https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Roca/meridian/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Перст! Мизинец! — Она поднялась, и от этого скулы, будто брови, нахмурились и нависли. — Безымянный и Средний, вы тоже, вы все! Постарайтесь понять: лютые любят! В этом их родовая черта! — и взяла из стакана свечу, ей, наверно, казалось, что так ее лучше поймут и надольше запомнят, пламя стало метаться, рисуя круги под глазами, круги вместо глаз. — Это самое главное — лютые любят! Это лютых не любят, и они это знают и на это идут, потому что они-то, без исключения, всем сострадают и любят всех без разбора!»
Стало тихо. Только потрескивала свеча. Их горбатые тени дрожали на стенах, серванте и в двух зеркалах. Из угла кто-то грозно и как-то мучительно внятно прохрипел: «Да-да-да!» Нина вскрикнула, обернулась так резко, что пламя погасло: «Кто здесь?!» — «Можно считать, никого! — суетливо зачиркал Малой зажигалкой: — Так, дедуля…» — «Но он же все слышал! — и схватилась холодной ладошкой за Игоря: — Хороша конспирация! Да зажгите же кто-нибудь свет!»
Пашка бросился к выключателю, по дороге едва не обрушив чертежную доску. Мягкий свет абажура все равно ослепил, даже хуже — как будто бы сдернул с них покрывало, под которым они надышали, как в детстве, уютную, жаркую и таинственную нору. Еще более грозное «да-да-да!» громыхнуло за занавеской. «Это он, извиняюсь, так просит горшок, — сказал Пашка Большой, щурясь вслед поднырнувшему под занавеску Малому. — Он еще говорит слово „пфуй“, я опять извиняюсь, конечно. Этим, собственно, и исчерпывается весь его лексикон…» — «Получается, дед нас не выдаст… свинья не съест! Это славно! — Влад сморщил нос и брезгливо принюхался. — Однако, по-моему, нам пора делать ноги!»
Покосившись на занавеску, Нина хмуро сказала: «Завтра в двадцать один ноль-ноль возле памятника Шевченко. Эй, Мизинчик! Ты слышишь, извини меня!» — «Лютые любят!» — отозвался Малой, громыхнув то ли тазом, то ли железным судном. Нина весело сжала кулак: «Это лютых не любят!» И они вслед за ней звонким шепотом повторили: «Это лютых не любят!» — и чокнулись кулаками, и на цыпочках побежали в прихожую, очень тесную, очевидно прирезанную от общего коридора, и, толкаясь и судорожно хихикая, стали рвать друг у друга ботинки, ушанки, пальто. И скатились по лестнице общим комом, но в потемках двора снова вдруг посерьезнели, ощущая, должно быть, что темень отныне — не для игр, не для санок, не для шальных поцелуев — для чего-то, что вряд ли уловится в сети слов, — скажем так, для заветного, но не в смысле желания, а в значении кем-то завещанного, скажем, предками, и предположим, что долга, а может, и смысла… И в предчувствии осуществления (смысла, долга, заветного, а по сути — самих же себя!) шли молчком, трепеща и боясь глупым словом вдруг выдать эту выспренность, охватившую, кажется, всех, кроме Влада, который один и бубнил о большом излучении, исходящем от трубки в цветных телевизорах, — Мишкин друг сам замерил дозиметром! — что, конечно же, воспрепятствует их широкому распространению… «Удивительно! И непонятно! — оборвал его, потому что не слушал, Пашка Большой и, как будто бы в пуповине, вдруг запутался в собственном выдохе. — Почему-то мы встретились, именно мы — именно здесь, в этой точке Земли, с общей площадью только суши сто сорок девять миллионов километров квадратных!» — и, с испугом поглубже вдохнув, побежал за трамваем.

Не наклоном же земной оси — в самом-то деле! — объясняется явление дня и ночи, но несовместимостью двух устремлений — к теплу и к истине. Заслоняя от взора родное, понятное, близкое, тьма, на миг ослепив, вдруг распахивает перед тобой истинное устройство мироздания.
Крошечная звездочка по имени Солнце дарит жизнь и застит Вселенную. Как и синее небо, лежащее пеленой на глазах и — кислородной подушкой у рта! Истина — это травма, несовместимая с жизнью.
Все, что было записано Игорем о потемках, о ночи, о тьме — в разных книжках и в очень разные годы, — очевидно, завязло в нем, завязалось тогда, между лютым и бэрэзнем — Бог ты мой, а когда еще? — оставалось сказать себе, что и все остальное в нем сцепилось тогда же — а вот это неправда! Игорь встал на колени, пересохшее горло привычно заныло, местом боли лепясь к пересохшему пищеводу, и в утробном ворчании труб поначалу послышался лишь внятный отзыв, будто дом, от подвала до чердака, изнывал, как и он… Так, по сути, и оказалось. Кран зафыркал, потом задрожал — он прожил еще двадцать шесть лет после этого лютого, двадцать шесть с половиной, переполненных в том числе и тяжелым трудом, и безумной любовью, и безумным же браком на крови этой самой любви, и рождением сына, явлением сына, и его поначалу таким завораживающим вызреванием, и романчиками, и двумя с половиной романами, кстати — книгами, до тридцати он запойно читал (и не только фантастов, и не только любителей мыслей от Конфуция до Паскаля, а подряд всю подписку Фейхтвангера, и потом Мопассана, и потом Куприна)… а крушение империи? а два месяца у постели умирающего от саркомы отца? а карьера, казалось, вдруг было удавшаяся и обрушившаяся в тартарары? — так какого же черта он должен считать, что случился, что целиком весь «сцепился» тогда, в лютом бэрэзне , как потом говорила Пина, — это Кирка пусть рыщет и бездумно вычитывает между строк, что захочет!
Кран затих и уже не подсасывал воздух. Игорь вылез из ванны, вытер ступни попавшимся под руку полотенцем — только ступни; побежавшие капли, а по спине далее струйки, приятно студили кожу. Чайник в кухне был пуст, но он все-таки нацедил из него два глотка, и они, ощутимо, упрямо пульсируя, заскользили… он снова подумал: как будто по флейте водосточной трубы, — и открыл холодильник. Выбирая между подсолнечным маслом и пакетом прокисшего молока, сунулся в морозилку и, о радость, нашел — сжатой челюстью мамонта — кубики льда! Как ни гнул он корытце, вылезать из пластмассовых гнезд они не собирались. И тогда он их стал согревать языком, чтоб к нему прилипала прохладная талость. Да, да, да, унижение бытом, о котором с какой-то маниакальной настойчивостью вопрошал из Америки «дядя Влад», — да, конечно же, унижение, очевидно, на этой земле неизбывное, там, где быт презираем из колена в колено, он не может не платить человеку той же самой монетой — ну и что? эка невидаль! ну прорвало трубу, ну авария… ну Чернобыль, мирный атом вошел в каждый дом… Чуть подтаяв, кубик вертко скользнул на ладонь, а с ладони на пол — ну и что?! — Игорь поднял его и, с приятностью отерев им лицо, сунул в рот.
Отъезжая, Влад счел своим долгом заехать проститься — не без бравады, не без плохо скрываемого торжества, впрочем, после трехлетней нежизни в отказе это было легко извинить. На словах же ему было важно быть «правильно понятым», он сидел на диване в гостиной, крутил самокрутки при помощи незатейливой, но такой уж американской машинки (Мишка жил уже в Штатах и три года отказа его содержал), источал горьковатые ароматы «Майами» и вещал: экономика прогнила безнадежно, залатывать дыры система уже не способна, как бы Горби ни хорохорился, все обрушится в одночасье, газопроводы будут взрываться, самолеты падать, химические заводы гореть, а радиоактивные вещества, по причине нашей великой бедности, станут ввозить и захоранивать где угодно, где этого дядюшка Сэм пожелает, хоть у Кремлевской стены! СССР был еще нерушим, и казалось, что даже вступает в полосу обновления… Но он видел, подлец, на четыре хода вперед, а потом оказалось, что всего-то на четыре года вперед, но ведь видел же, и поэтому их дурацкие возражения будто сплевывал вместе с табачной трухой.
У Людаси (после всех своих экстрасенсов только-только забегавшей по монастырям, только-только сменившей «Какая сволота опять меня сглазила?!» на умильное «Вот и мне Господь пострадать дает, спасибо, не забывает!») возражение, собственно, было одно: «А вот этого Бог никогда не допустит!», и в расширенном варианте: «Бог, который сподобил всех нас увидеть великое чудо — тысячелетие крещения Руси, и кем отпразднованное? Властью, говеной советской властью!..» — «Тот же Бог, который сподобил нас и Чернобылем, — оттопырив губу, Влад водил по ней длинным пальцем, очевидно, устав плеваться. — Отчего возникает все тот же проклятый философский вопрос: может ли конец света настать в одной, отдельно взятой за ягодицы стране?» — «Но учти, Владислав, за такое… за богохульство там тебя — раскаленным гвоздем за язык к сковородке!..» — ей тогда не терпелось поскорей пустить в дело все услышанное только что от старух на вечерне. Влад, страдальчески сдвинув брови, замурлыкал, потом засвистел, филигранно сплетая орнамент, в котором «Союз нерушимый» и «Аллилуйя», «Попутная» Глинки и «Поезд на Чаттанугу», «Широка страна моя родная» и «Yesterday» — все это своевольно ветвилось, то и дело произрастая друг другом, а невысказанные, под корою — в подкорке — сидевшие словеса скрежетали, как древоточцы, с незаметной поспешностью красоту перемалывая в труху . Ключ был найден — по крайней мере, в то мгновение Игорю так показалось, — Влад исчислен, низведен до простенькой формулы и отныне не то чтобы неопасен — неинтересен!
На прощание, уже выпив на посошок, он решил вдруг попеть: «Для Людаси! Шоб помынала нэ тикы злым словом!» — и с бессовестной постепенностью тронул взглядом ей груди, разгладил морщинки на шее, очертил узкий рот и, поймав наконец непокой в ее взгляде, затянул с поволокой… Но Людасе (как Нине, как Зине, как почему-то им всем!) померещилось, что с большою душой. Ее строгие глазки замаслились и поплыли, губы дрогнули, на мгновение стиснулись и — послушно за ним поплелись: «Господи, дай же Ты каждому, чего у него нет…» Но и этого Владу было в тот вечер мало. Чтюбы сбить ее, он вдруг спрыснул гитару ненужным аккордом и допел уже сам под ее вопросительно-нежной улыбкой: «Безымянному дай голову, Среднему дай коня, дай же Мизинчику денег и не забудь про меня!» — «Разве так у Булата? — не поверила, но все равно восхитилась. — Есть такой вариант?! А я и не знала!» — «Мы, Людася, и сами не знали! — и мигнул, покосившись на Игоря, своим синим, огромным, с отливом стекляруса глазом. — А вот карта легла, и узнали!»
Кровь метнулась не в голову, а прямиком в кулаки, они стиснулись сами и забились внутри, будто мины, отсчитывая секунды: кра-со-ту-пе-ре-ма-лы-ва-я-в-тру-ху — Влад по-прежнему был красив, может быть, еще больше, чем прежде, — и надменный орлиный нос, и холеную впалость щеки перемалывая в труху! — Игорь встал, кулаки еще яростнее затикали — за стеной спал Кирюша, и, конечно же, сладкая слюнка уже добежала, по припухлой щеке до подушки, и запеклась, и опечатала сон… Влад про слюнку не знал, и поэтому он не мог догадаться, что такое вдруг выдумал Игорь, покачавшийся, будто в такт, у стола и ушедший с остатком «Пшеничной» на кухню. Здесь в поддоне под морозилкой прохлаждалось на утро заначенное «Жигулевское», медлить было нельзя, Влад, похоже, тянул уже расставательное: «Чтоб не пропасть по одиночке!» — и, решительно вспенив в гремучий коктейль граммов по двести того и другого, Игорь спешно, не в удовольствии было дело, влил его в потроха, впрочем, все же и не без приятности. Вот чего не хотелось, так это портвейна, но, вернувшись к столу, Игорь втиснул в себя и его — граммов по сто за детей и по сто пятьдесят за счастливый полет. Потому что бить морду другу детства и юности было неэстетично! То ли дело обнять его на автобусной остановке, а верней, приупасть и, вцепившись в него мертвой хваткой, облевать его так, чтоб вонючая струйка непременно попала еще и за шиворот, рубашонку он, может быть, на углу и замоет, купив в автомате стакан газировки, а вот липкую мерзость, застрявшую между лопатками, никогда, говоря фигурально, вообще никогда! А поэтому Игорь сидел, не участвуя в происходящем снаружи, так Людася когда-то прислушивалась к шевеленьям Кирюшки безотчетно и нежно — Влад кому-то звонил из прихожей, перекладывал вещи, торчал в туалете или, может, курил на балконе — это все не имело значения, время шло, время было за Игоря, дозревающего, как арбуз на бахче, до гудящей, до брызжущей соками зрелости — много-много арбузов было сложено терриконом, по которому он карабкался вверх, а они разбегались из-под рук, из-под ног, их раскатистый грохот нарастал, террикон сотрясался, оказался вдруг склоном вулкана — он проснулся лицом на столе от каких-то толчков, может быть, от икоты и немоготы. Стиснув рот, добежал до клозета… Влад ушел минут сорок назад. Как сказала Людася: «Он пытался тебя разбудить, но уж так по-отечески нежно!» Потроха клокотали и рвались наружу… Но и этот бездарный, бессмысленный вечер на рассвете аукнулся толикой смысла:

Не совершающий деяния — трус. Совершающий деяние — воин. Совершающий недеяние — мудрец.
А остального, считай, что и не было!..
И, ударив ладонью по тылу корытца, Игорь вышиб на стол сразу несколько кубиков. И, забросив в тарелку, стал гонять их по кругу. И, вдруг вспомнив про старую запись — о Моисее, убившем пусть египтянина, но тем не менее человека, о Моисее, которому и была продиктована заповедь «не убий», — он решил эту запись найти, потому что не помнил, к чему ее свел, потому что лиловая книжка целиком могла быть нашпигована чем-то подобным! И, рванувшись к дивану, перебрал все блокноты, все книжки, но клеенчатой в сине-лиловых разводах не нашел. Распахнул нижний ящик — неужели сыночек? искал и нарыл? — стал выхватывать папки, конверты, на пол полетели какие-то фотографии… На одной из них Ната была на руках у мордатого парня в тельняшке, это было давно, у нее была стрижка гарсон, но зачем-то она этот снимок хранила! И, почувствовав, что зашел далеко, что зайдет еще дальше, — обнаружил лиловую книжку, оказавшуюся под шкатулкой с деньгами, и швырнул ее на диван — не читать же сейчас, потому что тогда непременно захочется черкать, дописывать, переписывать наново! пусть пока полежит в ожидании общей участи, — и зачем-то пошел на балкон, в пекло дня. Вот зачем! Между ящиком из-под телевизора «Supra», до отказа набитым журнальным старьем, и корзинкой, в которой любила погреться на солнце их кошка, в трехлитровом кувшине отстаивалась вода для цветов и петрушки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я