https://wodolei.ru/catalog/accessories/svetilnik/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Тем временем конголезец обустроил здесь свою жизнь, открыл собственный бизнес и занял видное положение в местной общине. Районная церковь организовала кампанию в его поддержку.
— По-моему, грядут перемены, — сказала Вера. — Наконец-то власти начинают пробуждаться.
Я же пришла к прямо противоположному заключению: в этом вопросе власти не пробуждаются, а, наоборот, впадают в спячку. Веяло сном от безразличных голосов в Лунар-хаусе и сытых голосов в далеких консульствах. Дремала троица из иммиграционной комиссии в Ноттингеме — ее члены двигались словно сомнамбулы. Абсолютно ничего не происходило.
— Вера, вся эта болтовня насчет депортации, все эти широковещательные кампании и письма в прессе призваны лишь создать иллюзию активности. На самом же деле в большинстве случаев ничего не происходит. Ровным счетом ничего. Это обычный спектакль.
— Именно этого я от тебя и ожидала, Надежда. Для меня всегда было совершенно ясно, на чьей стороне твои симпатии.
— Дело не в симпатиях, Вера. Выслушай меня. Наша ошибка в том, что мы надеялись на власти. Но власти ее не выдворят. Мы должны выдворить ее сами.
С тех пор как я обула «шпильки» миссис Понаехали-тут-всякие, у меня изменилась походка. Раньше я относилась к иммиграции либерально — наверное, просто считала, что люди имеют право жить там, где им хочется. Но теперь у меня перед глазами стояли целые орды Валентин, прибывающих отовсюду на кораблях и ломящихся через таможни в Рамсгите, Феликстоу, Дувре и Ньюхейвене, — толпы целеустремленных, решительных и бешеных иммигрантов.
— Но ты же всегда была на ее стороне.
— Теперь все изменилось.
— Наверное, причина в том, что ты — социальный работник. Тут ничего не попишешь.
— Я не социальный работник, Вера.
— Не социальный работник? — Наступила пауза. В телефоне трещало. — А кто же ты?
— Я преподаватель.
— Ах, преподаватель! И что же ты преподаешь?
— Социологию.
— Но ведь именно это я и имею в виду.
— Социология и социальная работа — разные вещи.
— Неужели? И в чем же их отличие?
— Социология — наука о социуме, о различных общественных силах и группах и о том, почему они ведут себя тем или иным образом.
Пауза. Она откашлялась:
— Но это же очень увлекательно!
— Нуда, мне тоже так кажется.
Опять пауза. Я услышала, как на том конце провода Вера закурила.
— Ну и почему же Валентина ведет себя подобным образом?
— Потому что она в безвыходном положении.
— Ах да. В безвыходном положении. — Она глубоко затянулась.
— Помнишь, Вера, как мы сами находились в безвыходном положении?
Общежитие. Приют для беженцев. Односпальная кровать на двоих и туалет в конце двора с порванной на квадратики газетой.
— Насколько же безвыходным должно быть положение, для того чтобы стать преступницей? Или проституткой?
— Ради своих детей женщины всегда готовы прибегнуть к крайним мерам. Я бы сделала то же самое ради Анны. Уверена. Разве ты не сделала бы то же самое ради Лекси или Алисы? Разве мама не сделала бы то же самое ради нас с тобой, Вера? Если бы мы оказались в безвыходном положении? Если бы не было другого выхода?
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, Надя.
Я лежала вечером в постели и думала о том конголезце. Представляла себе ночной стук в дверь: сердце выпрыгивает из груди, и вот уже хищник и жертва смотрят друг другу в глаза. Попался! Представляла себе друзей и соседей, стоящих на тротуаре, Задчуков, машущих платочками, вытирая слезы. Представила чашку еще теплого кофе, оставленную в спешке на столе: кофе остывает, затем покрывается плесенью и наконец высыхает, превращаясь в коричневую корку.
Майку не нравилась миссис Понаехали-тут-всякие. Он женился на другой женщине:
— Депортация — жестокий, отвратительный метод обращения с людьми. Это не решение проблемы.
— Знаю-знаю, но…
На следующее утро я позвонила по номеру, указанному в верху письма, полученного Валентиной из консультативной иммиграционной службы. Там мне дали номер аэропорта «Ист-Мидлендс». К своему удивлению, я попала на женщину с коричневым портфелем и синим «фиатом», заезжавшую вскоре после женитьбы. Она не ожидала меня услышать, но сразу вспомнила отца.
— Я нутром почуяла: что-то здесь не так, — сказала она. — Ваш папа казался таким, ну…
— Я знаю.
У нее был приятный голос — намного приятнее, чем можно было ожидать, судя по описанию отца.
— Дело ведь не только в отдельных спальнях, а в том, что они, по-видимому, не делали вместе ничего.
— Но что же теперь будет? Чем все кончится?
— Этого я сказать не могу.
Я узнала, что депортацию, если таковая предвидится, будет осуществлять не иммиграционная служба, а местная полиция по поручению Министерства внутренних дел. В каждом районе есть офицеры полиции, приписанные к местным полицейским участкам, но специализирующиеся по иммиграционным вопросам.
— Интересно было с вами поговорить, — добавила она. — Обычно приезжаешь в дом, пишешь отчет, а люди потом растворяются в воздухе. Нечасто доводится узнать, что же с ними потом произошло.
— Но ведь ничего пока и не произошло.
Я позвонила в центральный полицейский участок Питерборо и попросила пригласить к телефону офицера, специализирующегося по иммиграционным вопросам. Меня отправили в Сполдинг. Офицера, фамилию которого мне назвали, не было на дежурстве. Я перезвонила на следующий день. Ожидала услышать мужской голос, но Крис Тайдсуэлл оказалась женщиной. Когда я рассказала ей историю отца, она отреагировала очень сухо.
— Ни павизло вашиму папаши. Вы сталкнулись с атпетыми нигадяими. — У нее был молодой жизнерадостный голос, и она говорила с сильным кембриджширским акцентом. Видимо, в ее послужном списке было не так уж много депортаций.
— Послушайте, — сказала я, — когда все будет позади, я напишу об этом книгу и изображу вас геройским молодым офицером, который в конце концов привлек ее к ответственности.
Она засмеялась:
— Я сделаю все, шта в маих силах, но ни питайти асобых иллюзий.
До окончания суда ей ничего не удастся сделать. Потом Валентина сможет получить разрешение на апелляцию по семейным обстоятельствам. И только после этого, возможно, будет подписан приказ о депортации.
— Пазванити мне чириз нидельку поели слушания.
— О вас могли бы снять фильм. С Джулией Роберте в главной роли.
— Вы так гаварите, будта у вас бизвыхаднае палажение.
Сумеет ли Валентина продержаться до сентября, любовно воркуя с ним, называя голубчиком и разрешая гладить себе грудь? Я почему-то сомневалась. Долго ли протянет худой как палка, дышащий на ладан отец, сидя на диете из консервов с ветчиной, вареной морковки, яблок-«тосиба» да периодических побоев? Видимо, недолго.
Я позвонила сестре:
— Мы не можем ждать до сентября. Нужно ее вытурить.
— Да, мы слишком долго все это терпели. На самом деле я виню… — Она запнулась. Я почти расслышала скрежет словесных тормозов.
— Нам нужно действовать сообща, Вера. — Я пыталась ее задобрить. У нас ведь все так хорошо получалось. — Просто мы должны убедить папу изменить свое отношение к разводу.
— Нет, нужно принять срочные меры. Сначала получить ордер на ее выселение. Разводом можно будет заняться позже.
— Но согласится ли он на это? Теперь, когда они снова живут душа в душу, он совершенно непредсказуем.
— Он сумасшедший. Просто чокнутый. Что бы там ни говорил психиатр.
Психиатры и раньше уже признавали отца здоровым. Это случилось, как минимум, один раз — тридцать лет тому назад, когда я проходила, по его словам, «троцкистский этап». Я узнала об этом случайно. Родителей не было дома, и я рылась в их спальне — в той самой комнате с тяжелой дубовой мебелью и несуразным рисунком на шторах, которую Валентина превратила теперь в свой будуар. Не помню, что именно я искала, но обнаружила две вещи, которые меня шокировали.
Первой был лежавший на полу под кроватью скомканный резиновый мешочек, наполненный липкой белесой жидкостью. Я в ужасе уставилась на это самое интимное мужское выделение. Бесстыдное свидетельство того, что мои родители совершали половой акт не только в тех двух случаях, когда были зачаты мы с Верой. Отцовская сперма!
Вторым было заключение психиатра из районной больницы Питерборо, датированное 1961 годом. Оно лежало среди бумаг в одном из ящиков трюмо. В заключении говорилось, что отец записался на прием к психиатру, полагая, что испытывает патологическую ненависть к своей дочери (ко мне, а не к Вере!). Эта ненависть была такой навязчивой и всепоглощающей, что он побаивался, не симптом ли это душевной болезни. Психиатр обстоятельно поговорил с отцом и пришел к следующему выводу: учитывая пережитый отцом опыт коммунизма, нет ничего удивительного в том, что он ненавидит свою дочь за ее коммунистические взгляды. На самом деле это даже естественно.
Я читала это заключение с растущим изумлением, а затем со злостью, которую вызвал у меня сам отец и его анонимный психиатр, пошедший по пути наименьшего сопротивления и не расслышавший отцовской мольбы о помощи. Какие же они оба дураки! Мамина семья перенесла неописуемые унижения, и у мамы было гораздо больше причин ненавидеть меня за то, что я коммунистка, но она почему-то не переставала меня любить даже в самые бурные мои годы, хотя мои слова, наверное, задевали ее за живое.
Я сложила документы в ящик. А использованный презерватив завернула в газету и бросила в мусорное ведро, чтобы хоть как-то защитить маму от его постыдного содержимого.
16
МОЯ МАМА НОСИТ ШЛЯПУ
Первого ребенка приняла у мамы тетя Шура. Вера родилась в Луганске (Ворошиловграде) в сентябре 1937-го. Она была плаксой, и ее пронзительный, судорожный плач (казалось, будто она в любую минуту готова задохнуться) доводил Николая до безумия. Тетя Шура души не чаяла в Людмиле, однако недолюбливала Николая. Ее муж — «член Коммунистической партии и друг маршала Ворошилова» — тоже его невзлюбил. Обстановка у тети Шуры стала напряженной. Родственники все чаще выходили из себя, хлопали дверьми и повышали голос — деревянный дом гремел, как раструб граммофона. Несколько недель спустя Людмила и Николай вместе с крошкой Верой съехали к Людмилиной матери (теперь, когда она стала бабушкой, ее называли бабой Соней) в ее трехкомнатную квартиру в бетонном доме на другом конце города.
В этой квартире было очень тесно. Николай и Людмила с ребенком занимали одну комнату, в другой жила баба Соня, а третью сдавали двум студентам. Младшие брат и сестра учились в техникуме, но когда вернулись, стали жить в одной комнате с матерью. Горячей воды не было (холодной иногда — тоже), и хотя голод пошел на спад, все равно еды не хватало. Младенец капризничал и постоянно хныкал. Вера жадно присасывалась к груди, но у больной, анемичной Людмилы было мало молока.
Баба Соня брала хнычущего младенца на колени, баюкала и пела:
За Кавказом мы боролись за свои права, Гей, боролись за Кавказом за свои права! А мадьяры наступали — наступали, гей!
Тетя Шура говорила:
— Возьми яблоко, вставь в него гвозди и оставь на ночь. Потом вынь гвозди и съешь яблоко — получишь одновременно витамин С и железо.
Николай не мог найти себе в Луганске подходящей работы. Слонялся по квартире, писал стихи и путался у всех под ногами. Постоянный плач ребенка действовал ему на нервы, а сам он действовал на нервы Людмиле. Весной 1938 года отец вернулся в Киев.
В том же году Людмиле наконец-то предложили место в киевском ветеринарном техникуме. Возможно, работа крановщицей все же сыграла свою роль, и мама стала пролетаркой. Но теперь это казалось жестокой шуткой. С ребенком на руках и работающим мужем учиться было невозможно.
— Поезжай! — сказала тетя Шура. — Я за Верочкой присмотрю.
Людмиле пришлось выбирать: или муж и ветеринарный техникум — или крошка дочь. Тетя Шура купила ей новое пальто и билет на поезд и подарила экстравагантную шляпку с шелковыми цветами и вуалькой. На вокзале Людмила поцеловала маму и тетю на прощание. Малютка Верочка с рыданиями за нее цеплялась.
Им пришлось удерживать ее, пока Людмила садилась в поезд.
— И когда вы с ней снова увиделись?
— Почти через два года, — сказала Вера. — Она жила в Киеве до самого начала войны. А потом приехала меня забрать. В Харькове было слишком опасно. Мы уехали в Дашев — к бабе Наде. В деревне было безопаснее.
— Наверное, ты обрадовалась.
— Я ее даже не узнала.
Однажды на пороге дома появилась худая, неопрятная женщина, которая сгребла Веру в охапку. Ребенок закричал и стал брыкаться.
— Ты что, не узнала маму, Верочка? — спросила тетя Шура.
— Это не моя мама! — заплакала Вера. — Моя мама носит шляпку.
У нас до сих пор сохранилась фотография мамы в шляпке с откинутой вуалькой и девической улыбкой на лице. Наверное, отец сделал этот снимок вскоре после ее приезда в Киев. Я нашла его в пачке старых фотографий и писем в том самом ящике, где когда-то обнаружила письмо от психиатра. Письмо давным-давно потерялось, но фотографии лежали в старой коробке из-под обуви в гостиной вместе с ароматными гниющими яблоками, забитой полуфабрикатами морозильной камерой, маленьким портативным ксероксом и пылесосом для цивилизованных людей. Поскольку он оказался иностранной марки, у нас не продавали под него пылевых мешков, и теперь пылесос стоял в углу со снятой крышкой и высыпающимся из цивилизованного корпуса мусором.
Эта комната до сих пор оставалась спорной территорией. Когда Валентина была дома, она сидела здесь, врубив телевизор на полную громкость и включив электрообогреватель (чтобы сохранить яблоки, отец подкрутил батарею, и она не нагревалась). Папа не понимал телевидения; большинство передач казались ему совершенно бессмысленными. Он сидел в своей спальне и слушал по радио классическую музыку или читал. Но когда Валентина уходила на работу, ему нравилось сидеть в этой комнате с яблоками, фотографиями и видом на вспаханные поля.
Мы сидели здесь вдвоем сырым майским вечером и пили чай, наблюдая, как струи дождя стекают по окнам и хлещут сирени в саду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34


А-П

П-Я