сантехника акции скидки москва 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Нюша, студентка! Вот спадет вода и пойдем — не знаю куда, но возьму тебя за руку и буду делать вид, что веду и знаю. Потому что пока вода — что за свинство! — я боюсь ее, как Муму.
Чистовик. Сразу пишем все набело. Пусть лишь как вариант. Я согласен! Идея весьма продуктивная. Суть идеи — наглядно явить многовариантность бытия. Значит, наново!
— На филфаке, я угадал?
— Я — историк. А вы?
— Программист.
— Ты? С чего бы?
— Что? Не похож?
— Ты, Геняша, на средней руки литератора очень похож, от которого жена свалила в Израиль и который плывет теперь в лодочке без руля и без ветрил.
— Куда ж нам плыть… Шутница, затейница, проказница.
— Охальница! — и весело надувает правую щеку.
— А подстриглась когда?
— Позавчера.
— Qu’est-ce que c’est позавчера?
Она пожимает плечами и потому, вспомнив о них, опускает присборенные крылышки своего сарафана.
— Нашенький-то — символист, не иначе! А если я по пояс заголюсь, вас с ним это не будет смущать?
— Мы будем восхищены. Вот только что ты принимаешь за символизм?
— То, что меня, несчастную, прибило-таки к твоей утлой лодчонке! — змеино покачиваясь, она выползает из тесного сарафана. Как всегда, чуть смущена своим бесстыдством (смущение + бесстыдство = вечная женственность); как всегда, почти случайно заглядывает мне в глаза.
— Неотразима, — отвечаю губами, потому что глаза мои говорят… я не знаю о чем. Наверняка о другом. — Ты отыскала Всевочку? — вот и губы о том же.
— Похоже, мы тут с тобою одни.
— Нет, почему же! Мой утлый челн знавал и иных пассажиров.
— А именно?
— Семочку и Томочку.
— Ты их не знаешь?
— Имел удовольствие! Семочка пива алкал. Томочка — покоя и воли. Ушли аки по суху.
— К Семке у меня дело есть. Ай, как жалко! И давно ушли?
— Qu’est-ce que c’est давно?
— Ты думаешь, что времени здесь нет? — в ее голосе не испуг, но все же!
— Думаю, что нет.
— Значит, ты не утонешь. Прыгни — проверим. Надо же знать!
— Что знать? Который час?
— Только представь: ты барахтаешься, захлебываешься, кричишь, исчезаешь, выпрыгиваешь, опять захлебываешься — и так проходит вечность! Я смотрю на тебя из лодочки и думаю: спасать или не спасать? И так проходит вечность! Нет, нашенький наверняка символист! Ну что — будем прыгать?
— Будем. Но сначала ты мне перескажешь свою главу.
— Это, миленький, для тебя не менее самоубийственно будет. А ты откуда про нее знаешь? — не голос — хамелеон; и только синющие глаза, как всегда, доверчивы и изумленны.
— Вычислил.
— Ну да. Ты же у нас программист.
— Аня! Если мы восстановим весь текст, мы выберемся из этой черной дыры!
— И поженимся, да? И будем жить долго и счастливо. И умрем в один день!
— Сколько страниц ты примерно наговорила?
— А что, с Томочки и Семочки ты уже снял показания?
— Аня, сколько страниц ты…
— Откуда я знаю! А помнишь, в «Дон Кихоте» — второй том начинается с того, что герои прочли только что напечатанный первый?
— Умница, Аня! Мне с тобой интересно!
— В виду обнаженной девичьей груди это звучит почти что скабрезно!
— Аня, красавица! Дай мне еще! Сведений, Анечка! Не упрямься! Пусть не дословно — пунктиром.
— Достал! Разве только пунктиром… Я о себе говорила, о Всевочке, и опять о себе и о Севке… Абсолютно отвязно, не как ты: что-то скажут читатели, а вот это понятно, а это — не слишком наукообразно? Я чихала на них. Как вело, так и шла. Как корова по пашне.
— Что ж, рабочее название опуса у нас уже есть — «В ожидании Всевочки». Для начала — неплохо.
— У меня с самого первого дня было чувство, что я его вижу в последний раз.
— Потому что, Анюша, ты ведь сама говорила, что все время хотела порвать эту связь.
— Ну, говорила. Ну, говорю. Ну, буду говорить.
— Говори, говори, моя радость. Только не молчи!
— Ты что, воображаешь, что сможешь восстановить весь текст, а потом присочинишь эпилог?
— Почему нет? Иначе зачем я здесь?
— Чтобы мне было с кем коротать вечность.
— В ожидании Всевочки?
— Ну, если, Геняша, ты у нас уж такой Кювье и дерзаешь по высохшей косточке воскресить все сорок четыре тонны жира, костей и мяса, знай, что я всю главу занималась по сути тем же! Развязкой романа! Моего романа со Всевочкой. Я пыталась понять, для чего, и зачем, и к чему…
Вдруг закинула голову в небо, и глаза обесцвечены то ли им, то ли скукой. Она иногда очень быстро устает от меня. От моих разговоров, расспросов. Ладно, что же… Торс — богини. И груди с ее же упрямством вздернуты вверх. Все в ней так удивительно крепко, и точено, и точно, и ладно… Глаз скосила:
— Ты меня слушаешь или витаешь? Либо доктор Фрейд прав и все дело в папашке? Я его обожала, но потом — я отлично помню, как именно все началось. Мне было, наверно, лет десять. Я сидела на древней, обтянутой кожей кушетке, я любила шкарябать ногтями ее трещинки, и читала, сопя от избытка чувств, «Хижину дяди Тома». Вошел папа и закричал: «Как сидишь? Ноги сдвинь! Или в лярвы, может, захотела?» Вместе с ним вошел фельдшер, он хихикнул и гаденько мне подмигнул. О, эти розовые с теплым начесом штаны и резинки от пояса, которые в тот момент, очевидно, торчали наружу, — вечный ужас счастливого детства!.. Только по лестнице разбежишься, а мальчишки: «Есть вспышка!» или «Она меня сфотографировала!» Вы на девочек так не охотились?
— Погоди. Ты сейчас импровизируешь или пытаешься воспроизвести тот текст?
— А пошел ты! — она снова змеится, вползая в свой розовый сарафан.
— Нюш, молчу! Ну прости.
— Этот фельдшер пришел посмотреть мое горло. Рядом с собой усадил, всю облапил, я в детстве толстая была, смотрит в горло, а лапища держит на бедрах, вот так, и тихонько елозит… Гаже этого, знаешь, ничего уже не было! А папаша курил у окна и не видел. Во мне лярву видел, а в этом козле старом — нет! А потом пошли запахи. Это вообще было что-то! Он терпеть не мог запах моих больных дней. И кричал маме: «Что у нее там в штанах — что ли, рыба издохла?» Мыться мы же ходили один раз в неделю, когда в бане был женский день. А как он срывал с формы мои воротнички, как в казарме! Я и училась-то на отлично для того только, чтобы вырваться!
— Как от Всевочки?
— Да! Но Всевочка и отец — день и ночь! Севка — это огромное нервное окончание размером с человека, неприкрытое, ну вот ничем. Послушай, а что если уход — это лишь натяжение связи, ее утончение. То есть уход — это род утонченнейшей связи!
— Я не уверен. То есть я-то уверен, что это не так. Но у Марины Ивановны — не помню где — сказано: я всегда любила прощанием . Очевидно, у склонных к экзальтации женщин…
— Ой-ой-ой! — она морщит свой аккуратно скругленный носик, но до полемики не снисходит. — Я к чему тебе это все горожу? Моей племяннице сейчас четырнадцать. И у нее с дедом такая любовь! Даже мама разжалована в ординарцы. Командует Женька. А папашка мой перед нею, как на плацу — как я в своем гребаном детстве! Вот я и думаю, что в финале романа… Геш, если это — вечность, то там, во временности, мы же забудем все здешнее? И оно нас станет странно томить? Мы будем безнадежно что-то пытаться вспомнить…
— Я буду вспоминать, как я хотел тебя — целую вечность.
— Спасибо. Ты — настоящий друг.
— Я хочу тебя сейчас.
— Тебя что — не интересует развязка? Ты опасаешься ее! И очень справедливо! — она кивает, она обожает кивать, и поди ей тогда возрази. — Как же много воды кругом! Когда снится много воды — это к нескончаемым разговорам! Я сделала от Всевочки сначала один аборт, а потом еще один. И никогда об этом не жалела. Первый раз я залетела уж по такой пьянке — что оставлять было просто грех! Славное алиби, не так ли?
— Дело было в Норильске?
— Да. Прямо в первую ночь. С двадцать девятого на тридцатое ноября. Солнышко уже не высовывалось. Только развиднеется часа на два, и снова ночь. Ночь и ветер, ветер, ветер — как собака по покойнику. Я думала, рехнусь. У меня была отдельная комната с тараканами. По-моему, это была единственная женская общага на весь город. И вокруг — тысячи мужских. И как раз возле моего окна проходила пожарная лестница. Они лезли по ней каждый вечер к своим зазнобам — мужики, не тараканы. А по дороге стучались ко мне. Кто спьяну, а кому просто дальше лезть не хотелось. Пока ходишь в девицах, страх насилия — совершенно инфернальный. Тут и подвернулся Всеволод Игоревич, красно солнышко. Он делал передачу о нашей школе. Он тогда еще на радио работал. Телевидение возникло потом.
— Анюша, это все очень интересно, в самом деле! До не лучше ли мне сразу знать, ты об этом вспоминаешь впервые или один раз уже говорила? Тогда я буду одновременно и слушать, и пытаться понять общий замысел, уловить структуру…
— Полотер в одной жилетке достигал двойную цель!.. — в глазах бестрепетность и синь.
— Ну, не сердись. Считай, что я здесь — доктор. А от доктора — какие секреты?
— Когда говоришь о чем-то в другом контексте, в другой связи — все получается по-иному. Неужели это неясно?
— Ясно. Значит, сейчас по-иному, да? Но о том, что один раз уже было сказано. Я тебя правильно понял?
Молчит. Пожимает с ленцою плечами:
— Я была героиней его передачи. Выпускница с красным дипломом, попросившая распределить ее в Норильск! Он пришел ко мне с «Нагрой» в общагу — записать интервью в неформальной, как он объяснил, обстановке. Ну, и водки принес, чтобы снять мой зажим. Он так смешно с моими тараканами разговаривал: он желал быть представленным лично каждому из моих «домашних», после первой рюмки он с ними раскланялся, после второй поручкался, а после третьей стал наливать и им. И крошечки повсюду рассыпал, чтобы они закусывали. Я его видела второй раз в жизни. Я подумала, лучше уж он, чем забойщик шахты «Комсомольская», просто окно перепутавший… После чего он на неделю пропал.
— А скажи, в том, в своем первом рассказе — в первоисточнике, если можно его так назвать, ты была откровенней?
— А если нет? Предлагаешь наверстать упущенное? Всеволод Игоревич трахал меня весьма разнообразно. И мне это страшно понравилось. Ты представь для сравнения: я выбрасываю тебя в это пресное море, и ты сразу плывешь.
— Оно — пресное?
— Иначе оно не было бы символом нашей с тобой вечности, мой бесценный.
— Раз уж перманентный уход для тебя — лишь утонченнейшая связь, польщен, и весьма! Пожизненно польщен. Только знаешь о чем я подумал, пока слушал? Что наш нашенький и не нашенький вовсе, а — нашенькая .
— Почему бы нет? Не вижу разницы.
— Аня, Аня, Анечка! — Я раскачиваюсь из стороны в сторону, и вот уже лодка делает то же самое, стоп! — Ты представить себе не можешь, что нас ждет, если так! То есть вы с Всеволодом непременно поженитесь и умрете в один день, с этим можно тебя поздравить, он — от отравления денатуратом, ты — от истощения и цинги прямо в очереди за пучком моркови. Причем ваш быстротечный конец вызывает у меня истинную зависть, когда я сравниваю его с чередою китайских пыток, уготованных мне.
— Севка больше не пьет. А вообще, образ автора тебе следовало обсудить с Тамарой. Она у нас русист. Ты, как выяснилось, расист.
— Аня, гомосеки и феминистки — это люди, свихнувшиеся на собственной полноценности. И это страшно! Потому что в неполноценные соответственно попадают все остальные. Они, видите ли, хотят лишить мужчин права искажать действительность своим маскулиным взглядом! Ну, и выбросили бы Венеру Милосскую с корабля современности. Так нет же. То, что их самолюбию льстит, не мужское — общечеловеческое. А вот то, что…
— Объясни, ты сейчас вот зачем заедаешься? Ты же сам на китайские пытки напрашиваешься!
— Пусть. Пусть слышат! Блок сказал однажды Ахматовой: «Вы пишете так, словно стоите перед мужчиной, а писать надо так, как будто стоишь перед Богом!» И пусть мне вольют через задницу это пресное море все целиком — я опять повторю!
— Повтори, дорогой. — Она деланно потягивается, но украдкой караулит мой взгляд, мой орлиный, мой маскулиный. — Повтори. Сосчитай, сколько раз повторил, проанализируй структуру и ритм этих самых а-а-а, — кошачий зевок, — повторов. А я, что ли, сосну минуток шестьсот.
— Я думаю, что все дело в перекличке. Ваши главы аукаются. Об одном и том же событии все вы рассказываете по-разному. Допустим, о том же для тебя роковом 29 ноября Всеволод повествует…
— Хренушки! Будет он тебе повествовать. Его глава может состоять из рисунков, из рецептов… Это может быть псевдонаучный трактат на самую отвлеченную тему, но — до посинения тщательный. О трещинах и черепках. В последний раз он мне часа три объяснял, что все без исключения трещины и черепки по дефиниции эстетичны. Потом передумал, сказал, что эстетичными будут лишь те, которые он с присущей ему гениальностью сфотографирует. Опять передумал… При этом он сам вполне искренне убежден, что лишь последовательно развивает свою мысль! Так вот, настоящие шедевры, закончил он, возникнут лишь тогда, когда он сам что-нибудь разобьет или ударит по стеклу в состоянии идеального творческого аффекта. Эта энергия непременно материализуется и потом будет передаваться зрителю, даже и двести лет спустя. Пришел ко мне с бутыльцом, сам его, как водится, вылакал и — излагал, излагал, забыв, зачем к девушке и пришел!
— А когда это было?
— Из лодочки не выпадешь?
— Так когда же?
— Перед нашей с тобой Ялтой.
— И что, он только излагал?
— Ну почему! Было все, по полной программе. Но я же поехала с тобой. Как и обещала. Меня трудно назвать обманщицей.
На воде появляется рябь. Как выражение «нахлынувших на героя чувств»? Спокойно. Этак мы и до шторма расчувствуемся. Кто знает здешние порядки! Вон уже и облачка на горизонте.
— Надо же, Анечка. Слово за слово и — до развязки договорились!
— То есть? Ты даешь мне отлуп? Или за борт меня бросаешь в набежавшую волну? Так ведь не про тебя роман, Гешенька!
— Ты звонила ему из Ялты?
— Нет.
— А после Ялты?
— Он сам звонил. Раза три, наверно. Телефон чей-то спрашивал. Говорил, что свидеться бы надо. — А надо ли, Всевочка? — Надо! — А очень ли надо? — У «надо», говорит, нет превосходной степени. — Так, может, и не надо? — Надо! — Ну вот когда будет о-оочень надо!.. — И трубку повесила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я