https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/assimetrichnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

» — в ее голосе слезы. Игорь — рядом, он говорит не для всех, только ей: «Может, вы еще и помиритесь». А она почему-то взрывается: «Ненавижу, когда говорят может быть или вроде того… Это — стол, а не кажется-стол, это — буфет, а не может-буфет. Неужели ты думаешь, что мертвец способен ожить? Или может быть, вроде того, наподобие… может?!»
Тост за тостом — хотя и поминки, а шумно — за дружбу, которая в чем-то и выше любви (Игорь с Владом: «На голову выше!», Нина: «Чушь! Только любовь может вас вознести над мертвечиной, над пошлым ритуалом, который вы принимаете за нормальную, обыденную жизнь!»), тост за тех, кто любит безответно, — Оксаночкин тост со значением, с томным взглядом в сторону Пашки Большого (но у Нины и тут особое мнение: «Безответной бывает влюбленность, как киста на придатке, вырезали и полегчало! а любовь, как ребенок, рождается от двоих, от мужчины и женщины — в чем весь ужас? смерть любви — это смерть живого существа! Паша, Влад! Я просила не чокаться!»), а потом тост не тост, просто Малой находит на этажерке книжку из любимой бабулиной серии «Прочти, товарищ!» и читает как будто бы голосом Левитана: «Мнение видных специалистов: растительная жизнь на Марсе есть! Недалек тот день, когда астроботаники в скафандрах соберут на Марсе свой первый гербарий! Ура-а!» — и все весело вторят: «Ура!» — только Нина насмешкой растягивает слова: «Я смотрю, вы в провинции помешались на космосе! В себе ничего-то еще не поняли, миллион же проклятых вопросов! А туда же, скорей к марсианам! Но чему вы их сможете научить — накапливать подкожный жир, золото и хрусталь?» — и обводит всех светлым сиамским взглядом.
А потом Влад и Нина танцуют под патефон аргентинское танго. Влад танцует как бог, он кружит ее, приподнимает, вдруг нескромно прижав и отбросив, рвет за руку и снова сжимает в объятиях и как будто случайно хватает губами ее белую, верткую прядь. Отвернувшись — но их отражения продолжают метаться в узком зеркале, вделанном в спинку дивана, — Игорь пьет огуречный рассол, пьет из банки, заглатывая то чеснок, то какую-то травку, выпивает до дна и уходит на кухню. Чувство, с которым он прожил все последние годы, вдруг взрывается и корежит грудную клетку. И, забравшись в кладовку, он кусает рукав: он один не живет, настоящее происходит с другими — он же только питает свой организм, точно рыбок в аквариуме, да, как здорово сказано, лишь наращивает подкожный жир, он малек, он амеба, он даже танго, что там танго, он толком шейк никогда не научится танцевать!..
В кухне — чьи-то шаги. Кто-то пьет из-под крана. Оксаночка жалобно просит: «Павлик, шо тебе — трудно? Ты меня научи — всех делов! А не любишь — не надо. Ты как друг — возьми шефство!» — «А может, повышенное обязательство — к столетию Ленина?» — «Лениным не хохмят». — «Ну как знаешь! А то бы к столетию, так и быть, научил!» — «Ты не брешешь? Павлик… Павличек, я ж никогда еще в жизни не целовалась!»
А под утро его нашла Нина, он заснул на полу — Нина вскрикнула, потому что считала, что вошла не в кладовку, а в туалет. Он отвел ее через весь коридор куда надо, включил свет и, боясь, что вот-вот раздадутся звуки, соответствующие и моменту, и месту, но — ненужные, невозможные, — заткнул уши и стал ждать ее в ванной.
Да, таким идиотом он, должно быть, и был: жаждал жизни и при ее приближении — затыкал себе уши. Игорь бросил подушку, застроченную сердечком, — метил в кресло, но не попал, — встал, вставая, опрокинул бутылку, позабыв, что поставил у ног. Водка, как одышливое дыхание — у него сейчас было такое же, — толчками пульсировала в узком горле; теперь и ворсинки ковра станут помнить об этой минуте, и Натке расскажут, и кошке Марусе. Маруся вернется с дачи, конечно, беременной, и ее в это самое место непременно стошнит. И, отставив бутылку, он отправился в ванную за тряпкой. Игорь жил у Наташи десятый месяц и не знал, бывает ли у кошек токсикоз.
Ванна оказалось переполненной, вода лилась на пол, но, должно быть, недолго, он успел почти вовремя. Закрыл краны, стал собирать воду в ведро колючим куском мешковины, яростно скручивая ему хребет, потом копчик, потом длинный хвост… Это слово сегодня как наваждение — позвоночник… хребет!
Запись в первой загранке — в Праге или в Берлине, рядом жил человек от парткома, но охота сильнее неволи, запершись в туалете, Игорь делал свои почеркушки в узком блокноте, ночью клал его под подушку, утром снова в бумажник — сберег! Для того лишь, чтоб Кирка нашел, и прочел, и подумал: а это-то чем не улика?

Гигантизм готических соборов, их высокомерное попрание всех человеческих мерок свидетельствует не о радостной устремленности к Богу, а о страхе перед Ним, о попытке искупления таким образом (а не Его Образом) своих непомерных грехов.
И еще было чем-то похожее — да ничем не похожее — очень давнее и очень глупое — про незнание: нашей посмертной судьбы (x), цели прихода в этот мир (y), общего замысла мироздания (z) — про неразрешимость задачи, состоящей из одних неизвестных:

(где Hs — естественно, homo sapiens).
Пока он смыслил в расчетах прочности турбинных лопаток и статьи, и доклады его издавались, грош цена была этим корявым поделкам, невозможно было представить, что он будет трястись над ними, как какой-то музейный работник над автографом Пушкина. Когда же наука, как он сейчас, поставленная раком, этой позы не вынесла и от «раком» скончалась, с чем, скажите на милость, он должен себя идентифицировать — с гроссбухом? Это даже не книга теперь, а всего лишь программа, называется «Инфобухгалтер», в целом очень неглупая, только слишком уж честная, и приставлен к ней он, Игорь Львович, научившийся за какой-нибудь год ускользать от налогов, точно ящерица в песок, — ничего, книгой станут его мемуары! он такие подробности вспомнит, «дяде Владу» их будет решительно нечем перешибить!
От стояния вниз головой стены опять колобродили. Мемуары — ведь это слова и картинки, картинки в словах, вот и славно. Потому что воскресить идиота, зажавшего уши в той, замызганной, пахнувшей плесенью ванной, все равно невозможно…
Вместо плесени вдруг запахло духами, Нина вытерла руки соседкиным полотенцем и, зачем-то притянув к себе его свитер, сказала: «Я могу тебя, Игорь, попросить об одном одолжении? Для меня это жизненно важно!» Он опять удивился белому цвету, а может, и свету ее светло-серых глаз и ответил: «Конечно!» А она, встав на цыпочки, посмотрела сначала в один, а потом в другой его глаз: «Я сейчас за себя не ручаюсь. Я хочу, чтобы за меня ручался ты!» — «Я? И как это сделать?» — «Я зачем-то пообещала Мише, что мы завтра увидимся…» — «Нет, не надо. Не надо с ним! Он… Короче, я не могу рассказать тебе все. Но не надо!» — «Откуда ты знаешь, что мне надо?! — ее пухлые (он подумал: пуцатые, потому что не знал, что в Москве это слово не говорят), ее круглые губы растянула усмешка. — Я и Владу дала телефон, чтоб звонил мне в коллектор! И тебе, хочешь, дам?» — «Есть у Миши такой афоризм: дамы делятся на дам и не дам! » — он хотел ее здорово напугать, но ладони и шея от этой дерзости взмокли у самого. «Игоречек, я взрослая женщина! И мне нужен, — она с удовольствием выпела: — мне ну-ужен мужчина. Но не первый попавшийся, понимаешь?» Он сглотнул, пересохшее горло разболелось: «Не первый? Второй?!» А она вдруг ударила кулачками в его грудь: «Почему? Это что — так заметно?!» — «Не знаю.» — «Знаешь, Игорь! Ты теперь обо мне знаешь столько всего!..» — «Не волнуйся, пожалуйста. Я — могила!» — «А как будет на вашем хохляцком могила? » — «Так и будет: могыла». Она улыбнулась: «Дурацкий язык!» — «Смотря что считать точкой отсчета! А кроме того, объективно, согласись: троянда красивее розы, лютый точнее, чем февраль, бэрэзэнь — чем март, травэнь — чем май, сэрпэнь — чем август! А в блакытном не только есть голубое, но еще и заоблачное, небесное…» — «Здорово — Нина тягуче зевнула. — Даже странно, что ты учишься на инженера. Слушай! Я дохну здесь от тоски! А давай ты будешь со мной пить коктейли и разговаривать!» — «Я? Когда?» — «Не сейчас! Потому что сейчас я хочу принять душ. А свидание я тебе назначаю завтра в шесть на площади Тевелева. Дашь мне чистое полотенце?» Он кивнул, понимая, что использованного полотенца бабуле не пережить, но пошел, долго рылся в комоде, отыскал поцветастее и принес. А когда все ушли, завернул его влажную вялость, его теплую истому, его тревожную, едва уловимую пахучесть в две газеты и сверток отнес на помойку. Три недели спустя, когда бабушка кричала ему в трубку о разгроме, разоре, но этого мало — о пропаже большого сиреневого в цветочках, — он лишь чувствовал, что пережил немыслимое, что до сих пор продолжает переживать и что это, наверное, называется близость.

Матрешка как модель человека, отрезанного от самого себя, то есть всякого человека…
Он отставил ведро — о матрешке он думал еще вчера, а поскольку черновиков не писал, то обкатывал фразу иногда по неделе.

В сердцевине лежит… нет, точнее: схоронен неизжитый младенец, спеленатый неизжитым ребенком, спеленатый неизжитым отроком, спеленатый…
Вновь заткнув водосток, потому что решил окунуться, он подумал: а почему неизжитым? Потому ли, что тело растет и мужает быстрее души… Он, выбрасывающий полотенце, он, себе затыкающий уши, был все тем же мальчишкой, придумавшим тайный знак — где-то в классе восьмом: узкий глаз с очень мелким зрачком (от волнения карандаш рвал бумагу), то есть вовсе не глаз — женский лаз, и лепил его, где только мог, на обложке тетради, на обоях возле кровати, на подоконнике их общей кухни и даже на школьной доске, правда, в самом углу и тайком — и пока иероглиф его не стирали, он сидел не дыша, с восторгом и ужасом ожидая разоблачения.
Он попробовал воду рукой и шагнул в нее. Успев сделаться комнатной, то есть липкой и плотной, вода нисколько не освежала, но отнимала у тела усталость, животик и то, что Людася называла вторым затылком и третьей с четвертой лопатками. А ведь в этой почти невесомости он и жил — всё буквально, и Мефистофель не нужен! — жил годами, вымахивал над волейбольной сеткой, звонко вбивая «колы», проносился по лестницам с лифтом наперегонки — вверх, вниз же — просто перебирая воздух ногами, гоцал на велосипеде, не ездил, а именно гоцал… пока Нина ему не сказала, что и этого слова в русском нет.
Ночь перед их первой встречей, как река без мостов и без лунной дорожки, потерялась, отбилась от берегов. На одном из них, но каком, уже было неясно, был отец, переставший с ним разговаривать из-за «самоуправства с жилплощадью, на которой ты не прописан», и еще там был Влад, брови домиком, губы тюбиком — чемпион по художественному свисту, — Игорь не смог, не отважился рассказать ему о назначенной встрече. Потому что он не был уверен, что Нина придет, потому что у Влада уже третий месяц была собственная, через три дня на четвертый, круглосуточная медсестра — семь раз в месяц, а в прошлом месяце вышло даже все восемь раз — Зина. Влад влюблялся в нее все сильнее, и все больше ревновал ее к Мишке, и дошел уже до того, что стал сыпать ей в вино димедрол и пытался ее разбудить, бормоча: «Это я — Михаил!» — тряс и даже хлестал по лицу, почему-то считая, что в беспамятстве она обязательно себя выдаст. А когда после Нового года Миша свалился с воспалением легких, Влад придумал, чтоб Игорь ей позвонил: дескать, Миша вас просит прийти в три часа, потому что он будет в квартире один. И пока ее вызывали из больничных, бесконечных, как двенадцатиперстная кишка, закоулков, Игорь от страха вгонял себе ногти в ладонь, Влад же, развалясь на кушетке, насвистывал «Маленькую ночную серенаду» — с таким чувством, с такими нюансами, что казалось, будь он стеклодувом, этот миг озарения навсегда уцелел бы в какой-нибудь плавной и удлиненной, с зеленоватым отливом вазе. Наконец на другом конце провода грубовато сказали: «Але!» — и после паузы нежно и жарко: «Владька, ты?» — цепь замкнулась, он задымился негодным сопротивлением и ударил ладонью рычаг.
В ночь перед первым свиданием с Ниной — без берегов, без луны и без звезд, даже без видимости течения — он вписал в дневничок:

Признаки настоящего:
1) протекает только в настоящем, как электрический ток и эрекция;
2) порождает жизнь, свет или смерть, как эрекция и электрический ток.
В магазине «Ведмедик» на площади Тевелева он купил триста граммов казинак, чтобы грызть по дороге, — он не знал, по дороге куда. Нина долго не шла, было ветрено и очень сыро, он надвинул ушанку на самые уши — казинаки загромыхали во всей голове. И поэтому он не сразу услышал, как она его окликает с подножки троллейбуса. И запрыгнул уже почти на ходу, а она объявила: «Мы с тобой едем в „Грот“!» Это был такой бар, только-только открывшийся, по харьковским меркам совершенно парижский, здесь и днем был разлит полумрак, вместо окон золотистыми рыбками или синими осьминогами мерцали подсвеченные витражи, пол был, правда, в окурках и не было вешалки — но зато среди прочих ингредиентов в коктейле «Зарница» гордо значилось «Наполеон».
Он вернулся от стойки с этой самой «Зарницей» и заметил, запахло духами, потому что она сняла шубу. Под нейлоновой блузкой, будто две театральные маски, проступили атласные чашечки. Он почувствовал, как загораются уши — от мороза, но этого ей ведь не скажешь — и, достав из кармана спички, стал их жечь, оплавляя в бокале соломинку. Нина фыркнула: «Ненавижу, когда портят вещи! — и через стол потянулась к нему с сигаретой, театральные маски тревожно качнулись. — Ты согласен, что главное в жизни — созидание?» Подпалив сигарету, он сказал: «Я не знаю. Потому что не знаю, для чего это все — жизнь, Земля, человечество! И не делай, пожалуйста, вид, что ты знаешь!» — «Игоречек! Я знаю! — и после детской короткой затяжки спросила сквозь дым: — Слово экзистенциализм тебе о чем-нибудь говорит?» — «А тебе говорят что-нибудь такие слова, как ферромагнетизм, монохроматизм? Или лучше потреплемся про реверберацию?!» — «Споры физиков и лириков давно потеряли свою актуальность! Физикам тоже не вредно бы знать, что человек как существо устремленное к смерти обязан себя всякий миг созидать!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я