https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Даже родителей своих Борис не мог пригласить из подмосковной деревни, негде было переночевать. Известил их телеграммой о рождении сына, но на эти октябрины не позвал.
Между прочим, Лельку крестили-таки в церкви, настояла тогда еще живая сестра Евдокии Яковлевны, тетя Даша, набожная старуха. Даже крестик повесили девочке. Вернувшись с фронта, Борис ничего, конечно, переделать не мог, но крестик снял с Лельки и утопил его в унитазе, чем смертельно обидел тетю Дашу, которая вскоре, правда, и умерла. Евдокия Яковлевна, когда принесли Витька, попробовала намекнуть насчет крещения внука. К богу и вообще к вере она была равнодушна, но порядок прежний уважала, поэтому попробовала намекнуть.
— Вы что, мама, белены наелись? — напустился Борис.— Хватит нам одной православной, Лельки.
Что касается выпить-закусить, отпраздновать крестины-октябрины, против этого Борис не возражал. Все-таки русский человек был, не турок какой.Застолье сегодня было тесным в связи с дополнительными гостями. Пришлось приставить еще кухонный столик. Когда все уже разместились и сидели в ожидании команды, Марья Ивановна посмотрела с порога хозяйским взглядом, осталась довольна. На одно мгновенье мелькнули в памяти уже теперь отдаленные годы квашеной капусты и праздничных свиных ножек, и на ее стареющем лице изобразилась улыбка. Да, стол был богатым. Его изобилие венчали с двух концов непривычные в этом доме две темные бутылки с серебряными головками. Шампанское.
— Миша,— обратилась она к солидному брату,— и ты, Борис, открывайте шампанское, а мы с Катей внесем сейчас виновника. Пошли, Катерина.
Катерина закраснелась, но послушно поднялась и вышла вслед за Марьей Ивановной. Через минуту они появились с Виктором, а точнее сказать, с белоснежным и голубым конвертом из одеяльца, где помещался новорожденный, Марья Ивановна приняла из рук Катерины этот конверт и бережно уложила его на свою пышную кровать, расправила одеяльце, чтобы лицо новорожденного было открытым, и заняла место зa столом.
— Теперь, сказала она брату,— говори речь. Михаил Иванович вынул расческу, причесал солидную свою седину и встал. Шампанское было разлито по стаканам, выпускало последние пузырьки, оседало, и стаканы становились больше чем на половину пустыми. Михаил Иванович оглядел богато заставленный стол, празднично одетых гостей и хозяев, взглянул через головы на высокую кровать, где лежал отдельно от всех народившийся человек, корректно улыбнулся Борису и Катерине. Дядя Коля опустил голову и заковырял вилкой в своей тарелочке.
— Прошу вас,— сказал Михаил Иванович,— взять стаканы и выпить за нового человека...— В этом месте Михаил Иванович остановился, потому что сильно, с каким-то испугом закричал новый человек. Вскинулась Катерина, заторопилась к кровати.
— У пего соска выпала, дай ему соску,— посоветовал Михаил Иванович.
— Если он человек,— вмешался дядя Коля,— зачем же ему рот затыкать, не надо, Катерина. Пускай покричит, а мы послушаем.
Катя оглянулась в нерешительности, но потом все же сунула Виктору соску, и он замолчал, зачмокал нетерпеливо и жадно.
— За повою,— продолжал Михаил Иванович,— советского человека. Стране нашей люди нужны, как никогда. Не буду голословным, в эту войну мы потеряли двадцать миллионов человек. Родина ждет новых сыновей. Счастлив тот, кто родился в первом в мире социалистическом государстве, а Виктор родился именно у нас, в семье защитника Родины, фронтовика, хорошего производственника...— Михаил Иванович хотел как-то отметить и Катерину и даже слова подвернулись: «работницу общественного питания», но вовремя остановился, слишком официально получалось, и, подумав немного, закончил в другом тоне, задушевном: — Давайте поздравим эту семью, Бориса и Катю, с рождением сына и пожелаем ему счастливого детства и светлого будущего в дальнейшей жизни.
Все поднялись и выпили стоя. Потом стали дружно а кусывать. Всем, кроме дяди Коли, тост Михаила Ивановича показался достойным и солидным; Марья Ивановна вообще считала брата человеком особенным, из других, недоступных сфер, где живут и думают не так, как тут, на Потешной улице, а как-то крупней, выше. Присутствие Михаила Ивановича поддерживало в ней сознание, что и здесь, в тесной квартирке старого больничного дома, тоже была Москва. Михаил Иванович как бы связывал всех этих обыкновенных людей с тем, что было где-то там, в центре, в больших домах, в высоких учреждениях, в которых сплошь сидели такие люди, как Михаил Иванович, а возможно, и посолиднее. Во всяком случае, глядя на Михаила Ивановича, невольно думалось, что есть на свете и генералы, и министры, и что в центре Москвы есть Кремль с кремлевскими звездами. Ничего этого не приходило в голову одному только дяде Коле. При своем неказистом росте и вырезанном желудке, а может быть, благодаря всему этому, он был удивительно стоек против любых авторитетов вообще. Из живых признавал лишь одного человека, Сталина, и никак не мог примириться с его смертью. Даже сейчас, за этим праздничным столом, когда после Михаила Ивановича стали наливать и пить под обыкновенные тосты — за рождение Виктора, за Катю, за Бориса, за бабушку и так далее,— он то и дело вспоминал эту утрату и чувствовал нужду говорить, толково и серьезно, но подходящих людей для такого разговора не находил, а поговорить хотелось. Да и время подходящее пришло, уже по третьей было выпито, кроме шампанского, которое, конечно, не в счет. И руслица разговоров зажурчали, пошли уже растекаться по застолью.
— Ну, что там у вас, какие мнения? — не выдержал все-таки дядя Коля, обратился к Михаилу Ивановичу. Поскольку встретились первый раз после события, Михаил Иванович понял, о чем его спрашивают, но обсуждать этот вопрос с дядей Колей ему не очень хотелось, потому что в свою очередь считал этого человека недостойным для себя собеседником. Ему было приятно приходить сюда, быть здесь, просто сидеть в этом кругу, чувствовать себя над всеми, однако снисходить до серьезных разговоров с новым мужем сестры не снисходил, чтобы не становиться с ним на равную ногу. Дядя Коля, догадываясь об этом, то и дело предпринимал попытки сбить Михаила Ивановича с его высоты, снизить до себя, а снизив, доказать, что именно он, дядя Коля, а не важный его родственник стоит выше по уму и по своим
понятиям о жизни. К тому же и поговорить, конечно, хотелось. Какие мнения и так далее.
— Все мы смертны,— отговорился Михаил Иванович.
— Так я и поверил тебе,— сказал дядя Коля, досадуя, что разговор не получался. Но чтобы он совсем уж не получился, Михаил Иванович, как бы окончательно возвысившись над дядей Колей, объявил:
— Слово для тоста имеет Николай Егорыч. Просим. Дядя Коля крякнул от неожиданности, но потом завозился на месте, вроде бы и в самом деле собирался говорить. Руслица одно за другим примолкли, все повернулись в сторону дяди Коли.
— Скажу. Но сперва вот что скажу,— дядя Коля говорил сидя, держа вилку в руке.— Вот мы сидим, празднуем. Правильно празднуем? Правильно. А его уже нету, он ушел от нас. И что же? Наука отвечает так: его нету, а жизнь идет дальше. Почему? Потому что она не может останавливаться,— остановится все, каждая молекула. Поэтому сперва выпьем за ушедших и встанем.— Дядя Коля первым поднялся, за ним недружно все остальные, и Михаил Иванович в том числе. «Вставай, вставай,— думал дядя Коля,— ты у меня встанешь и слушать будешь как миленький». Выпили строго и молча. Сели снова. Дядя Коля попросил налить еще, Катерине посоветовали выпить немного пива. Она поднимала рюмку с пивом и пригубливала потихонечку. Когда сели после дяди-Колиного тоста, Катерина подошла к кровати, что-то совсем не слышно было Витька, наклонилась к нему. Что он? Ничего, спит. Катерина улыбалась.
Дядя Коля выждал и сказал дальше:
— Наука отвечает так: никакая материя никуда не уходит и ниоткуда не появляется, одна материя переливается в другую, и точка. Называется — переливание.
— Из пустого в порожнее,— опять вставил Михаил Иванович. Кто-то поддержал его коротким смешком.
— Правильно говоришь,— не сдавался дядя Коля.— Но без понятия. А почему? Потому что слова у тебя не свои, а чужие.
— Ты, Николай, или говори, или хватит уже,— одернула мужа Марья Ивановна.— Петь будем.
И правда, пора уже начать песню.
— Нет, ты погоди, Марья,— сказал дядя Коля.— Всему свое время. Нету ни пустого, ни порожнего, всего в меру. Один ушел, значит, материя убавилась, и что же? А то, что в другом месте она прибавилась. И именно в энтот же момент.
Вот она где прибавилась,— дядя Коля вилкой показал через головы на спящего младенца.— В него перешла и в других таких же. Вот я и говорю: выпьем за наследника и в его обличий за всех наследников.
За столом радостно потянулись к рюмкам, зашумели.
— Нет,— сказал дядя Коля,— опять надо встать.
— Господи, людей замучил,— встала Марья Ивановна, вроде недовольная. На самом же деле ей приятно было: вон ведь как вывел Николай, не каждый сумеет.— Ну, выпили! Ну, за наследника!
Шум, звон рюмок, голосов, звяканье вилок об тарелки.
— Ну, давай, чего еще,— пробасила тетя Поля.
И Марья Ивановна вытерла рот платочком, откинула голову, так, что косички ее вздрогнули на затылке. Не хотелось стареть Марье Ивановне, она косички заплетала и губы подкрашивала. Откинула голову и запела:
Скакал казак через доли-и-ну, Через маньчжурские края... Не совсем ладно, -но сильно и дружно вступили все, каждый в cbojo меру: и Михаил Иванович, и Ольга Викторовна, разукрашивая песню своим отдельным голосом, и Борис, и Катерина, и их гости, и тетя Поля, и — так, чтобы не особо слышно было,— дядя Коля. Комната до самого потолка наполнилась плотным пением, сотрясавшим жаркий и пахучий воздух, приводившим его в упругую вибрацию. От запахов, от плотного громогласия и сотрясения Витек открыл глаза, испуганно стал вращать ими, но, кроме белого пространства, ничего не увидел и не в силах был разобраться, где он и что происходит вокруг, вздернул ручонки, пошарил ими перед собой, но теплую и сладкую материнскую грудь не нашел, пожевал губами резиновую соску, понял, что это обман, выплюнул ее и заплакал, а когда песня поднялась с новой силой, заорал изо всей мочи.
Борис был ровесником революции, и, когда родился Виктор, ему уже шел тридцать шестой год, а все как-то не мог осознать себя окончательно. И в армии послужил, в мирной еще, и две войны оттопал, финскую и вот эту, Отечественную, и трудовой стаж — дай бог каждому, и семья, вот уж двое детей теперь, а все как-то не чувствовал в себе окончательности, закругленности, все вроде еще впереди
было, туда были повернуты его ожидания. В техникум собрался поступать с нового года, то есть с осени. Со стороны глядеть — вроде бы и поздновато. Самого же Бориса это нисколько не смущало, совсем ему не казалось, что он перерос это дело, ничуть не перерос. Со стороны он выглядел уже не мальчиком, не юнец там какой, не шаркун, болтун-говорун, а накопил все же к своим годам и стать, и рассудитель-. ность, и даже известную скупость в речах, но сам-то не особенно замечал эти перемены и все еще чувствовал прежнюю легкость в мыслях своих и в ощущениях жизни. Собираясь поступать в техникум, он до сих пор, например, не находил в себе никакого осуждения тому давнему поступку, который можно было объяснить исключительно только ветреным легкомыслием. Было это в самом начале тридцатых годов, только еще колхозы начинались. Окончил он сельскую семилетку и поступил в Москве в авиационный техникум, на Пятой Тверской-Ямской. Жил у дяди, учился, все вроде так хорошо определилось, и вдруг бросил этот техникум, забрал документы и перешел в ФЗО одного завода. Сделал все втайне от дяди и от отца. Почему сделал? На трамвае ездить надоело. Смешно же, а вот надоело. После деревни, после Незнайки своей, после деревенского приволья надо было вставать каждое утро в одно и то же время, бежать на трамвай и с пересадкой трястись на нем почти целый час. Туда трамвай, обратно трамвай, завтра трамвай, послезавтра трамвай, скрежет железа об железо, дикие звонки эти, громыханье по стрелкам, аж до самых костей достает это жуткое железо. Сначала ничего, даже интересно было, а через два месяца надоело. Бросил. Узнал дядя, узнал в конце концов и отец. «Вот что,— сказал отец,— раз не хочешь слушаться, одежку-обувку сам добывай, кормить буду, продуктами помогать, но одеваться — сам одевайся».
Через год выучился на токаря, стал к станку. И вот почти двадцать лет прошло, да каких лет! Но он даже и не понимал, что прошли эти двадцать лет, не подсчитывал, не чувствовал, что прошли. Потому что некогда было просто замечать и чувствовать, больше все вперед заглядывал, продвигался, шел, а чтобы оглядываться назад — не было времени. Как только вышел из ФЗО с третьим разрядом, так и пошел продвигаться. Токаря в моде были, как боги, ценили их высоко. Ну старался, конечно, с третьего на четвертый перевели, а хотелось дальше двигаться. «Дядя Миша, дай червячок выточить». А червячок-то — это уже пятый разряд. «Дядь Миш, ну дай выточить».— «Вот будет станок свободный, во второй
смене,— приходи». Приходил и во вторую смену, дело молодое, точил червячок и, конечно, достиг пятого. Сам молоденький, а уж слава пошла — токарь. Учиться не учился, поэтому времени хватало: в кино ходил, футболом занимался, на гитаре выучился играть. Хорошая наступила жизнь. Но тут в армию призвали, в погранвойска, тоже неплохо, только под Мурманском финская война застала. Отвоевал финскую, послали в Ленинград, на курсы сапожников, новая профес-сия. С курсов — опять на финскую границу, потом на Барен-цево море, погранпост. Тут и встретил сорок первый год, начало Великой Отечественной. Сапожная профессия не пригодилась. В конце сорок первого года пришлось на Мур-манском направлении ходить по тылам врага. Как пошли, так половина не вертается, остается, в снегах могилу себе находит. Настоящая мясорубка. Но все-таки выжил. Опять послали учиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я