Доступно магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

сказал один из комиссии.
– Для желающих можно, – сказал Шаров и подмигнул Каменюке, который стоял за дверью.
Запотевшие бутылки вызвали восторг, и обед скрасил некоторую неустроенность будущей школы.
– Хоть за столом и неприлично говорить об этом, – сказал районный санитарный врач, – но я рискну. Куда же триста человек в туалет будут ходить?
– Горшки закупили! – сказал Шаров.
– Вы что, с ума посходили? Горшки! – произнесло одно лицо.
– Вы представляете, что у вас будет твориться? – сказало второе лицо.
– Нет, открывать заведение нельзя. Горшки! Такое придумали!
– Значит, государственное дело сорвется?
– Нельзя, чтобы сорвалось.
– А надворные туалеты далеко – двести метров. Взрослому человеку не добежать.
– Не добежать, – подтвердило второе лицо.
– Куда же вы смотрели? – наливаясь краснотой, спросил Омелькин.
– Упустили, – ответил Шаров, хотя все знали, что Шаров каждый день ставил вопрос о туалетах.
Однако ответ понравился комиссии. Лица их потеплели, потому и мягко спросило первое лицо:
– Что же вы намерены делать?
– Продумаем этот вопрос, – ответил Шаров.
– Продумайте и доложите, – сказал Омелькин.
– Нет, вы представьте только, триста человек сидит на горшках! – не унималось первое лицо.
– А какой воздух здесь! – в третий раз уже повторил Омелькин, чтобы перевести разговор на другую тему.
– Да, воздух здесь удивительный, – поддержало второе лицо, – кузница кислорода, можно сказать.
– А коллектив как?
– Коллектив прекрасный. Справимся,- ответил Шаров.

– Надо будет встретиться с коллективом,- сказал Омелькин.
Шаров снова Каменюке мигнул, и когда тот прокрался к двери, Шаров прошептал:
– Скажи, чтобы никто не расходился и галстуки чтоб не снимали, черти!
Встреча состоялась с коллективом дружеская, краткая, по поводу которой Сашко заметил Рябову:
– Зустрич птахив с комахами?
– А что такое птахи? – спросил громко Рябов. Омелькин повернулся в его сторону. Сашко сказал, обращаясь к начальнику:
– А мы украинский язык тут изучаем. Сашко, вплотную приблизившись к начальнику, что-то сказал ему. Омелькин рассмеялся и похлопал Сашка по плечу.
– У тебя секреты с большим начальством? – с завистью, проговорил Рябов.
– Понимаешь, – сказал Сашко.- Я его поблагодарил. Он мне такое большое дело сделал.
– А что именно?
– У меня коза в прошлом году чуть не сдохла: кормить нечем было. А в этом году еще большая засуха. Вот я и написал Омелькину заявление, чтобы он через интернат выделил полтонны сена.
– Так в интернате нету же сена. Лошади голодные ходят…
– Правильно. Но Омелькин фондами распоряжается. Он мне на заявлении чиркнул: «Шарову! Выделить из фондов интерната…» Вот я его и поблагодарил, а по секрету сказал, что в машину бутылку горилки сунул ему.
– Неужели он берет?
– А как же без этого?! Без этого нельзя сейчас. Только ты никому ни-ни… Да, вот еще что, заявление надо сразу и Шарову написать: «В соответствии с распоряжением Омелькина прошу вас выделить полтонны сена».
Рябов на полчаса исчез, должно быть сочинял заявление и бегал в магазин. Явился он перед самым отъездом комиссии. Рябов отвел Омелькина в сторону. Мы видели, как жестикулировал Рябов, едва не плакал, подсовывал Омелькину какие-то бумажки, и, должно быть, меж ними состоялся такой диалог:
– Никакого сена нет у меня,- говорил Омелькин.
– Дети у меня махонькие. Двое шустриков. Я козу купил. Что ж мне, уезжать отсюда, помрут мои детишки без молочка.
– Что я должен делать?
– А ничего. Только напишите вот здесь резолюцию: «Шарову! Выделить из фондов интерната…»
– А в интернате что, излишки?
– Конечно. Шаров уже выделил некоторым учителям…
И Омелькин написал: «Шарову, выделить, по возможности, полтонны сена…»
Когда гости уехали, Шаров спросил у Рябова:
– Чем это вы Омелькину голову морочили? Рябов расплылся в улыбке:
– Я все как надо оформил, Константин Захарович. Теперь моя козочка будет жить. Вот вам бумажки.- И Рябов выложил Шарову оба заявления.
Шаров прочел. Поднял голову. Снова перечитал заявление. Повертел бумажки в руках. Поглядел на Рябова и тихо спросил:
– Вы в своем уме, Василий Денисович?
– Не понимаю вопроса.
– Вы издеваетесь надо мной?!
– Почему?
– Да вы знаете, что жизнь интерната зависит теперь от этого сена. Вся надежда на наших лошадок, а кормить-то их нечем. И ни один колхоз, и ни одно наше железнодорожное подразделение не способно дать нам ни грамма фуража, потому что нет его. Нету, товарищ Рябов. В стране нет сена! А вы ко мне с такими глупостями идете!
– Но Александру Ивановичу вы же выписали сена! – взревел Рябов.
– А ну, гукнить Сашка! – крикнул Шаров в окно. Когда Сашко пришел, директор спросил в упор: – Какое сено я вам выписывал?
– Какое сено?! – удивился Сашко. – На черта воно мени сдалось. Я сам сено не употребляю, а козы и коровы у меня нету.
Рябов выкатил глаза. Он вспотел, а Сашко между тем насел на него:
– Василий Денисович, о чем вы? Про какое сено вы тут ведете разговор?
И Шаров все понял. Едва сдерживая улыбку, он сказал:
– Ну вот что, Александр Иванович, чтобы таких шуток больше не было.
Когда Рябов, грустный и подавленный, ушел, Шаров пригласил меня и Волкова в подвал.
Снова миска алюминиевая зачерпнула из бочки перец, снова Шаров в кругу единомышленников душу отводил. И Каменюка заливался сладким смехом, и Злыдень смеялся, и Волков смеялся, когда рассказали о том, как Сашко Рябова разыграл и как он объяснял тому же Рябову, что такое «зустрич птахив с комахами».
– Ты, Сашко, больше такое не болтай, – заключил Шаров, – а то птахи комахам штаны поснимають и по заднице надають.
– Надають, – подтвердил Злыдень.
– Еще как надають, – добавил Каменюка.

Это случилось в последнем рейсе за мягким инвентарем. Я завез оборудования всяческого на два миллиона рублей. Я запросто ориентировался в накладных и артикулах, нарядах и фондах, лимитных книжках и расчетах с разными дебиторами и кредиторами.
На базах я мог шарить в складах: меня там знали и доверяли. Вот почему и в этот последний рейс за мягким инвентарем снова послали меня. Сашко был в командировке, а потому мне в помощники дали Петровну и Манечку.
Когда Манечка ухватилась за борт машины, чтобы перекинуть свое тело, я взял ее за талию сзади, чтобы помочь, взял без всякой другой надобности, и в тот самый момент, когда мои пальцы едва не сомкнулись на мягкой округлости живота, моя помощница вскинулась так резко, что я едва не упал.
– Что ты, Манечка? – удивился я.
– Без рук, – сказала она и ушла садиться с другого борта.
Петровна села в кабину, а мы вдвоем на два ящика в кузове. Мы молчали. А мне почему-то было неспокойно, потому как что-то, когда я Манечку за талию руками взял, перешло ко мне от нее. Я закрывал глаза, чтобы вспомнить, как это было. И когда вспоминал, то чувствовал волну, которая шла по моим пальцам к локтям, к плечам, разливалась дальше, по всему телу, до самых кончиков ног.
Неожиданно я посмотрел на Манечку, и она посмотрела на меня и, не выдержав, рассмеялась. Рассмеялась и уткнулась в коленки. Потом Манечка уже серьезно смотрела впереди себя, вся сосредоточенная, и никакого внимания на меня не обращала.
– Може, у кабину сядешь? – спросила на одной из остановок Петровна.
– Нет.
И я приметил, что обрадовался тому, что она отказалась от кабины.
Где-то на двадцатом километре я понял, что думаю о Манечке неотступно. Я сто раз видел Манечку, а вот ни разу так не почувствовал ее. И она сейчас это поняла, что я почувствовал ее, и знала о том, что я думаю о ней. Я разговариваю с Манечкой. Про себя, не шевеля губами:
– Какие у тебя глаза! Какой разрез глаз!
– Неужели? – будто отвечает она.
– Мне так хочется прикоснуться к твоим рукам.
– Ни за что!
– А какой восхитительный стан у тебя, Манечка. Когда-то у речки кто-то сказал: «Ну и талия!» – а я подумал: «Тонкая талия, ну и что?»
– Да? – И она чуть-чуть приподнялась на ящичке.
– А таких губ я сроду не видал. Чуть великоваты, но в сочетании с агатинками твоих глазищ они прекрасны!
– Неужели?
– А кожа! Розовый туман в молочной белизне!
– Ах-ах!
– Если шея у тебя такая белая и нежная, то какой же должна быть грудь твоя?
– Бессовестный!
– Но почему бессовестный?
– Я думала, ты не такой, как все.
– В руках моих застыла твоя теплота. Я чуть было не упал, когда ты вскинулась как жеребенок.
– Так вам и надо, – будто говорит она уголком своей глазной отточенности. Не от ветра сузился разрез, а от грусти, за душу берущей: вроде бы глядит в себя, а вроде бы и нет.
– А эти коленочки! А тонкость щиколоточки! Манечка, это невыносимо!
– Ну и что?
Я думаю и решаю: ни за что не полезу! Не притронусь. Скорее руки пусть отсохнут. Я отворачиваюсь. Конечно же с тайной надеждой, что она обратится ко мне.
– А знаешь, о чем я думаю?
– Знаю, – будто отвечает она.
Я вздрагиваю от такого ответа. Она читает мои мысли, иначе для чего все это ей дано природой: такие глаза, такая шея, такие губы? Мне не уйти от Манечки. Никуда не уйти.
Я боюсь, что она пересядет в кабину. Сейчас постучит по крышке и скажет: «Петровна, я замерзла».
– Ты хочешь пересесть? – спрашиваю.
– Нет.
Едва заметная счастливость пробивается на ее лице. Я вытягиваю ноги и закрываю глаза.
– Смотрите! Смотрите! – кричит вдруг Манечка, и я выхожу из оцепенения.
Приподымаюсь, прикасаюсь к ее плечу, и это крохотное счастье кружит мне башку, и я не слышу, что она про зайца говорит, который бежал вдоль дороги. Не нужны мне зайцы сейчас, Манечка. Совсем не нужны.
Нет, это была прекрасная дорога. Два движения соединились в одно: мой отчаянный бег к Манечке и стремительная погоня за мягким инвентарем.
– Мы выберем самые лучшие в мире занавесочки, – говорю я вслух, – голубые для девочек и коричневые для мальчиков!
– Нет, розовые для девочек и голубые для мальчиков!
– Пусть будет так! Я так счастлив, что нам удастся выбрать самые красивые занавески!
– Вы думаете, удастся?
– Иначе и быть не может. Я уже вижу эти шторочки. Они светятся на солнце. Из них можно шить самые лучшие платья.
– А зачем же из занавесок? – спрашивает она.
– Так надо. Только из тех занавесок, которые я вижу сейчас. Они такого же чудного цвета, как вот тот кусок зари, что внизу.
– Нет, как вот тот, что повыше.
– Пусть будет так. Пусть всегда будет по-твоему, Манечка!
Вот теперь я чувствую, что мои иносказания запали ей в душу. Вот теперь самый раз потянуться к ней! Но как бы не спугнуть радостную крохотность. Нет, я, черт возьми, отодвинусь подальше, чтобы ущемление к ней пришло. Пусть ущемление, чем губительное исчезновение моей тайнописи, запавшей ей в душу.
– Про вас говорят, что вы фантазер,- улыбается она.
– Ну и пусть говорят! Разве это плохо?
– Я сама люблю мечтать!
Ко мне подкралось вдохновение. Вдохновение ни с чем не сравнимое. Вдохновение, какое может только родиться на взлете победной борьбы за свою собственную радость, радость достижимую, а потому пьяняще-ослепительную. Но вдохновению суждено было скомкаться: резкий тормоз, и я слетаю с ящика. Приехали – база, склад хэбэ изделий.
Мы грузим мягкий инвентарь: одеяла, покрывала, занавесочки. Ящички грузим с шапками. Сплошной пятьдесят седьмой размер – других нету. А потом едем на другой склад, на другую базу и почти ночью – в обратный путь.
Петровна тоже наверху, с нами. Лежим на матрасах. Я, рядом со мной Манечка, а рядом с нею Петровна.
У каждого свое одеяло. Но я все равно чувствую Манечку. И это несказанно счастливо – чувствовать Манечку.
Я рассказываю сказку.
А Петровна тоже хочет слушать сказку и предлагает мне лечь посредине. Петровна успела хватить чекушку между делом – знакомых зустрила, и агрессивности ей не занимать.
– Та лягайте от тут, посередочки, хоч побалакаемо, – весело кричит она.
– Нет-нет, – отвечаю я,- спать пора.
Манечка тайно смеется.
Потом машина остановилась. Масло потекло. Чудо – масло! Лучшего не бывает!
Я действительно уснул, а кусочек мозга бодрствовал, и в нем была Манечка: в розовом тумане жарко приближались ее глаза, ее губы, ее ароматная белизна. А потом этого кусочка стало больше, чем было, когда я уснул. Два моих «я», спящее и не спящее, в радостное согласие пришли. Вот она, ее коленка! – это оба моих «я» решили. Ну да, упругая коленка, теплая, шелковистая.
Я придвигаюсь к ней. И никаких туманов: двумя коленками она тихо сжимает мою ногу. Я полчаса не двигаюсь, наслаждаюсь радостью столь чудного объятия. Как смела ты, Манечка. Я так и знал, что ты бесконечно щедра! Я боюсь пошевельнуться. Славлю этот миг, это тайное касательство.
А вдруг она считает, что я сплю? И не дарит себя, а берет меня спящего. Тайно присваивает меня. Я не выдерживаю и снова, будто в полусне, забрасываю руку на ее плечо. И плечо податливо потянулось ко мне. Я боюсь забраться под одеяло. Ни за что! Пусть моя рука покоится поверх одеяла. Восхитительно теплая ночь так темна, что я не вижу собственной ладони. Но еще темнее мое разгоряченное воображение. Я вижу Манечку. Ее губы, ее глаза, черные длинные ресницы на бледной белизне кожи, и тонкий нос, и снова губы. И плечо ее тянется ко мне. И ее коленки волной горячей пошли. Господи, не могу больше!
Я склоняюсь над ее лицом и губами ощущаю выщербленный рот Петровны. Рот с дурным запахом селедки, лука и ржаного хлеба. Я вскакиваю, точно у меня отхватили оба колена разом, и слышу крик Петровны:
– Та вы шо! Злякалы мэнэ!
Стыд в темноте – это совсем другое, чем стыд на свету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я