https://wodolei.ru/catalog/mebel/podvesnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Но я же смелый, Почечкин.
– Дурак ты, – тихо сказал Коля. – Тебя все любили бы, если бы не был злым. Вот за что ты Эльбу ногой пнул? За что?
– Кто пнул?
– Думаешь, я не видел?
– Не пнул, а так, чуть-чуть.
– А думаешь, ей приятно? Думаешь, она не понимает, где рука, а где ноги? Собаки еще лучше понимают, чем люди. Мне один дяденька сказал, что собаки больше людей знают и все-все понимают, только им надо прямо в глаза рассказывать, тогда каждое слово в их голове оседает.
– Ну, ты даешь, Почечкин.
– Что ты зарядил как попугай: даешь, даешь. Что, других слов не знаешь?
– А ты как педагог. Сказки скоро будешь рассказывать, как этот алкаш Волков…
Как только были сказаны эти оскорбительные слова в адрес учителя, так Коля схватил прут металлический да как хватит им Славу Деревянко, а Слава весь кровью и залился и руками обнял голову, и Эльба залаяла, и Коля в испуге диком заплакал, закричал:
– Слава! Славочка!
А Слава пулей вылетел из сарая и бегом к медпункту, а за ним Почечкин, а за Почечкиным старая Эльба. Деревянко бежал, закрыв руками лицо, и сквозь пальцы сочилась кровь. И через две минуты по интернату слух пошел:
– Чулы, отой рыжий Славку убил.
– Та не може буты.
– Сама бачила. Весь в крови.
– Та вин же малый.
– Ото ж и кажу, шо малый. Зараз все перемешалось. Мали великих бьють, а велики с малыми не справляються.
– Поразболталась детвора.
– А что может вырасти из дитыны, у которой на глазах батько мать убил?
– Все беды идут от непорядка в семье.
– Ото ж и я кажу, с семьи надо начинать, а не с интернатов. Тут вони як черты озвереют. И нас ще поубивают.
– Раньше хоть в бога верили, а зараз ни в бога ни в черта. Коля в этот вечер чувствовал себя не в своей тарелке. Его со всех сторон донимали предостережениями:
– Хана тебе, Колька, теперь. Прибьет тебя Славка.
– Достукался, рыжий.
– Ты не ходи сам, держись поближе к воспитателям, чтобы он не тронул, а потом, может, забудет.
А Колька и не ждал расправы. Не верил в нее. Что-то в глубине его рыжего, покрытого тонким слоем веснушек, крепенького тела екало, что-то чего-то пугалось, и что-то, напротив, ждало с нетерпением, ждало какого-то нового, хорошего поворота в жизни, нового события, может быть, даже чуда. Колька верил в чудеса. Он часто загадывал: «А вот не выучил урок, а все равно получу хорошую отметку», И так хотелось испытать страх. Не избежать страха, а, наоборот, пройти через страх: уж больно от его преодоления у Почечкина большая радость получалась. И теперь он верил, что все хорошо обернется. Так оно и получилось.
Коля Почечкин вошел в учебный корпус и, как только увидел стоящего к нему спиной перебинтованного Деревянко, так у него в груди появилось знакомое чувство ожидания страха, и ноги сами было хотели отнести его в сторону, но в голове у Коли сидело что-то умное. И это умное и упрямое настояло на том, чтобы Коля шел навстречу возможной беде. Не соображая и как-то непонятно волнуясь, Коля подходил к перебинтованному Славе. Не сводил с героической головы глаз своих. Колино воображение в один миг увидело в перебинтованной голове такую прекрасную раненость, какая случается в настоящем окопе и на настоящем фронте. И не то чтобы жалко стало Коле Деревянко, и не то чтобы страх за себя подступил, неизвестно почему, а Коля вдруг почувствовал жар и сразу же быстрое облегчение – слезы одна за другой скатывались по его лицу. Всхлипывая, Коля сказал:
– Слав-ка! Слав-ка. Болит очень?
От неожиданности Слава вздрогнул, повернулся и, увидев заплаканного Колю Почечкина, рассмеялся:
– Совсем не болит! Понимаешь, совсем. Здорово ты меня, а? Психованный ты, оказывается.
– Я очень психованный, – признался Коля. – Это у меня на нервной почве. И еще потому, что я очень одиноким расту.
Славке ужасно понравилось объяснение Коли Почечкина. Он обнял младшего своего друга. Обнял крепко. И когда обнимал, то на ушко сказал:
– А достанешь еще сгущенки?
– Хоть сейчас. Пошли, Славка! Я тебе и повидло принесу, и компот, и усухофрукт, и патроны для мелкашки.
Коля и Славка на удивление интернатской детворе шли по территории в обнимку. По этому поводу высказаны были самые разные соображения. Детьми:
– Везет же рыжему. Чего ни сделает – с рук сходит. Педагогами:
– Я же говорил, что Слава благородная личность, – это Смола заключил. – В нем по-настоящему сочетается физическое совершенство с духовным развитием.
– Самое главное, что он умеет прощать. Это один из главнейших источников гуманизма, – это Волков добавил.
– Надо будет об этом факте непременно всем детям на линейке рассказать, – это я предложил.
И совсем умилительная сцена произошла возле склада.
– Ну, друзья-товарищи, как здоровье, как дела? – это Каменюка, вынырнувший из складского помещения, сказал.
– Хорошо, Петро Трифонович, вот пришли помочь, может, что почистить или убрать, – это Слава Деревянко нашелся.
– Есть небольшая работа, – сказал Каменюка. – Я вам дам гвозди и инструмент, а вы тару почините. Справитесь?
– Справимся, – дружно сказали мальчики.
– От детвора пошла, – сказала Петровна. – Такая уважительная, такая хорошая. Шо значит интернат!
– А кто-то казав, что поубивали друг друга.
– Да де там поубивали? Бачь, як воны милуються. Браты так не относятся друг к другу.
– Дуже гарна детвора ростэ, – заключил напоследок Каменюка довольно громко, чтобы слышно было и Коле и Славе, которые уже заколачивали гвозди в тарные ящики. – Закончите работу, я вам и конфэт дам…
– Не надо нам, дядя Петро, – ласково ответил Слава.
– Не надо, – подтвердил Коля. – Мы на совесть, а не за конфеты.

15

Солнце палило, как ему и положено палить в час зенита, в час полуденный.
Шефы приехали на час раньше, и от одного их вида знойности поубавилось. Шаров расправил плечи и глаза раскрыл пошире, бодрости прибавил голосу, улыбкой засиял. Каменюка рот закрыл, закусив в угодливой суетливости нижнюю губу, Злыдень нырнул в бурьяны, потому что Барон сказал, чтоб очи его такого страшилу не бачили. И Эльба нехотя приосанилась, убрала язык: чего там засуетились все? – но, ничего не обнаружив, снова вытянулась во всю длину. Шефы шли стайкой. Стайка плыла, наслаждаясь: наконец-то добрались. Расправляли спины, потопывали отекшими ногами: двести верст с ветерком – не жарко, а вот тело ныло.
Я увидел их спины. Затылок Омелькина увидел: розовая сбитость, обтянутая тугим кремовым воротником. Шея Омелькина была выразительнее его лица: в ней скомкалась воля, напор жизненных сил и уверенность в завтрашнем дне. А рядом с затылком Омелькина – затылок бледный, с серебряной сединой, с зеленью чуть-чуть, не с поперечной впадиной, как у Омелькина, а с продольной – это Разумовский. Павел Антонович, второе железнодорожное лицо на магистрали: рука У него большим пальцем за борт пиджака зацепилась, другая ладонью кверху на пояснице расслабилась, плечи, несмотря на согнутость, достоинства полны, такого достоинства, которое может быть только у хорошо согнутой спины, натренированно согнутой. И каблуки у этих вальяжно идущих новенькие, будто антрацитом поблескивают.
Дальше пошли затылки и спины совсем не впечатляющие, так, обрубки: кто в кителе, а кто с воротником навыпуск, и штаны не очень приглаженные, и каблуки так предательски скошены, точно их кто специально скособочил в разные стороны.
Два затылка ну прямо как две чурочки от одной продольности – это паровозное и вагонное депо представительствовали. Паровозное повыше вагонного, а вагонное чуть потолще паровозного, и ни дать ни взять – близнецы: никакой выразительности. Еще три затылка – это инспекторы областные и местные: тут и вовсе не кондиция, а так, гоголевский вариант плохо выпеченного хлеба: то бугры, то впадины несимметричные, то остатки прыщей или комариных укусов, то – покрытые слежалой шерстью и цвет соскобленной шершавости: охра, съеденная скипидарной жидкостью.
– Покушайте, отдохните с дороги, – это Шаров предлагает, равное достоинство хозяйское примеривает к Омелькину.
Омелькин сам не решает, не положено: начальство большее рядом. А Разумовский плечами пожимает, будто взвешивает: сколько там еще в середине у него калорийного запаса осталось. Нет, вроде бы не все еще сгорело, потому и ответ дан:
– Зачем же? Надо поработать, товарищи. Что у вас?
– Сейчас, как и договаривались, осмотр школы, потом совещание, а затем концерт.
– Ну вот тогда и пообедаем, после концерта, – перебивает Разумовский. – Как, товарищи?
Компания охотно соглашается.
Шаров метнул глазом: это чтобы все по местам, к детям шли. А сам в гидовскую позицию встал:
– Посмотрите налево – это хозрасчетные мастерские, наш завод макетных изделий, с миллионным доходом в год. Только вот просьба сразу – хорошо бы детское учреждение не облагать налогом по крайней мере первые годков пяточек…
– Неужто налогом, как же это вы, товарищ Омелькин, детей не пощадили? – это Разумовский пожурил начальника отдела учебных заведений…
– Это не мы, это начфин Росомаха.
– Финансовая дисциплина, – ответил Росомаха, человек, у которого шеи не было как таковой, поскольку на плечах сидела огромная белая и гладкая тыква…
– А вот это – спортивно-культурный комплекс: левое крыло – фехтовальный зал, рядом гимнастический, а справа студия для живописи и комнаты для хореографии…
– Неужто все своими силами? – пропел Разумовский.
– У них на спецсчете около полутора миллионов, – тихо сказал Омелькин, еще не зная, как воспримет эту огромную цифру большое начальство.
– Ну а учебе это не мешает, товарищи?
– Напротив, – ответил Шаров. – Академия делала срезы: результаты очень хорошие. Ускоренным темпом все программы изучаются. Оно, знаете, чередование труда, гимнастики и учения- да на свежем воздухе…
– Ах, какой же тут воздух! – воскликнул, потягивая носом, Разумовский.
– Какой воздух! Молоко парное, – это Омелькин поддакнул.
– Благодать, – разом сказали представители вагонного и паровозного депо.
– А вот здесь павильон будет строиться, – продолжал Шаров и неожиданно Эльбе: – А ну марш с дороги!
– Зачем же собачку обижать? – останавливает Шарова Разумовский.
Нет, настрой у начальства самый восхитительный, покоем дышит, и от этого бодрости Шарову прибавляется. И от этой бодрости уверенность пошла по коллективности нашей, отчего палящего солнца – как и не бывало.
Ах, этот теплый начальственный свет! Не то, что это неразумное солнце: выкинется в самую высь и без разбору жарит вовсю. А начальство с разбором: тепло строгой учетности, адресованное. Теплота начальственная – она с умыслом дается, с упреждением, вроде бы к собачке относится нежность в голосе: «Старенькая моя, собаченька, лопоухенькая, никто тебя не жалеет, обижают все!» – а на самом деле она к детишкам направлена: «Несчастненькие, сиротки маленькие, не дадим вас в обиду», и паровозному депо сигнал: «Ну, смотри у меня, Закопайло, говорил же тебе, чтобы станочки новые достал и детишкам завез, я же тебе покажу, барбос конопатый, ишь буркалы выкатил, вроде бы знать ничего не знаешь, живьем бы эту Эльбу в паровозную топку кинул, живодер кургузый!» – и в вагонное депо: «А ты павильон не мог построить из отходов, чтобы детишкам радости прибавить!»
Нет, теплота начальственная непростая штука. И что внутри у Разумовского, пока что никто не знал, в какую сторону свет польется, тоже никто не ведал. И Шаров не спешил суетиться с радостью. Он-то, Разумовский, с ними, а не с Шаровым в одной команде играет. И штрафные десятиметровые бьет он, Закопайло, а не Шаров. Потому Шаров и решил подластиться к начальнику депо.
– Может, рюмочку? – спросил он у Закопайлы, зная слабость паровозной души. – Тут напротив комнатка.
Но Закопайло не удостоил ответом, прошел в кабинет, сел. И к вагонному представительству обратился мой шеф:
– Нарзанчику холодненького, Иван Панкратьевич!
Но и тот промолчал. Прошли шефы в кабинет. Что было там, никто не знает, так как забот у нас вдруг утроилось и учетверилось, потому как детское счастье соединилось со взрослыми неустойками. Неустойками до слез обидными и катастрофическими.
Моя феерическая концертная программа была под угрозой. Валентин Антонович Волков лежал в состоянии своей мертвецкой депрессии на островке в камышах, прозванном гнусным Сашко островом Волкова. На Волкове держалась программа, он ее начинал, он ее заканчивал, он был ее шампуром, на который нанизывалось все прочее: стихи и водевили, выходы и интермедии, песни и пляски, импровизированные рассказы и марши.
А теперь он лежал на острове. Смятой крестовиной распластался – руки врозь и ноги врозь, а я стоял над ним, и Сашко рядом стоял, и Злыдень стоял, и я едва не плакал оттого, что музыкальный мэтр выключился из жизни Нового Света.
– Его надо привести в чувство. Немедленно привести, – сказал я. – Иначе – позор.
– Ничего не выйдет, – протянул Злыдень, застегивая пуговицы на фуфайке.
– Как не выйдет! У нас программа.
– У него тоже программа, – сострил Злыдень, – гы-гы-гы!
– Александр Иванович, – сказал я решительно, – надо немедленно привести в чувство, чтобы он…
– Буде зроблено! – спохватился Сашко, потирая руки. – Только машина нужна.
– А може, трактор? Гы-гы-гы! – рассмеялся Злыдень.
– Товарищ Злыдень! – строго сказал я. – Срывается серьезное дело.
– А ну, сбигай до гаражу, и хай приде Моисеев, – скомандовал Сашко.
Мы перенесли легкое тело Волкова на дорогу.
– А может, его в воду кинуть? – предложил Сашко.
– Александр Иванович!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я