https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Георг еще дороднее меня, хотя высокий рост несколько скрадывает его полноту.
Что же до двух наших последних спутников, то мы тяготились ими не только из-за их тучности. Это были два священника, которые без умолку вели бесконечные споры — как только смолкал один из них, тут же вступал другой. Гул их голосов заполнял собой все пространство, воздух настолько сгустился от их криков, что нам нечем было дышать. Мы с Георгом, обычно всегда находившие удовольствие в беседе, теперь только обменивались раздраженными взглядами и изредка слабым шепотом. Хуже всего то, что эти слуги Господни не довольствовались тем, что досаждали нам своими речами, они все время брали нас в свидетели, и отнюдь не для того, чтобы пригласить высказать свое мнение, а так, словно бы оно уже было им известно, и, следовательно, нам вовсе не было нужды выражать его.
Некоторые люди не умеют разговаривать иначе. Я часто встречал таких в своем магазинчике, да и в других местах: они болтают без умолку, требуя, чтобы вы во всем с ними соглашались; если вы только попытаетесь высказать робкое замечание, они все равно останутся в убеждении, что оно лишь подтверждает их слова, и еще больше воодушевятся; чтобы заставить их выслушать противоположное мнение, надо сделаться резким и даже грубым.
Излюбленной темой наших священников были гугеноты. Вначале я не понимал, почему они спорят с таким воодушевлением, ведь оба они придерживались одного мнения, а они считали, что приверженцам Реформы нет места во Французском королевстве и надо изгнать их всех, чтобы эта страна обрела мир и благосклонность Господа.
Что с ними слишком хорошо обращаются, в чем скоро будут раскаиваться, потому что эти люди радуются несчастьям Франции, но что король все же не замедлит разобраться в их вероломстве… Все это произносилось одинаковым тоном, с теми же проклятиями, с теми же сравнениями между Лютером, Кальвином, Колиньи, Цвингли и разными зловредными гадами, змеями, скорпионами и червями, которых следует раздавить поскорее. Каждый раз, как только один из них высказывал свое суждение, другой торопился с одобрением и прибавлял что-то свое.
Понять причины подобных речей помог мне Георг. Во время одного из наших немых обменов взглядами он потихоньку сделал мне знак посмотреть на нашего пятого спутника. Этот человек задыхался. Его впалые щеки покраснели, лоб блестел от пота, глаза неотрывно блуждали по полу или же по ногам. Было совершенно ясно, что его задевали эти слова. Он был из «той самой породы», если использовать выражение наших попутчиков.
Что огорчило и разочаровало меня, так это то, что временами мой баварский друг улыбался жестоким словам, изливавшимся на несчастного гугенота. И в первую же ночь мы с ним серьезно поспорили из-за этого.
— Ничто, — сказал Георг, — ничто не заставит меня заступиться за тех, кто дважды сжег мой дом и послужил причиной смерти моей матери.
— Но этот человек здесь ни при чем. Взгляни на него! Он не опалил и крылышка мухи!
— Возможно, и поэтому я не упрекну его в этом. Но я также никогда не стану его защищать! И не говори мне о свободе и веротерпимости, я достаточно долго прожил в Англии, чтобы понять, что у меня, «паписта», как они говорят, не было ни свободы, ни уважения к моей вере. Всякий раз, как меня оскорбляли, мне приходилось натянуто улыбаться и молча продолжать свой путь, чувствуя себя трусом. А ты, пока ты жил там, разве не испытывал ты все время желание скрыть, что ты — «папист»? А разве никогда не случалось так, что при тебе ругали твою веру?
Он не произнес ни единого неверного слова. И клялся всеми богами, что желает свободы вероисповедания еще больше, чем я. Но добавил, что, по его разумению, свобода должна быть равно дарована как одним, так и другим; так как в порядке вещей, чтобы на терпимость отвечали терпимостью, а на ненависть — ненавистью.
Шел второй день пути, но травля нашего попутчика не прекратилась. И этим церковникам даже удалось втянуть в нее и меня — против моей воли! — когда один из них спросил мимоходом, не думаю ли я, что наш экипаж скорее рассчитан на четырех, а не на шестерых путников. Я поспешил согласиться, радуясь, что разговор свернул на что-то отличное от свары «папистов» с гугенотами. Но тот ухватился за мой ответ и принялся неуклюже перепевать на разные лады, что всем нам было бы удобнее, если бы мы ехали вчетвером, а не впятером.
— Кое-кто в этой стране — лишний, но эти люди этого не понимают.
Он изобразил нерешительность, а потом издевательски уточнил:
— Я сказал «в этой стране», да простит меня Господь, я имел в виду «в этом дилижансе». Надеюсь, это не оскорбит моего соседа…
На третий день наш кучер остановился в городке под названием Бретей и открыл дверцу. Гугенот поднялся и стал с извинениями пробираться к выходу.
— Уже нас покидаете? Вы разве не едете до Парижа? — язвительно осведомились оба священника.
— Увы, нет, — пробурчал тот, выходя из кареты и не удостаивая нас ни единым взглядом.
Он ненадолго замешкался сзади, чтобы забрать свои вещи, потом крикнул кучеру, что тот может трогать. Уже спускались сумерки, и кучер яростно нахлестывал лошадей, ему хотелось добраться до Бове до наступления ночи.
Я вдаюсь во все эти подробности, которым вовсе не место в моем дневнике, лишь потому, что мне нужно описать эпилог нашей тягостной поездки. Прибыв наконец в Бове, мы услыхали громкий крик. Оба наших священника только что обнаружили, что багаж — весь он принадлежал им — упал во время пути. Удерживавшая его веревка была перерезана, а в перестуке колес мы не обратили внимания на шум падения. Беспрерывно причитая, они попробовали уговорить кучера вернуться обратно и проехать по той же дороге, чтобы отыскать свои вещи, но он и слышать ничего не хотел.
На четвертый день в нашей коляске наконец воцарился мир. Оба болтуна ни единым словом не упрекнули гугенота, тогда как у них, кажется, впервые появились основания на него сердиться. Они даже не пытались обвинить его в пропаже, вероятно, потому, что не хотели сознаться, что последнее слово осталось за этим еретиком. Весь день они провели, листая требник и читая молитвы. Разве не так им следовало бы поступать с самого начала?
25 октября.
Сегодня я обещал себе рассказать о моем посещении Парижа, потом — о поездке в Лион, через Авиньон и Ниццу, о том, как доехал до Генуи и как снова оказался гостем у Манджиавакка, хотя в прошлый раз мы расстались с ним не совсем дружески. Но произошло событие, которое занимает сейчас все мои мысли, и не знаю, хватит ли у меня еще терпения возвращаться в прошлое.
Теперь, во всяком случае, я не стану говорить о прошлом — даже о ближайшем. Я напишу только о грядущей поездке.
Я опять увиделся с Доменико. Он пришел навестить своего заказчика, а так как Грегорио не было дома, за столом вместе с ним сидел я. Сначала мы перебирали наши общие воспоминания — ту январскую ночь, когда меня, дрожащего от холода и страха, принесли на борт его судна в завязанном мешке, а в итоге — привезли в Геную.
Снова Генуя. После унижений, пережитых мной на Хиосе, я ждал смерти, но вместо этого очутился в Генуе.
И после лондонского пожара — в Генуе. Всякий раз я вновь оказываюсь здесь, как в той флорентийской игре, в которой проигравшие всегда возвращаются на первую клетку…
Во время нашего разговора с Доменико я почувствовал, что капитан-контрабандист испытывает ко мне безграничное уважение, которое показалось мне чрезмерным. Причина была в том, что я рискнул жизнью ради любви к женщине, тогда как он сам и его люди тоже играли со смертью в каждом плавании, но делали это только ради добычи.
Он спросил, есть ли у меня какие-нибудь сведения о моей подруге, по-прежнему ли она пленница и не потерял ли я еще надежду однажды вновь ее увидеть. Я поклялся, что думаю о ней день и ночь, и где бы я ни был — в Генуе, в Лондоне, в Париже или на море, — я никогда не отказывался от мысли вырвать ее из рук ее гонителя.
— Как ты надеешься этого достичь?
Ответ вырвался у меня прежде, чем я успел подумать:
— Я снова поеду с тобой, ты высадишь меня на то же место, где когда-то подобрал, и я постараюсь поговорить с ней…
— Я снимаюсь с якоря через три дня. Если твои намерения не изменились, знай, что ты всегда желанный гость на моей посудине и я сделаю все, чтобы тебе помочь.
Так как я начал лепетать слова благодарности, он стал преуменьшать свои заслуги.
— В любом случае, если турки в один прекрасный день решат наложить на меня лапу, меня вздернут на кол. Из-за мастикса, который я краду у них целых двадцать лет, презирая все законы. Помогу я тебе или нет, это ничего не изменит, я не дождусь ни их милосердия, ни дополнительной кары. Им не удастся посадить меня на кол дважды.
Я словно опьянел от такой смелости и великодушия. Я поднялся, горячо пожал ему руку, обнял и расцеловал его как брата.
Мы как раз обнимались, когда вошел Грегорио.
— А, Доменико, ты здороваешься или уже прощаешься?
— Это — встреча старых друзей! — сказал калабриец.
И оба приятеля сразу же заговорили о своих делах — о флоринах, тюках, грузе, корабле, об угрозе шторма, о стоянках… А я в это время до того погрузился в собственные мечты, что уже ничего не слышал…
26 октября.
Сегодня я напился так, как за всю свою жизнь никогда не набирался, и только потому, что Грегорио, получив недавно от своего управителя шесть бочек прекрасного вина — со своих собственных виноградников с холмов Чинкветерры, — пожелал немедленно отведать его, а ему некого было пригласить на этот пир, кроме меня.
Когда оба мы уже достаточно захмелели, синьор Манджиавакка вытянул из меня обещание, которое он сам и высказал, но я поклялся его исполнить, положа руку на Евангелие: я поеду с Доменико на Хиос, но если мне не удастся вырвать Марту из рук ее мужа, я откажусь от этой затеи; потом я отправлюсь в Джибле, чтобы привести в порядок все дела, улажу все, что можно уладить, продам все, что можно продать, и оставлю свою торговлю племянникам; наконец, весной я вернусь сюда, чтобы обосноваться в Генуе и устроить пышную свадьбу с Джакоминетгой в церкви Сайта-Кроче, и я буду работать вместе с ним, ведь он станет — на этот раз по-настоящему — моим тестем.
Кажется, что все мое будущее расписано на месяцы вперед — весь остаток моей жизни. Мы с Грегорио уже подмахнули этот договор, но помимо наших подписей, понадобится еще и благословение Небес.
27 октября.
Смеясь, Грегорио откровенно признался, что подпоил меня, чтобы взять с меня это обещание. Мало того, утром ему удалось заставить меня подтвердить мои слова, после того как я уже протрезвел.
Протрезветь-то я протрезвел, но у меня до сих пор еще все как в тумане, и сейчас еще у меня кружится голова и бурчит в желудке.
Какого же дурака я свалял, ведь я собираюсь отплывать уже завтра!
Как можно садиться на корабль в таком виде? Меня уже качает, как при морской болезни! Я еле держусь на ногах, ступая по твердой земле!
А что, если Грегорио просто хотел помешать моему отъезду? От него всего можно ожидать, во всяком случае, меня бы это нисколько не удивило. Но тут у него ничего не выйдет. Я уеду. И повидаюсь с Мартой. И увижу своего ребенка.
Я люблю Геную, это правда. Но я могу любить ее издали, из-за моря, так же, как и раньше, как я всегда ее любил, а до меня — мои предки.
На море, воскресенье, 31 октября 1666 года.
Могучий северный ветер вынес наш корабль к Сардинии, тогда как мы направлялись в Калабрию. Этот корабль несет по волнам так же, как утлую лодку моей жизни…
При входе в бухту нашу посудину с силой швырнуло на берег, и мы опасались худшего. Но ныряльщики, прыгнувшие в воду, освещенную косыми утренними лучами, вернулись и уверили нас, что «Харибда» цела. Мы снова трогаемся в путь.
На море, 9 ноября.
Море все время волнуется, а я все время болен. Большинство старых моряков — тоже больны, если это может служить утешением.
Каждый вечер меня мутит, а в перерывах я молюсь, чтобы погода хоть ненадолго смилостивилась над нами, и вот я узнаю, что Доменико молит о прямо противоположном. Его молитвы, очевидно, звучат громче моих. Он объяснил мне причины своего поведения, и я попробую о них тут рассказать.
— Пока море словно с цепи сорвалось, — сказал он мне, — мы в безопасности. Потому что, даже если нас заметит береговая стража, они никогда не осмелятся броситься за нами в погоню. Поэтому-то я и люблю плавать зимой. Зимой у меня только один противник — море, а это — не тот враг, которого стоит бояться. Даже если море однажды отнимет у меня жизнь, это не такое уж большое несчастье, потому что оно избавит меня от казни на колу, которая ожидает меня, если я когда-нибудь попадусь. Смерть в море — это судьба мужчины, так же как и смерть в бою. А смерть на колу заставит тебя поносить ту, что когда-то произвела тебя на свет.
Его слова настолько примирили меня с волнами, что я пошел на палубу и, опершись о борт, любовался морем, подставив свое лицо влажным брызгам и ощущая на языке вкус соленых капель. Потому что это — вкус жизни, вкус пива из лондонской таверны и вкус женских губ.
Я дышу полной грудью, и ноги мои уже не дрожат.
На море, 17 ноября.
Последние дни я несколько раз уже раскрывал свой дневник, а потом закрывал опять. Из-за головокружения и слабости, мучающих меня еще с Генуи, а также из-за какого-то подобия лихорадки, которые мешают мне собраться с мыслями.
Еще я пытался снова открыть «Сотое Имя», полагая, что, может, на этот раз мне удастся проникнуть в тайну этой книги и она не станет меня отталкивать. Но мои глаза тотчас же заволокло тьмой, и я захлопнул ее, пообещав себе никогда больше не пытаться прочесть ее, если только она сама передо мной не раскроется!
После этого я лишь прогуливаюсь по палубе, болтаю с Доменико и его людьми, которые делятся со мной своими страхами и обучают, как ребенка, показывая мачты, реи и снасти.
Я ем вместе с ними, смеюсь их шуткам, даже если понимаю их только наполовину, а когда они пьют, я тоже притворяюсь пьяным — но я не пью. С тех пор как Грегорио напоил меня вином из своих бочек, я постоянно чувствую слабость, к горлу все время подступает тошнота, и мне кажется, что первый же глоток вина снова свалит меня с ног.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я