душевые кабины квадратные 80х80 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

По этой формуле мы всего добьемся. У нас уже обедают за полторы минуты, уборку спальни производят за три минуты, уроки учат за сорок минут. Я перенес спринтерский метод на все виды деятельности – результаты сногсшибательные.
– А какие наказания? – спросил я.
– Трудом и физическими упражнениями. Мы разработали ассортимент наказаний: первое нарушение – сто метров гусиным шагом, второе – двести и т. д.
– А трудом – як це?
– А трудом-в основном уборочные работы: мытье полов, уборка территории, тоже все подсчитано. Все по Павлову: вырабатывается -условный рефлекс.
– А слюна бежит? – спросил Сашко.
– При чем тут слюна?
– А у павловских собак слюна бигла, – доложил Сашко. Злыдень схватился за живот:
– Та шо ж, диты – собаки, чи шо?
– Если слюны не было, значит, не по Павлову, – заключил Сашко.
– В основе нашего эксперимента, – обиделся Смола, – лежит учение Павлова, признанное всем миром. За эту неделю мы закрепляли рефлекс одевания три тысячи семьдесят шесть раз – вот данные, график, количественные и качественные показатели.
– А шо если по этому графику, – завелся Сашко, – усих воспитателей выстраивать и по команде «снять штаны – одеть штаны» руководство осуществлять, а потом усе село выстраивать, и потом и за город взяться. Не, не выйдет. У Злыдня радикулит, вин за десять минут не управится. А ну, Гришка, за скильки хвилин ты раздинишься? Не, у тебя не получите, у тебя сапоги, портянки – сто лет будешь одеваться, это тебе не на столбы лазить. Вот Каменюке полегше – вин у шаровары свои нырк по Павлову и на Доску почета…
– А ты смиешься, а я в армии николы не опаздував. У мене самая лучшая тренировка була – значок дали.
– Ну вот что, – обратился я к Смоле, – опыты эти я прошу прекратить.
Мы вышли из корпуса. На стадионе из-за бурьянов виднелась широкая голова семиклассника Реброва. Он шел гусиным шагом. За ним, согнувшись и падая, двигался Эдуард Емец. За детьми, жалобно скуля, словно разделяя детскую беду, ползла, волоча свое брюхо по земле, старая Эльба.
– Марш с поля! – приказал я.
– Чего ты, Владимир Петрович, пусть детвора физкультурой занимается – меньше дури в голове будет, – это Шаров подошел.
– Они не физкультурой занимаются, – мрачно ответил я, – они наказаны.
– Не может быть! А ну. Злыдень, гукны Смолу! Черт знает что! – Последние слова Шаров сказал с тайной улыбкой, и я понял, что Шаров отлично знал, какой метод стал применять Смола.
Я заметил в последнее время, что Шаров стал избегать общения со мной, зато часто приглашал в гости Смолу, Дятла, Волкова, Майбутнева и других воспитателей.
Приметил я и другое: что, каждому из них что-то было пообещано – одному дрова, другому отпуск в счет несуществующих отгулов, третьему шифер из казенных фондов, с четвертого не удержали за пропажу двух прикроватных ковриков – распорядился Шаров, и списали коврики.
За эти дары и поблажки требовалась отдача. В частности, выступить против меня: «Хватит демократии! Надоело!» На одном из совещаний мои прелестные коллеги – и Дятел, и Смола, и Рябов, и даже Волков – заявили, что детям дано слишком много прав, что пора с этим кончать, что и с воспитателей нет никакого должного спроса. Я слушал и думал: сидит, должно быть, в каждом какая-то родовая, идущая из пещер ненависть к равенству, доброте, любви. Дай всех этих благ в избытке – завизжит дикарь в человеке, заорет во всю мочь: «Не могу без свинства! Как это – всю жизнь прожил в неволе, в унижениях, всю жизнь носом по столу водили, а тут вдруг с задранной вверх башкой хожу. Не дело. Срочно прошу снова меня да и всех мордой по столу. Туда-сюда. Вот так! Теперь, слава богу, все на месте».
Так вот снова взыгралась темная сторона интернатских педагогических душ, когда все согласились с Шаровым: «Пора зажать всех! Пораспускались! Хватит!» Собственно, не согласились, а сдались Шарову, идя навстречу его агрессивной воле. Собственно, что происходило? Шаров в общем-то доволен был тем, как шла жизнь в интернате. Но его прежний опыт настаивал: никак нельзя терять бдительности. Непременно периодически давать парла! Всем! Тогда и порядок будет! Я метался сукиным сыном по территории, то к одному, то к другому подбегал:
– Нельзя ломать то, что достигнуто дорогой ценой. Ценности духовные нельзя уничтожать, милые.
Но меня никто не слушал, и самое грустное началось. Массовые разбирательства, персональные дела школьников, обыски, допросы. Однажды я вбежал в четвертый класс. На столе стояли шестеро с бирками на шее, на которых было написано: «За воровство», «За опоздание», «За ложь». Я выбежал из четвертого класса и направился в кабинет директора. В руках у меня было заявление: «В связи с тем, что я не разделяю оскорбительных методов воспитания, прошу освободить меня от исполнения…» Шаров задумался, – Школу поджидает крах. Рано или поздно репрессивные методы обернутся полным провалом. Я в этом участвовать не хочу.
Шаров меня успокаивал. Конфликту в этот день не суждено было получиться. Прибежала Петровна и в перепуге доложила:
– Шисть хлопцев сбигли. Ось записку оставили.
Шаров помрачнел. В записке излагались жалобы и обиды.
– Нет, не добились мы уважения у детей, – заключил Шаров. – Слишком много тыркаем…
– Что же делать? – в растерянности спросил Смола.
– Искать детвору! Всем искать детвору! Чтобы сегодня же все были на месте!

19

Конечно же, именно такого сна не было, хотя я в те времена был так напичкан философскими размышлениями о смысле жизни, о воспитании, о любви, о мечте и идеалах, я так много сидел ночами над основоположниками, над Кантом и Гегелем, Фихте и Шеллингом, Достоевским и Толстым, что эта причудливая связь индивидуального (Злыдень и Коля Почечкин, Волков и Шаров, Манечка и Петровна, Слава Де-ревянко и Каменюка) со всеобщим, вечно человеческим не могла мне не присниться.
Конечно же, мое воображение делало невероятные усилия, чтобы найти меру живого соединения реального и идеального, стремилось остроумием преодолеть ненавистную мне схоластичность.
Как бы то ни было, я решил дать именно то описание моего сновидения, которое проясняет некоторые существенные позиции моего мироощущения. И я действительно готов поклясться, что не помню начала сна. Помню только совершенно отчетливо, как Шаров выбежал на крыльцо с дыроколом в зубах, держа почему-то гуся в руках, серого огромного гуся, которого мы недавно приобрели в колхозе – выменяли на могильное надгробие, конфискованное по одному анонимному письму у Ивана Давидовича, – так выбежал Шаров в таком странном виде, и сквозь новенький дырокол раздались свистящие звуки его голоса, адресованные Гришке Злыдню:
– А ну, гукны Иммануила Канта!
Злыдень почему-то выполз из-под крыльца: голова у него завязана мешковиной, я даже надпись прочел черную: «Не кантовать!» – а в руках Злыдень держал белый-парик:
– Це той немчура, шо на конюшню пишов со Спинозой? Вин мени парик проиграв в домино.
– Вин самый, – ответил Шаров, освободившись одновременно от гуся и дырокола.
– Бачив, бачив, як воны на конюшню пийшли, кажуть, в глаз Майки закапувать. Я зараз их поклычу.
Почему-то Гришка уходя кинул парик вверх, и парик мигом наполнился очень знакомой головой.
– Да это же Гегель, – решил я. – Но почему он в парике? Сроду не видел Гегеля в парике.
– Ты все книжки читаешь, – обратился ко мне Шаров. – А я их живьем взял. Сейчас мы из них выжмем все. Так вот, говорю, – продолжал Шаров, уже обращаясь к Гегелю, – по-напутывали вы со своей философией: и так можно, и по-другому можно, значит, и нашим, и вашим?
– Ничего подобного, глубокоуважаемый господин, все весьма определенно, – отвечала голова, плавно соединяясь с туловищем, выплывшим откуда-то из-под стола. – Повторяю, те, кто ставят долженствование как принцип морали так высоко, приходят к разрушению нравственности, и наоборот…
– Ничего не могу в ум взять, – сказал Шаров, почесывая дыроколом затылок, и совсем неуважительно к философу: – Ты можешь по-русски четко сказать, на примере пояснить, що нам робить с этой чертовой детворой?
– Я предельно четко выразился, милостивый господин. Я еще в ранних своих работах, как вам известно, писал о том, что трепет единичной воли, чувство ничтожного себялюбия, привычка к повиновению – необходимый момент в развитии каждого человека. Не испытав на самом себе принуждения, ломающего своеволие, никто не может стать свободным, разумным и способным повелевать. Чтобы приобрести способность к самоуправлению, все народы должны были пройти предварительно через строгую дисциплину и подчинение воле господина.
– Чего он сказал? – обратился ко мне Шаров.
– В этой своей позиции он неправ, – сказал я. – Он говорит, что путь к свободе лежит через ломку индивидуальности.
– Интересно, – обрадовался Шаров, – так вы говорите, что вас реабилитировали полностью?
– Я никогда открыто не подвергался репрессиям, – ответил спокойно Гегель. – Ни при жизни, ни после.
Просунулась голова Злыдня:
– Не хотять воны идти. Кажуть: нам ця философия дома обрыдла.
– А шо воны роблять?
– А сыдять на соломи и у домино с Каменюкой шпарят.
– Скажи, шоб зараз шли, – приказал Шаров, и Злыдень скрылся.
– Понимаете, – прошептал я на ухо Шарову, – Гегель нам отходы подсовывает из своей системы. Шаров всезнающе ухмыльнулся.
– Нет, товарищ Гегель, так дело не пойдет, давайте договоримся: или в мульки будем играть, или всерьез. Если всерьез, то выкладывайте свое зерно, и дело с концом.
Вошел Каменюка в тюбетейке, Спиноза в черной рваной фуфайке и Кант в зеленом камзоле с белым воротником, а за ними Сашко прошмыгнул, почему-то голый и бреднем обмотанный.
– Это и есть зерно моих педагогических воззрений, – отвечал между тем Гегель, как бы обращаясь к вошедшим.
– В чем именно, господин Гегель? – спросил Кант.
– Мне кажется, что я всегда развивал и вашу мысль: сначала надо укротить натуру ребенка, сломать своеволие, а потом уже формировать творческие свойства.
– Совершенно верно, – поддержал Кант. – Нет ничего выше долга и повиновения. Только долг и повиновение ведут к внутренней гармонии,, к свободе,
– А как это сломать? – заинтересовался Шаров.
– Это очень легко достигается, во-первых, послушанием и прилежным выполнением обязанностей, затем – режим и строгое соблюдение правил. Первые три года ученик должен молчать и даже вопросов не задавать. Это еще покойный Пифагор знал.
– Опять шелуху сбывает, – подсказал я.
– Да не галдысь, – нервно ответил Шаров. – Дело человек говорит. Поразболталась у нас детвора. Послушайте, товарищ Гегель, – обратился Шаров к философу, – а вот мы всем дали парла – выходит, правильно поступили, по науке?
– Абсолютно правильно, – ответил философ. – Нельзя миновать авторитетную стадию. Ребенок должен пройти все стадии развития человечества.
– От пещерной обезьяны до варварства, а от варварства до современной цивилизации, так, что ли? – не выдержал я.
– Абсолютно верно, – ответил философ, – от пещерной обезьяны до цивилизации. Мне тут рассказали, что вытворяли ваши воспитанники на первых порах.

– Та хуже отих обезьян, не наче як из пещер выбигли, – поддакнул Злыдень.
– Де там обезьяны! Воны хоть на деревах спокойно сидять, а ци – ну прям архаровци, – это Каменюка в лад шаровской улыбке прошамкал, снимая тюбетейку.
– Вы не забудьте, что у Гегеля все с ног на голову поставлено, это подчеркивали основоположники, – решился припугнуть я Шарова. – Они, как раз когда краеугольные камни зарывали, предупреждали: Гегель – не наш человек, идеалист, что даже у Спинозы все вернее было.
– Спиноза – це той, шо у рваной фуфайке? – спросил Шаров.
– Да, – ответил я. – Гениальный философ.
– А чого он в таком рванье ходит? Може, выписать йому из склада тужурку, оту, шо мы для Злыдня купили?
– Бесполезно. Спиноза говорит, что наше бренное тело недостойно лучшего одеяния. Очень скромен. Как святой.
– Может быть, вы нам что-нибудь подскажете, Бенедикт Михайлович, – обратился к нему Шаров заискивающе.
– Охотно! – ответил Спиноза, рассматривая отшлифованную линзу.
– Вы документ у него спытайте, – сказала вдруг появившаяся голова Каменюки. – Там таке написано, шо страшно аж…
– Вот мое приписное свидетельство, – тихо сказал Спиноза, подавая Шарову огромный, свернутый вчетверо лист.
Шаров прочел на первой странице: «Предупреждаем вас, что никто не должен говорить с ним устно, ни письменно, ни оказывать ему какую-нибудь услугу, ни проживать с ним под одной крышей, ни стоять от него ближе, чем на четыре локтя, ни читать ничего составленного или написанного им». Подпись: «Святая еврейская община».
– Нам бы таки бумажки зробить, – предложил Каменюка.
– Ну и сатана же ты, Каменюка! – вырвалось у Злыдня.
– Знимать копию, копию знимать, – жужжал Каменюка. – И парла не надо буде робить, а дав от таку бумажку в зубы кому завгодно, и хай мыкается, як цей чертов Спиноза.
Завхозу не дали договорить: Эльба схватила Каменюку за обе штанины сразу и поволокла к двери.
– Не обращайте внимания, – сказал Шаров. – Для нас этот документ недействительный. Продолжайте, товарищ Спиноза. Тут уже были сделаны предложения: поснимать штаны и надавать как следует. Вы согласны?
– Вы меня ставите в трудную позицию, – ответил Спиноза. – Мне не хотелось бы обижать коллег, они слишком много сделали для науки, да и потом, у меня характер другой: я за те истины, которые очевидны, а не за те, которые надо расшифровывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я