https://wodolei.ru/catalog/mebel/shafy-i-penaly/s-belevoj-korzinoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И даже с тем, кто их преследует, они тоже должны быть приветливы, так как и это может быть маской…
— Но, если они так предупредительны со всеми, за что же их преследуют?
— Потому что они ожидают того, кто свергнет все троны и уничтожит все законы.
Никогда раньше я ничего не слышал об этой странной секте… Однако Маимун сказал мне, что они существуют уже очень давно.
— Но, говоря по правде, сейчас их гораздо больше, а верят они горячее, чем прежде, и стали менее осторожны. Потому что кругом ходят слухи о конце света, и слабые умы им поддаются…
Его последние слова причинили мне боль. Неужели я тоже стал одним их этих «слабых умов», бичуемых моим новым другом? Иногда я выпрямляюсь, я проклинаю суеверие и легковерность, я усмехаюсь презрительной или сочувствующей улыбкой… тогда как сам я отправился вслед за «Сотым Именем»!
Но как бы я мог сохранить свой разум не затронутым этими слухами, когда знаки множатся на моем пути? А разве мое недавнее приключение в Алеппо не было одним из самых странных событий, приведших меня в замешательство? Быть может, Небеса или другая невидимая сила стараются укрепить меня в моем заблуждении?
18 сентября.
Маимун сегодня поверил мне свою мечту, сказав, что собирается уехать в Амстердам, в Объединенные Провинции .
Сначала я подумал, что он говорит как ювелир, надеясь найти в этом отдаленном краю самые лучшие для огранки камни и процветающих покупателей. Но он говорил как мудрец, как свободный человек и в то же время как человек, раненный до глубины души:
— Мне рассказывали, что это единственный город на свете, где человек может произнести «я иудей» так, как в других странах говорят «я христианин» или «я мусульманин», не опасаясь ни за свою жизнь, ни за свое добро, ни за свое достоинство.
Мне хотелось поговорить с ним еще немного, но он выглядел таким взволнованным, произнеся эти несколько слов, горло его сжалось, а глаза наполнились слезами. Тогда я не стал ничего больше выяснять, и дальше мы оба хранили молчание.
Чуть позже, когда мы шли по дороге и я увидел, что он успокоился, я положил руку ему на плечо и сказал:
— Однажды, если Бог захочет, вся земля станет Амстердамом.
Он с горечью произнес:
— Эти слова внушило тебе твое чистое сердце. Слухи, которыми полон мир, говорят иное, совсем иное…
В Тарсе, на рассвете, в понедельник 21 сентября.
Я каждый день часами беседую с Маимуном, я рассказал ему о своем состоянии, о своей семье; но есть две темы, прямо затрагивать которые мне по-прежнему неприятно.
Первая касается истинных причин, подтолкнувших меня предпринять эту поездку; я сказал только, что мне нужно купить несколько книг в Константинополе, а он, проявив деликатность, не стал расспрашивать, каких именно.
С самого первого разговора нас с ним сблизили наши сомнения и истинная любовь к мудрости и разуму; и если бы я сейчас признался ему, что тоже поддался вульгарному суеверию и общим страхам, я потерял бы в его глазах всякое доверие. Стоит ли мне хранить свой секрет до конца нашего пути? Быть может, и нет. Быть может, настанет минута, когда я смогу полностью довериться ему без ущерба для нашей дружбы.
Вторая тема касается Марты. Что-то удержало меня от того, чтобы открыть моему другу правду о ней.
Как обычно, я не сказал ни слова лжи, но губы мои ни разу не произнесли «моя жена» или «моя супруга»; я ограничивался тем, что не говорил о Марте, а когда время от времени мне надо было упомянуть о ней, я обходился туманными выражениями, предпочитая говорить «мои» или «мои близкие», как — из чувства крайней стыдливости — часто поступают местные жители.
Только вчера, как мне кажется, я переступил ту невидимую грань, отделяющую «я допускаю так думать» от «я вынуждаю так думать». И я почувствовал угрызения совести.
Когда мы приблизились к Тарсу , родине святого Павла, Маимун пришел мне сообщить, что в этом городе живет его любимый двоюродный брат и он собирается переночевать у него, а не в караван-сарае с другими путешественниками; и мы — я с «моей супругой», племянниками и приказчиком — оказали бы ему честь, переночевав под крышей этого дома.
Я должен был бы отклонить приглашение или по крайней мере заставить себя упрашивать. Но с моих уст в тот же миг слетел ответ, что ничто не доставило бы мне большего удовольствия. Если Маимун и был удивлен этой поспешностью, он этого не показал, наоборот, он сказал, что восхищен таким доказательством нашей дружбы.
И вот сегодня вечером, по прибытии каравана мы все отправились к его брату по имени Елеазар, человеку почтенного возраста и очень богатому. Об этом свидетельствовал его дом, три этажа которого возвышались в саду, засаженном шелковицей и оливковыми деревьями. Я понял, что он занимался торговлей маслом и мылом. Но мы беседовали вовсе не о наших делах, а о тоске по родине. Елеазар неустанно читал стихи во славу своего родного города Мосула ; со слезами на глазах вспоминал его улочки, фонтаны, красочные истории о его знаменитых людях и свои собственные детские проказы; было ясно, что он так никогда и не утешился, покинув свой город и устроившись здесь, в Тарсе, где ему пришлось продолжить процветающее дело, основанное дедом его жены.
Пока нам готовили обед, он подозвал свою дочь и попросил ее показать нам нашу спальню — мне и Марте. И тогда произошла довольно пошлая сцена, но я должен ее описать.
Я заметил, что мои племянники, особенно Хабиб, насторожились, как только я объявил им о приглашении Маимуна. И еще больше после того, как мы вошли в этот дом. Ведь с первого взгляда стало ясно, что это — не то место, где нам предложат одну спальню на всех. Когда Елеазар попросил дочь проводить «гостя и его супругу» в их комнату, Хабиб разволновался, и мне показалось, что он готов сказать что-то неподобающее. Не знаю, поступил бы он так или нет, но в ту минуту я подумал, что это возможно, и, чтобы предупредить скандал, решил спросить нашего хозяина, могу ли я поговорить с ним с глазу на глаз. Хабиб чуть заметно улыбнулся, успокоившись и, вероятно, полагая, что его дядя Бальдасар, ведомый наконец раскаянием, собрался отыскать какой-нибудь предлог, чтобы не проводить еще одну ночь рядом с Мартой. Да простит меня Бог, вовсе не это было моим желанием!
Как только мы с хозяином вышли в сад, я сказал:
— Маимун стал для меня братом, а вы — его кузен, которого он так любит, и я уже считаю вас своим другом. Мне так неловко, что мы явились сюда столь внезапно и все четверо…
— Знайте же, что ваш приезд согрел мне сердце, а лучший способ выказать мне свою дружбу — это если вы почувствуете себя под крышей моего дома так же свободно, как под своей собственной.
Произнося эти великодушные слова, он изучал меня внимательным взглядом и, конечно, спрашивал себя, почему я посчитал необходимым поднять его из-за стола и отвести в сторону, чтобы высказать такую банальность, ничем не отличающуюся от простых вежливых фраз; быть может, он подумал, что у меня имеется и другая, постыдная, причина — связанная, вероятно, с моей религией, — чтобы не остаться на ночь в его доме, и ожидал, что я стану настаивать на том, чтобы уйти. Но я поторопился уступить, поблагодарив его за гостеприимство. И мы вернулись в гостиную рука об руку и обмениваясь искренними улыбками.
Дочь нашего хозяина отправилась на кухню; в это время вошел слуга, он принес свежие напитки и сушеные фрукты. Елеазар велел ему поставить все на место и потом показать моим племянникам спальню, находившуюся на другом этаже. Несколькими минутами позже вернулась его дочь, и он попросил ее отвести нас — меня с «супругой» — в нашу комнату.
Вот так это все и произошло. Мы пообедали, после чего каждый отправился спать. Я заявил, что мне нужно прогуляться на свежем воздухе, иначе я не смогу заснуть, и Маимун вместе со своим братом составили мне компанию. Мне не хотелось, чтобы племянники видели, как я вместе с Мартой поднимаюсь в одну спальню.
Конечно же, я спешил оказаться подле нее, и через несколько минут я к ней присоединился.
— Когда ты ушел с нашим хозяином, я подумала, что ты собираешься рассказать ему о нас…
Я внимательно разглядывал ее, пока она говорила, пытаясь понять, хотела ли она упрекнуть меня или утешить.
— Я думаю, мы оскорбили бы его, отказавшись от приглашения, — ответил я. — Надеюсь, ты не слишком сердишься…
— Начинаю привыкать, — ответила она.
И ничто — ни в ее голосе, ни в чертах ее лица — не выдало ни малейшего неудовольствия. И ни малейшего смущения.
— Что ж, будем спать!
Произнося эти слова, я положил руку ей на плечи и обнял ее, будто приглашал на прогулку.
И в самом деле, мои ночи рядом с ней были чем-то похожи на прогулку под деревьями в обнимку с юной девушкой, когда прикосновение рук вызывает мгновенный трепет. То, что мы лежали так близко друг от друга, сделало нас робкими, предупредительными, сдержанными. Может, в этом положении лучше было бы похитить ее поцелуй?
Странно же я за ней ухаживаю! Я взял ее за руку только при нашей второй встрече и покраснел в темноте. А это — наша третья ночь; я обнял ее за плечи. И опять покраснел.
Она приподняла голову, распустила волосы, и они полились черным потоком на мою откинутую руку. Затем она заснула, не говоря ни слова.
Мне хотелось вновь и вновь смаковать этот намек на наслаждение. Вряд ли я желал, чтобы оно навсегда оставалось таким невинным. Но меня не утомляло это двусмысленное соседство, это растущее согласие, это желание сладкой муки, словом, тот путь, по которому мы продвигались вдвоем, радуясь втайне и каждый раз надеясь, что само Провидение толкает нас друг к другу. Эта игра очаровывает меня, и я не уверен, что хочу пройти по другой стороне холма.
Опасная игра, я знаю. В любой миг нас может охватить огонь. Но как же далек был от нас конец света в эту ночь!
22 сентября.
Что я совершил такого предосудительного? Разве в эту последнюю ночь в Тарсе произошло что-нибудь сверх того, что было в те две ночи в деревне портного? Но мои ведут себя так, словно я только что сделал что-то невозможное! Все избегают моего взгляда. Оба племянника говорят в моем присутствии только приглушенными голосами, будто меня больше не существует. И даже Хатем хоть и заискивает передо мной, как всякий приказчик заискивает перед своим хозяином, но в его обхождении, выражении, манерах появилось что-то преувеличенное, слишком раболепное, и я читаю в этом глухой упрек. Даже Марта, кажется, сторонится моего общества, словно боится выдать сообщника.
Сообщника чего, Господь Небесный? Разве я сделал что-нибудь, кроме того, что сыграл свою роль в комедии, написанной теми, кто меня теперь и обвиняет? А что я должен был делать? Открыть всем нашим спутникам, и прежде всего караванщику, что эта женщина не моя жена, и пусть бы ее гнали и оскорбляли? Или же мне стоило сказать, сначала портному Аббасу, а потом Маимуну и его брату, что Марта действительно моя жена, но я не хочу спать с ней, и чтобы каждый задавался тысячью коварных вопросов? Я поступил так, как должен был поступить человек чести: защитил «вдову» и не воспользовался ею. Неужели это преступление — обрести в смешном положении некое утешение и сомнительное удовольствие? Я мог бы сказать им все это, если бы захотел оправдаться, но я ничего не скажу. Кровь Эмбриаччи, текущая в моих жилах, велит мне молчать. Мне достаточно знать, что я ни в чем не виновен и руки мои чисты.
«Невиновен», может быть, не то слово. Не желая давать повод этим соплякам, которые меня обвиняют, я должен понимать — и могу выдать эту тайну на страницах своего дневника, — что я в некотором роде и сам искал неприятностей, которые теперь со мной случились. Я пошел на обман, воспользовавшись ситуацией, а теперь все это я вынужден расхлебывать. Вот в чем истина. Вместо того чтобы быть образцом поведения в глазах своих племянников, я дал вовлечь себя в некую игру, подгоняемый желанием, скукой, дорожной тряской или тщеславием, — как знать? Еще мне кажется, меня толкал дух времени, дух года Зверя. Когда люди ощущают, что мир вот-вот опрокинется, что-то разлаживается, они впадают в крайнее отчаяние или крайний разврат. Что до меня, я еще, слава богу, не допускал подобных излишеств, но, думается, мало-помалу я теряю представление о приличиях и уважении. Разве в том, как я вел себя с Мартой, нет признаков безумия, растущего с каждым днем и понуждающего меня воспринимать как обыденный факт мои ночи в одной постели с женщиной, которую я назвал своей женой, злоупотребив великодушием нашего хозяина и его брата, и это в то время, как под той же крышей спали еще четверо, знающие, что я лгу? Как долго еще смогу я ступать по этому пути — пути погибели? И удастся ли мне вернуться к прежней жизни в Джибле, если эта история получит огласку?
В этом весь я! Всего четверть часа, как я начал писать, и уже готов признать правоту тех, кто меня осуждает. Но это всего лишь записки, сплетение каракуль, выведенных чернилами, и никто их не прочтет.
Подле меня стоит огромная свеча; я люблю запах воска, мне кажется, он помогает размышлениям или доверительной беседе. Я сижу на земле, прислонившись спиной к стене, мой дневник лежит у меня на коленях. Из окна, задернутого надуваемой ветром занавеской, доносится лошадиное ржание, а иногда смех пьяных солдат. Мы остановились в первом караван-сарае возле отрогов Тавра по пути к городу Конья , до которого, если все пойдет хорошо, мы должны добраться примерно через неделю. Рядом мои близкие — разлеглись, кто где устроился, и спят или стараются заснуть. Не сводя с них взгляда, я думаю о том, что больше не могу на них сердиться — ни на сыновей сестры, которые для меня как родные, ни на приказчика, который преданно мне служит, даже когда ему случается порицать меня по-своему, ни на эту чужую женщину, которая становится все менее и менее чужой.
Еще утром в этот понедельник я был совсем в другом расположении духа. Выбранив племянников, оставив без внимания «вдову» и нагрузив Хатема сотней ненужных поручений, я ушел от них подальше, чтобы мирно пройтись с Маимуном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я