https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И подол сарафана мог бы лежать аккуратней.
— Ты заметил? Он столкнул нас с места, когда я попыталась поставить ему диагноз! — уперлась локтями в колени. — Правда, я хотела еще и с твоим Блоком разобраться!
— Так! Вот это уже интересно!
— А заодно и с тобой!
— Еще интереснее!
— Ты как-то уж очень спокойно описываешь эту ситуацию — после венчания, когда бедная Люба ломает руки, а он все не спит с ней и не спит. Неделю за неделей. Месяц, за месяцем! Со своей обожаемой, несказанной, посланной свыше!
— Потому и не спит.
— Нет! Неправда! Он крови боялся. Он боялся насилия. Его прежние женщины ведь девицами не были! А тут надо было и власть, и, извините, силу употребить! Дай доскажу, — ей заранее скучны мои возражения. — И революции он тоже боялся до обморока. Но этот страх, живущий в подсознании, наружу, в сознание, пробивался прямо противоположным и — ложным желанием… крушения, гибели, крови. А корень все тот же — патологический страх насилия. В любом, даже в самом естественном виде. И ты, Геночка, поскольку ты этого не понял, даже не заподозрил, даже услышав в разжеванном виде сейчас, не воспринял, не принял — ты тютя, такая же, как и он! Летаешь в корыте, как он в облаках! Со своим автоматическим конформизмом наперевес!..
— С чем?
— Ты же почти уже отождествил себя с нашеньким ! Это и называется: автоматический конформизм; человек принимает навязываемые ему суждения за свои собственные ради того, чтобы поддержать в себе чувство безопасности. Над тобой издеваются! Над подругой, которую ты себе, между прочим, в жены пророчишь, издеваются! А ты? Ты делаешь вид, что всю жизнь только и мечтал полетать с ней в корыте!
— А что я, по-твоему, должен делать?
— Я не знаю. Вниз прыгнуть!
— Глупо.
— А уж в корыте — на редкость умно!
— Ну, а твой-то герой что бы делал на нашем месте?
— На вашем месте? — и приспустила крылышки сарафана. — Склонял бы, конечно.
— Склонял бы место-имения?! — В моем голосе глупая злость. Но как чертовски хорош каламбур. Различила ли? Смотрит вниз.
До земли метров пять. Там песок. И пятнятся… похоже, что водоросли. Или ракушки. Не разглядеть.
— Все козлы всех! — накричалась, устала, почти шепотом: — В моем детстве это было везде нацарапано. В нашем парадном. В клубе на стульях. У одного солдатика на плече. Все козлы всех! Может, этот роман так и называется?
— Нюш, давай о приятном…— (потому что глаза у нее уже встали, как море, стеной, а они могут долго вот так стоять — не истекая). — Ты когда-то сказала, что Всеволод пишет неплохие стихи!
— Я сказала: хорошие.
— Почитай.
Пожимает плечами:
— Разве что в дополнение ко всему вышесказанному?
— Ты ведь их не цитировала еще?
— Нет.
— Вот видишь!
Вздохнула:
— Посвящение — мне. Он его из Норильска прислал… через месяц после моего побега. Оно не любовное, на что я смертельно обиделась. Правда, к нему были приложены листки с губами разной формы. Сначала я не поняла. А потом, когда сосчитала — губ оказалась ровно тысяча: да это же милый мне шлет тысячу поцелуев! И не на словах — на деле. Целую неделю ходила как пьяная, всем улыбалась, — краешки губ ползут вниз, замирают там.
— Ну? Анюша!
— Без названия, — с кислой гримаской: — Анне-Филиппике.
Но мы научимся смеяться
и не бояться быть смешными,
с колючей грацией паяцев
скользить сквозь толпы площадные,
кричать, кликушествовать, ахать
с бестрепетностью лицедеев
и с детской истовостью ахать
над неудавшейся затеей,
заставить божию коровку
скорее полететь на небко,
где божии телятки дохнут,
а может быть, едят конфетки.
Все может быть! И то быть может,
что мы научимся шаманить,—
(начав унылым бубнежем, теперь она выпевает уже каждое слово),—
нас перестанет грызть истошно
бездомною собакой память,
и будущность нездешней птицей
себя предъявит нам до срока!
И мы не сможем возвратиться
к порогу отчего острога.
В сиротство, как в прореху, рухнем
грошовой ломаной монетой.
И мы научимся друг друга
в толпе угадывать по смеху.
Сидит завороженная, точно после камлания. Или ждет моей похвалы? Что же, я готов!
Впрочем, вовсе не ждет:
— А хочешь, я тебе расскажу про счастье? Про последнее наше с ним счастье… Это было три года назад. Он вернулся в Москву из Норильска. И у нас с ним опять началось все со страшной силой. Однажды мы возвращались из гостей по Садовому кольцу, к Маяковке. Было поздно уже. Часов, я думаю, одиннадцать. Вдруг он берет меня за руку у плеча, а рука у него железная, и без единого слова буквально волоком волочит на другую сторону. А машины на каких скоростях в это время проносятся, ты знаешь. Я ору: «Идиот, кретин!» А он меня уже почти несет, я одной ногой по асфальту, а другой — по воздуху. И главное — нам совершенно нечего делать на другой стороне! Только мы до нее добежали, я дух не успела перевести, он меня развернул и — обратно. Что тут такое произошло? Я не знаю. Но только обратно уже не было страшно. Было…— она ищет слово, перебирая пальцами воздух: — Да, страшно весело! Пан, который вселяет панический ужас, сам-то всегда весел.
(Ветер веселый и зол, и рад. Сколько же я исписал бумаги про магию этого ницшеанского… ницшевского, вернее, слова. А в повести осталась одна крошечная ссылочка… Впрочем Аня, скорее всего, о другом!)
— Понимаешь, мы с Севкой стали одним и друг с другом, но главное — с этим жутким потоком, ослеплявшим, но обтекавшим нас… Мы рассекали его, празднуя каждый миллиметр нашего совпадения с этим ужасом! Нашей с ним изощреннейшей связи! Замирали на какую-то тысячную доли секунды и снова бросались вперед, в щель из света и тьмы. Воли не было — ни моей, ни его. Был поток, и он нес. Добежали. Я привалилась к дереву и сказала: «Дурак». Я никогда не была счастлива так . Так и чем-то таким, чем счастливы и не бывают! Я это уже тогда понимала. Но всю дорогу до метро говорила: «Редкий кретин!» А он только клюнет меня в темя и опять что-то насвистывает. Как будто и не было ничего.
— Он, наверно, изрядно выпил в гостях?
— В том-то и дело, что нет!
— Я надеюсь, что больше он так не шутил?
— Нет. Хотя я ждала. Мне хотелось проверить, будет ли так еще раз или не будет! Это был полный улет!
— Очень тонкая это штука, Анюша, — наше желание быть и не быть. Понимаешь? Без или ! И быть, и не быть. Утвердить, застолбить свое «я» и — избыть, растворить его в чем угодно! В эмоции толпы, в оргазме, в религиозном экстазе, в ныне модной соборности.
— Христианство не истребляет «я»! Соединение — не истребление, — тоном отличницы, стипендиатки имени Крупской.
— Я согласен. Религии Востока в этом стремлении преуспели больше. И все-таки любая религия…
Но под нами вода! И заметно светлее. (Катя, начинавшая утро с сонника, говорила: вода — к разговорам. Да уж, пожалуй…) И сколько воды! Ряби нет… Там есть лодка! В ней… с кем-то Анюша? Очень похожая на нее… и в ее сарафане, но с кем?
— Геша, это же мы там! — говорит перехваченным горлом. — Но ведь этого не было.
— Может, будет еще? — я стараюсь брать нотки пониже. — Вероятно, это — следующая страница или главка.
Слов не слышно. Но разговор там, похоже, идет мирный. Нас оттуда не замечают — увлеченный идет там у нас разговор! Здесь же… Анины, губы подрагивают.
— Получается, что концу не бывать… что не будет конца?!
— Бумага дорожает, типографские мощности изнашиваются. Как это не будет? Еще страниц сорок, пятьдесят — максимум, и все! Прилетим мы сейчас с тобой на остров. Найдем там Всевочку, найдем Галика…
— Ты думаешь?
— Уверен! — (Милая моя! как все еще нетрудно тебя заговорить!) — Они, конечно, тоже сидят возле костра и с увлечением сличают свои главы!
Мотает головой:
— Севка мне никогда не говорил, что у Тамары кто-то есть. И Семен, ты же слышал, наврал с три короба. Нет! Здесь что-то не так!
— Ну, значит, Всевочка сидит один и пишет тебе письмо. И допивает бутылку, в которую это письмо сейчас засунет.
— Он в последнее время не пьет! — а глаза там, внизу, в нашей лодке.
«В веселье, как в прореху, рухнем» — так, кажется?
Я сначала никак не мог понять, почему же меня раздражает у А.А. даже это — «веселое имя Пушкина». Потому ли, что и истины, которые он излагал в связи с его кончиной (и уж так незадолго до собственной), — по переработке человеческого шлака в новые сверхчеловеческие породы — он тоже назвал веселыми . Веселым был ветер в «Двенадцати». И жизнь, которую надо будет устроить (не помню, в какой из последних статей), виделась ему тоже «веселой и прекрасной». Это слово, практически не употребляемое им до Октября, слово, так назойливо поднимаемое на щит, а на самом деле — вместо щита… Вот это и надо было написать! Это могла бы ему сказать та же Гиппиус. Написала же она: «Блевотина войны — октябрьское веселье», и, по-моему, в том же восемнадцатом…
Аня встает, уже встала почти!
— Анюша!
— Надоело.
Ноги еще полусогнуты, я их обхватываю:
— Ты что?
— Отпусти!
— Разобьешься же!
Если она одолеет, мы выпадем вместе.
— Не дури, девочка, не дури. Я же тебе сказал: бумага дорожает…
Мне удается встать на оба колена, ее колени тяну на себя. Виляет задом, руками… Я же сильнее, малышка! Навалился. Затихла:
— Прямо сейчас? — ее голос слабеет.
— Ложись поудобней.
— Опасность тебя возбуждает?
— До безумия! — (Так импотентами становятся, дуреха!) — Где мой серега ?., где мое солнышко…
Высота метров семь. В летящем корыте! Идиотка. Сняла их и бросила за борт.
— Ты еще платье кинь следом.
— Сейчас! — и уже из него змеится.
— Там костер! — я тяну вниз подол. — Там Семен и еще кто-то!
— Где? — голой попой на оцинкованное железо. — Где костер?
— Только что был! Задницу простудишь. Дать мои?
— А ты их не обкакал от страха-то? Сперматозоид на марше…— Вдруг вздернула платье вверх, оно уже полощется над головой. Ее тело, потому что лицо подзапуталось в ситце, только тело сейчас, только плавность, округлость, упругость, непостижимость… оно больше ее, оно вместо нее…
Вот уж воистину, возлюбленная — аббревиатура вселенной. Сноска номер один.
Платье бросила вниз! Неуклюжий его ком вдруг распахивается и неспешно царит, отчего-то виляет… Чем оно ближе к воде, тем более напоминает хвостатую розовую рыбу.
— Аня!
Она прыгает следом. Солдатиком! Ее же в лепешку сейчас! О воду, о дно — я не знаю, что там! Крик. Ушиблась? Вода. Вся ушла. Значит, там глубоко. Платье тоже набухло и медленно тонет. Там течение, что ли… Его быстро несет! Аня, ну же? С мужиками в четыре балла тягалась! Это место в воде, я не вижу его. Там рука? Всплеск. Нет, просто волна… Ей, наверное, больно сейчас.
Прыгнуть следом? И сразу ко дну. А потом — сразу в лифт? Нюша наверняка ведь решила, что это — выход, ход туда, лаз… Не знаю. Я ведь здесь!
А все-таки, маэстро, правила игры хотя бы игрокам-то надо сообщать?!
Очень может быть, что вся пятая глава будет состоять из одних «Всевочкиных» стихотворений.
Все. Вода и вода. Во всю обозримость.
Лодочка, та, которая с нами, уже крошечной точкой.
Залегаю на днище. Нюшин запах… он еще тут. Или чувствовать, или думать — делать то и другое разом бесполезно.
Нюшик мой! Я раскис. Я сейчас соберусь и такое крутое подумаю, что все сразу и кончится! Вот увидишь.
Только сделаю сноску (я же чувствую, что никто ее тут не сделает, кроме меня): открыть кавычки, Возлюбленная — аббревиатура вселенной, закрыть кавычки. Новалис.
Неужели все это должно завершиться его стихами?! И из них читатели смогут вычитать развязку? Анна на шее — так будет называться последнее. Ведь она не нужна ему! Это ясно как Божий день.
Только это и ясно здесь…
Роман путешествия от «Одиссеи» до «Дон Кихота», до «Мертвых душ» вплоть, сменился — ненадолго, всего лет на полтораста — романом пути: от Стендаля, ну скажем, до «Волшебной горы». С этим тоже давно уже ясно. (Кстати, «Мертвые души» удивительны тем еще, что они — место встречи романа путешествия Чичикова с романом пути «Руси-тройки»). Ну да ладно. Я — о другом, я о том — что же дальше? А дальше нас ждет — роман тракта (термин — мой, и прошу ссылаться!). Тракт — это такой специфический путь, путешествие по которому совершается сразу во всевозможные стороны, что позволяет уравнять в правах все возможные трактования, ради которых этот роман, собственно, и создается! Сам по себе он, как правило, скучен до неприличия. К сожалению, скучен не в том смысле слова, в котором хотелось бы! А потому предлагаю — в желаемом смысле — издавать его скученным, то есть кратенькой вступительной аннотацией, предшествующей полному собранию всех опубликованных в прессе, а также специально заказанных по этому случаю трактований!
Эй, Анюша, ты как там? Я хочу рассказать о тебе, чтобы… Чтобы не кратенькой аннотацией! Чтобы эту хотя бы главу дочитали, и с удовольствием!
Они что ведь удумали — эти — трактирщики,— они вообразили, что убили Иерархию. Расчленили и куски разбросали по свету. Представляешь, Анюшик?.. Улетучился запах твой… и насиженное попой тепло.
Расчленили, куски разбросали и искренне верят, что — навсегда! Неужели не понимают, что есть время разбрасывать части тела и есть время их собирать? Что Исида (Исида тысячеименная, Исида о десяти тысячах имен! Сноска номер два!) отыскала уже плечо и запястье…

ЧТО ДОКАЗЫВАЕТ СУЩЕСТВОВАНИЕ ИЕРАРХИИ:
1. То, что червяк глупее курицы, курица — кошки, а кошка — обезьяны.
2. То, что земля — внизу, а солнце — в вышине. И половые органы — внизу, а желудок — над ними, а над желудком — легкие, а над всем этим — сердце, а выше сердца — один только рассудок.
3. То, что Игорек написал мне про Иерусалим: «Бог здесь настолько близко, что ты сам себе уже не труден».
4. То, что и Смысл, и Промысел пишутся через мы. (отнюдь не через я, как, например, дегуманизаци-Я и деконструкци-Я).
5. То, что душа всегда знает…
Я съезжаю! Корыто идет на вираж? Надо сесть попытаться. Непросто. Буквально вдавливает в дно! Теперь потряхивает — как на сковородке. Зато отпустило уши. Вижу землю! Светлый, в звездах, песок по левому борту. Метрах в трех. Так, закончил вираж. И, по-моему, продолжаю снижение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я