alvaro banos 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он повопил еще несколько минут, но несколько сбавив тон, словно теперь до меня доносились только отголоски его последних ругательств.
Тогда я отвел его подальше от толпы. Оставшись с ним наедине, я возобновил извинения, уже открыто заявив ему, что готов возместить ущерб.
Пока я приступал к унизительному торгу, прибежал Хатем и стал дергать меня за рукав, умоляя не делать этого. Увидев его, незнакомец возобновил свои жалобы, и мне пришлось велеть приказчику позволить уладить это дело без его помощи.
И я заплатил. Я дал незнакомцу один золотой, сопроводив его торжественным обещанием сурово наказать племянника и помешать ему впредь крутиться возле его дочери.
Хабиб предстал передо мной только вечером. Рядом с ним был Хатем и еще один путешественник; я уже видел его раньше. Все трое сказали, что я стал жертвой мошенничества. По их словам, человек, которому я отдал золотой, вовсе не безутешный отец, а сопровождавшая его девушка совсем не его дочь, а просто блудница, и это доподлинно известно всему каравану.
Хабиб уверял, что никогда не ходил к этой женщине, и это была ложь — я даже спрашиваю себя, не сопровождал ли его туда и Хатем. Но в остальном я верю, что они сказали правду. Все же я отвесил им обоим по хорошей оплеухе.
Итак, в этом караване есть походный лупанарий , где часто бывал мой племянник — а я этого даже не заметил!
После стольких лет занятий торговлей я до сих пор не могу отличить сводника от убитого горем отца!
К чему стараться проникнуть в секреты мироздания, если я не способен увидеть то, что у меня под носом!
Как я страдаю от того, что слеплен из такой хрупкой глины!
5 октября.
Вчерашнее происшествие потрясло меня больше, чем я мог бы вообразить.
Я чувствую себя ослабевшим, измученным, оглушенным, у меня все время слезятся глаза и болят все члены. Наверное, это морская болезнь — от тряской езды… Каждый шаг приносит мне страдания, и эта поездка тяготит меня. Я жалею о том, что отправился в путь.
Все мои пытаются меня утешить, образумить, но их слова, как и их жесты, тонут в сгущающемся тумане.
Эти строчки тоже плывут у меня перед глазами, пальцы дрожат.
Боже мой!
В Скутари пятница 30 октября 1665 года.
За двадцать четыре дня я не написал ни строчки. По правде говоря, я был в двух шагах от смерти. Сегодня я вновь взял в руки перо на постоялом дворе в Скутари, завтра мы преодолеем Босфор, после чего, наконец, достигнем Константинополя.
Это случилось почти сразу после нашего перехода от Коньи: тогда я почувствовал первые признаки болезни. Головокружение, которое я приписал сначала дорожной усталости, а потом неприятностям, вызванным недостойным поведением племянника и моим собственным легковерием. Недомогание все же можно было терпеть, и я не говорил о нем своим спутникам, не писал о нем на страницах этого дневника. До того самого дня, когда вдруг я почувствовал себя неспособным больше держать перо и когда мне пришлось дважды отстать от каравана из-за внезапной рвоты.
Вокруг собрались мои близкие и некоторые другие путники, бормоча какие-то мудрые советы по поводу моего состояния, когда подошел караванщик с тремя своими сбирами. Он заявил, что я заразился чумой — ни более ни менее; что я точно заболел в окрестностях Коньи и что меня необходимо срочно отделить от каравана. Отныне мне придется идти позади всех и не ближе чем в шестистах шагах от любого путешественника. Если я выздоровею, я вновь присоединюсь к каравану; если же я вынужден буду остановиться, меня поручат милости Божией и не станут ждать.
Марта запротестовала, так же, как и мои племянники, Маимун и еще некоторые. Но пришлось подчиниться. Сам я, пока они пререкались, не произнес ни слова. Я облекся в тогу оскорбленного достоинства, в то время как про себя вспоминал все генуэзские ругательства и желал этому человеку издохнуть на колу.
Этот карантин продолжался целых четыре дня, до самого нашего приезда в Афьон-Карахисар , Черную Цитадель Опиума, городок с беспокоящим именем, над которым в самом деле возвышается темный силуэт древней крепости.
Как только мы устроились в караван-сарае, ко мне зашел караванщик, чтобы сказать, что он виноват, что у меня, как теперь видно, не чума, что он заметил, что мне лучше, и что я могу вновь продолжать путь вместе со всеми. Племянники собрались затеять с ним ссору, но я заставил их замолчать. Все, что он заслуживал выслушать, должно было быть высказано раньше. Я же вежливо ответил, что согласен вернуться.
Но я не признался ему, как, впрочем, и моим близким, что совсем не чувствовал себя лучше. Я ощущал в самой глубине моего естества горячечную дрожь, она разливалась и жгла беспрестанно — как обжигают зимой горящие угли, и был удивлен, что никто рядом со мной не замечал нездорового румянца, покрывавшего мое лицо.
Следующей ночью начался ад. Я дрожал, метался и задыхался, одежда и простыни промокли насквозь. В смутном гудении голосов, эхо которых раздавалось в моей больной голове, я услышал, как «вдова» прошептала у моего изголовья:
— Он не поедет завтра. Если он отправится в дорогу в таком состоянии, то умрет прежде, чем доберется до Листаны.
Листана — это слово на диалекте обитателей Джибле означало Стамбул или Истамбул, Византии, Порту, Константинию…
И в самом деле, утром я даже не пытался встать. Вероятно, я исчерпал все свои силы за предыдущие дни, нужно было дать телу отдых, чтобы поправиться.
Но я тогда был еще очень далек от исцеления. О том, что я пережил в следующие три дня, я сохранил только несколько смутных картин. По-моему, я так близко прикоснулся к смерти, что и до сего дня некоторые мои суставы остались онемевшими, так, говорят, было когда-то с воскресшим Лазарем. В этой битве с болезнью я потерял несколько фунтов своей плоти: так бросают хищнику мясо, чтобы успокоить его. И до сих пор я не могу говорить об этом, не заикаясь, должно быть, и в душе моей осталось какое-то онемение. Слова мне даются с трудом.
Однако в памяти моей от этой вынужденной остановки в Афьон-Карахисаре останется не страдание и не отчаяние. Караван бросил меня, и, вероятно, я уже слышал страстный зов смерти. Но каждый раз, как я открывал глаза, я видел Марту, сидящую, скрестив ноги, у моего изголовья; она смотрела на меня, не отрываясь, и старалась скрыть беспокойство улыбкой. А когда я вновь закрывал глаза, она держала меня за левую руку: одна ее рука была крепко — ладонь к ладони — прижата к моей, а другой она время от времени медленно проводила по моим пальцам, лаская их, выказывая этим жестом поддержку и бесконечное терпение.
Она не стала звать ни знахаря, ни аптекаря — те прикончили бы меня вернее, чем лихорадка. Марта вылечила меня не только своим присутствием, не только глотками свежей воды, которую она давала мне пить, а этими двумя руками, что удерживали меня от ухода. И я не ушел. Три дня, как я говорил, смерть бродила вокруг, я уже почти стал ее добычей. Но на четвертый день, словно утомившись или, быть может, сжалившись, она удалилась.
Я не хочу создавать впечатление, что мои племянники или приказчик покинули меня. Хатем все время был рядом, и племянники, в промежутке между прогулками по городу, возвращались справиться о моем состоянии, озабоченные и огорченные, — в их возрасте невозможно представить себе большей преданности. Да сохранит их Господь, мне не в чем их упрекнуть, разве лишь в том, что они увлекли меня в эту поездку. Но благодарность моя прежде всего — Марте. Нет, «благодарность» неподходящее слово. С моей стороны было бы даже верхом неблагодарности, если бы я удовольствовался только этим, высказав ей свою «благодарность». То, что оплачено слезами, не может быть возмещено соленой водой.
Для любого существа конец света — это прежде всего его собственный конец, и мой внезапно показался мне неминуемым. Не дожидаясь рокового года, я был уже готов ускользнуть от мира, когда меня удержали ее руки. Две руки, лицо, сердце, то сердце, что я считал способным на любовные безумства и мятежное упрямство, но, может быть, я не находил в нем нежности — такой сильной, такой всепоглощающей. С той минуты, как мы оказались по недоразумению в одной постели, изображая мужа и жену, каждую ночь я говорил себе, что по неотвратимой логике вещей в конце концов я выдам желание за любовь, пусть и пожалею об этом на рассвете. Теперь же я говорю, что Марта на самом деле моя жена — гораздо больше, чем это кажется окружающим; и в тот день, когда я соединюсь с ней, это случится не по прихоти игры, не от опьянения страстью, не в порыве чувств, нет — это станет самым пылким и самым правильным моим поступком. Независимо от того, будет ли она в тот день свободна от обета, некогда связавшего ее с подлецом супругом.
Я говорю «в тот день», потому что он еще не настал. Убежден, что она думает так же, как и я, но пока нам не представился случай. Если бы мы были сейчас на пути в Таре и нам пришлось провести следующую ночь в доме двоюродного брата Маимуна, мы соединили бы наши тела, как соединены отныне наши души. Но к чему смотреть назад, я — здесь, у врат Константинополя, я жив, и Марта рядом со мной. Любовь питается терпением, так же как и желанием — не этот ли урок получил я от Марты в Афьон-Карахисаре?
Мы снова двинулись в путь только в конце недели, присоединившись к каравану, следовавшему в Дамаск, с которым, по странному стечению обстоятельств, ехали двое моих знакомых — парфюмер и священник. На один день мы останавливались в Кютахье, на другой — в Измите , сегодня в первой половине дня мы добрались до Скутари. Некоторые из наших спутников решили, не откладывая, сразу сесть на корабль; я же предпочел поберечь силы и дать себе время для послеполуденного отдыха, чтобы завтра в субботу спокойно завершить последний этап нашего путешествия. Со времени нашего отъезда из Алеппо мы провели в дороге пятьдесят четыре дня — вместо запланированных сорока, а если считать от Джибле — шестьдесят девять. Лишь бы Мармонтель еще не отплыл во Францию, увозя с собой «Сотое Имя»!
В Константинополе, 31 октября 1665 года.
Сегодня Марта перестала быть «моей женой». Видимость отныне совпадает с действительностью, дожидаясь, пока однажды действительность не совпадет с видимостью.
Не то чтобы я решил положить конец путанице, длившейся два месяца и с каждым шагом делавшейся все более привычной, но сегодня обстоятельства сложились таким образом, что мне пришлось бы всем бесстыдно лгать, продолжи я настаивать на этом вымысле.
Как только мы пересекли пролив — в такой сутолоке людей и животных, что я всерьез опасался, что наша лодка сейчас потонет, я тут же направился на поиски дорожной гостиницы, которую содержал один генуэзец по имени Баринелли, у которого мы с отцом останавливались во время нашей поездки в Константинополь двадцать четыре года тому назад. Но этот человек уже умер, а дом больше не был гостиницей, хотя и принадлежал той же семье, и один из внуков прежнего хозяина все еще жил там с одной служанкой — еще издали я заметил ее.
Когда я, поздоровавшись с юным Баринелли, упомянул свое имя, он начал взволнованно расхваливать моих славных предков и настоял на том, чтобы мы остановились у него. Потом он спросил меня, кто мои благородные спутники. Не слишком колеблясь, я ответил, что это два моих племянника, а тот, кто занимается лошадьми на улице, — мой приказчик; и еще одна уважаемая дама из Джибле, вдова, приехавшая в Константинополь под нашим покровительством, чтобы уладить некоторые административные формальности.
Не стану отрицать, в этот миг у меня сжалось сердце. Но не могло быть и речи, чтобы я ответил иначе. Иногда путешествие располагает к фантазиям, но нужно вовремя остановиться, нужно вовремя вернуться к реальности.
Для меня пробуждение звалось Константинополем. Завтра же, в воскресенье, я надену парадную одежду и отправлюсь в посольство французского короля или, точнее, в церковь при посольстве, разыскивать шевалье Мармонтеля. Надеюсь, он не слишком сердит на меня после того, как я заставил его так дорого заплатить за книгу Мазандарани. Если понадобится, я сделаю ему солидную уступку, вернув часть денег в обмен на позволение снять копию с этой книги. Вероятно, чтобы убедить его, мне придется проявить всю мою ловкость — ловкость генуэзца, негоцианта и левантийца.
На эту встречу я пойду один, я недостаточно доверяю племянникам в этом деле. Одно слово, слишком пылкое или, напротив, слишком угодливое, один жест нетерпения — и этот вельможа, такой гордый, немедленно заартачится.
1 ноября.
Господи! Как мне вести свой рассказ об этом дне?
С начала? Утром, проснувшись как от толчка, я побежал в Перу , чтобы побывать на мессе в посольстве…
Или с конца? Весь этот путь от Джибле до Константинополя мы проделали напрасно…
У людей, собравшихся в церкви, вид был совершенно подавленный: дамы все были одеты в траур, порой раздавался приглушенный шепот. Тщетно искал я среди них глазами шевалье Мармонтеля или другое знакомое лицо. Прибежав к началу службы, я только-только успел снять шляпу, перекреститься и занять краешек последней скамьи, позади всех.
Тогда, увидев крайнюю печаль, царившую вокруг, я бросил два-три вопросительных взгляда на ближайшего соседа, но тот упорствовал в своем благочестии и делал вид, что не замечает моего присутствия. Конечно, это не только из-за Дня Всех Святых, здесь видна скорбь, вызванная недавней смертью важного лица, и я пустился в вычисления. Я знал, что бывший посол, господин де Ла Э, вот уже несколько лет был очень плох после пятимесячного заключения по приказу султана в замке Семи Башен, откуда он вышел больным и таким ослабевшим, что о его смерти говорили уже несколько раз. Это он, подумал я, а так как я знал, что новый посол не кто иной, как его сын, то скорбь людей и их потрясенный вид не удивили меня.
Когда капуцин, совершающий обряд, начал вспоминать заслуги усопшего, превознося высокородного вельможу, преданного слугу великого короля, человека, облеченного доверием, выполнявшего самые деликатные поручения, и глухо намекнул на гибельные опасности, подстерегающие тех, кто исполняет свой благородный долг в стране неверных, у меня не осталось ни малейшего сомнения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я