Все замечательно, реально дешево 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Бывало, в минуты душевной открытости отец рассказывал о Ленине, ровно лился тогда его теплый голос. Несколько раз Александр бывал на родине Ленина, в Ульяновске. Каждый уголок, стол, окно, каждую книгу в доме Ульяновых знал Александр хорошо, знал, какие деревья шумели над юностью Ленина, какие камни слышали его легкую, стремительную походку. Когда мать, оглушенная смертью Кости, беззвучно шевелила бледными губами, на мгновение Александру показалось, что, наверное, вот так же обливалась бледностью и Мария Александровна, узнав о казни старшего сына… тезки его.
Александр упорно смотрел мимо часовых на закрытые двери Мавзолея, и минутами ему казалось, что вот сейчас из-под сводов красного гранита выйдет проворным мелким шагом, выставляя вперед крепкую грудь, веселый человек в распахнутом пальто, со смятой кепкой в руке, и мир наполнится его светлой несокрушимой энергией. Александр взглянул на брата. Тот стоял неподвижно, задумчиво склонив крупную голову, утренний ветер шевелил его мягкие русые волосы.
– Умом можно понять все, даже смерть, – сказал Михаил, хмуря широкие брови. – Даже смерть. Но все-таки смерть – это несуразно, противно… Вот и Кости нет.
Вспомнились ему добровольные и вынужденные скитания по стране. Где только не был, гонимый беспокойным духом! А чего искал? Если бы хоть сам знал!
– Пошли, Саша.
Плохое ли, хорошее ли ждало его в красном корпусе общежития на Усачевке, Михаил не знал, покорно шел туда, равно готовый и к счастью, и к несчастью.
– Ложись, милок, – сказал он брату, как только они очутились в маленькой комнате на третьем этаже, – тебе спать надо много, ты еще растешь. Домой хочется? И мне хочется. Но я должен…
Что и кому должен был Михаил, Александр так и но узнал: он уже спал на жесткой койке, укрывшись шинелью. Голова его с короткими вьющимися волосами завалилась за подушку. Михаил осторожно поправил подушку, с улыбкой посмотрел на верхнюю, по-детски оттопыренную губу меньшого, потом медленно стянул со своих плеч пропахшую потом гимнастерку, положил на полку с книгами. Книг за годы накопилось много, не жалел на них денег. И только тут Михаил заметил, что, в сущности, ничего не изменилось здесь с тех пор, как он ушел на фронт добровольцем. Все та же голубая тумбочка с рукописями, тот же крепкий сундучок с инструментами электромонтера и слесаря, над столом на стене – расписание дежурства в ремонтной мастерской при домоуправлении вузовского городка. С этим сундучком, окованным железом, когда-то уехал Михаил в странствие по стране. Подолгу нигде не задерживался, и только Москва своим гостеприимством победила его бродячий дух.
Случилось это так. Студентки из противоположного крыла дома зеркальцами направляли солнечные зайчики, заигрывая с парнями. Один из зайчиков упал на лицо Михаила, в то время когда он намыливал щеку для бритья. Он принял эту игру на свой счет и, высунувшись из окна, увидел ту, которая пустила зайчика. Серьезное, деловитое выражение ее лица не вязалось с мыслью, что шалит она. И он погрозил ей кисточкой:
– Большая, а озоруешь.
«Большая» исподлобья посмотрела на него газельими глазами, вдруг прыснула от смеха и захлопнула окно.
На очередном занятии литературного кружка в библиотеке он увидел ее. «Большая» оказалась невысокой и худенькой девушкой с ямочкой на подбородке, с огромными золотистыми глазами. Комсомольский комитет педагогического института поручил ей, Вере Заплесковой, помогать начинающим литераторам из рабочих и студентов. Правда, вскоре ее заменил настоящий критик, охотно ходивший после горячих споров в пивной бар, расположенный в подвале, наискосок от памятника русскому первопечатнику. Но Михаилу нужна была именно эта руководительница: с очень уж горячим натиском убеждала она его сдавать экстерном на филологический факультет. К тому же, оказалось, она родом с Волги.
С тех пор Михаил подстерегал Веру всюду: в институте, в столовой, на пути в общежитие, пока однажды не уговорил ее зайти к нему в комнатушку и не вынудил выслушать написанные им рассказы о людях беспокойных и очень странных. Она сидела на табуретке, положив широкие ладони на колени, обтянутые подолом ситцевого платья. После каждого короткого рассказа Михаил выпивал стакан пива, она опасливо скашивала на бутылки свои глаза, плотнее сжимала губы. Нижняя была полнее верхней, и это придавало ее лицу строгое, осуждающее выражение. Она похвалила рассказы безапелляционным тоном. Тогда Михаил прочитал ей из письма Юрия: «Ты боишься обычного. Повседневность выглядит банальностью лишь у посредственного, в руках же таланта она сгущается до предельной концентрации, становится алмазом. Удивительно, почему в твоих рассказах не отражается жизнь? Сколько видел, а еще больше, наверное, пережил. Склонность к выдумке мешает тебе: ты недоверчив к фактам жизни, Мишка».
– Ваш брат умный.
– А я?
– Вы знаете себя лучше, чем я.
С горечью он сказал, что не знает себя, потому, очевидно, и мечется, ищет чего-то. Вера этому не поверила.
Он отпустил ее, вырвав обещание, что она будет заходить. Юная красота девушки не возбуждала в нем грубых желаний. Он нуждался в ней, как заблудившийся путник в далеком огоньке. Потому ли, что слишком угождал ей, несдержанно восторгаясь «своеобразной, щемящей душу красотой», но девушка все решительнее отказывала ему в дружбе. А он все выше и выше возносил ее в своих мечтах. Простаивал под окном целые ночи с таким отчаянно-тупым упорством, что однажды дворник заподозрил его в разбойных вожделениях…
На фронте его фантазия, закусив удила, вознесла утомленную дипломницу факультета языка и литературы на такие опасные вершины человеческого совершенства, что, узнай Вера об этом, она бы не в шутку оскорбилась или сочла бы его за ненормального.
Теперь он ждал встречи с ней, чтобы окончательно, до последней черты, убедиться: «Кто он: человек или худая калошина?»
Михаил, присев на корточки, выбрасывал рукописи из тумбочки – те самые, которые аккуратно, заклеймив штампом, как беглых каторжников, когда-то возвращала редакция журнала, советуя автору читать классиков, упорно работать над собой, изучать жизнь. Снова перечитывая эти рецензии, Михаил невольно подумал: а может быть, никакой войны не было и он не мерз в снегах, а была вот эта комната, эти беспощадные приговоры.
Советы давали с такой педагогической самоуверенностью, будто имели дело с дикарем, который, конечно, не читал классиков, не просиживал ночи над своими рукописями. Вспоминались слова критика, руководителя кружка: «Легионы рецензентов рекрутируются нередко из неудачников пера, самомнительных, мрачных, мстящих неповинным людям за все свои обманутые надежды. Они дали себе обет неусыпно и неподкупно, с бдительностью пограничника охранять литературную трибуну от вещей мало-мальски нешаблонных и сомнительных… оттого-то так много скукоты в литературе. Нужно написать рассказ необычайной пробойной силы, чтобы прорвал он плотную шеренгу окололитературного ополчения и угодил прямо на стол редактору».
Смерть Константина потрясла Михаила, «приоткрыв завесу над грозной, крутой судьбой Крупновых», – так казалось ему. Тогда он писал о брате, измучив свое сердце. Но горячая и суровая скорбь не покорила редактора – рассказ не напечатали, хотя и рекомендовал его сам критик-руководитель. За кружкой пива он объяснил отказ в том духе, что-де гибель героя – нетипичное явление нашей прекрасной жизни. Скорбь матери отдает старинкой. В некрасовские времена понятно и законно было отчаяние вдовы, ибо, теряя сына, она лишалась работника и кормильца. Но сейчас, когда социальное обеспечение поставлено на широкую ногу, нет экономического базиса, на котором вырастали бы черные цветы безутешного материнского горя. Автор слабо показал роль коллектива в деле ликвидации сердечного недуга старухи. Хорошо бы не убивать героя, а только ранить, и пусть его мать снова вернется на фабрику к ткацкому станку, который оставила несколько лет назад, не сумев, очевидно, по недоразвитости совместить обязанности домохозяйки и многостаночницы. С тобой говорят от имели народа и истории с такой уверенностью, будто народ и история выдали им бессрочный мандат на звание пророка, выразителя самых сокровенных истин. Крепко, как разбойник дубиной, бьют словом «нетипично».
Хотя этот взлохмаченный тревожный человек шаржировал, Михаил чувствовал, что каким-то краем он прав. Уж очень стойкая печаль скрывалась за его шутовством! Сердце молодого поколения, очевидно, презирало смерть, стыдилось страданий, как постыдно-оскорбительного греха… Вскоре критик исчез куда-то вместе с рассказом о гибели Кости. Была у него звучная фамилия, но Михаил называл его Кузьмой Гужеедовым – так Крупновы называли несуразных…
Вера Заплескова в «последний раз» возвращалась в общежитие с Михаилом вместе и на прощание сказала, что она любит людей ясных, определенных и не любит «психологическую трясину, преднамеренно или невольно запутанные характеры».
Тогда-то и писал он в дневнике: «Кому и какая польза от моей жизни? Прожить двадцать шесть лет и недорослем остаться – это по меньшей мере свинство». И он сам удивился той терпкой злости на самого себя, которая в таком изобилии накопилась в душе его.
Ошалелый, как пчела, залетевшая в комнату и не находящая пути к своему улью, он очень обрадовался, когда райком комсомола допустил в добровольческий молодежный отряд и его, «несоюзного». Рабочие кочегарки проводили Михаила на фронт по-своему: с гармошкой и водкой. Подарили теплое белье.
V
Вечером братья Крупновы отправились в концертный зал. Сменив военную форму на просторный черный костюм, плащ и шляпу, Михаил с отрадой почувствовал, что теперь-то он вполне свободный человек. Он предложил брату свой серый костюм и желтые ботинки. Ботинки оказались велики, брюки коротки, а пиджак не налезал на плечи Александра.
– Ишь ты, какой бог, – сказал Михаил. – Ступня небольшая, плечи широкие, а в поясе тонок, как лозина. Скоро я одену тебя – и ты будешь самый красивый малый в Москве.
Александр пошел на концерт в своей фронтовой выстиранной гимнастерке и армейских кирзовых сапогах. После душа он надел чистое бязевое белье и теперь рядом со своим нарядным братом особенно остро чувствовал запах солдатчины, пропитавшей каждую складку шинели и шапки.
Михаил с непринужденностью завсегдатая перебрасывался словами с толстым усатым швейцаром, гордо выставлявшим напоказ мундир, расшитый галунами чуть ли не до локтей, как у адмирала.
Концерт уже начался. Из зала доносились приглушенные звуки рояля.
– Ради бога, тихонько входите, – скорбно-умоляюще сказала контролерша. – Что вы какие-то взвинченные, ей-богу.
– Она там? – спросил брата Александр.
– Знаю: ничего, кроме горя, эта встреча не даст мне, и все-таки нужно повидаться. А потом вези меня домой, делай со мной, что хочешь. Можешь, даже… женить. Если какая-нибудь пойдет за меня.
Александр подумал, что у брата не хватает характера отвернуться от равнодушной к нему женщины и он хочет видеть ее только для того, чтобы лишний раз убедиться в своей отвергнутости. Брови Александра приподнялись, сломались. Раздувая ноздри, он приглушенно, с негодованием спросил:
– Зачем унижаешься?
– Падать, так уж до конца, – ответил Михаил.
Зашли в полутемную боковую ложу, когда пианист только что окончил играть и встал. В полусумрачном зале, как из мутной воды, взметнулось, трепеща, множество рук. Это напомнило Александру взлет утиной стаи на Волге ранней зарей. Зол и решителен был он сейчас. Неизвестная ему женщина мучила и унижала брата. В душе Александра зрело мстительное желание развенчать ее.
Впереди, у борта ложи, сидели товарищ Михаила и три женщины. Александр сел позади них, привалился спиной к холодной мраморной колонне. В сумраке он видел их прически и спины. Кто из них «она», он не знал. Когда одна из женщин повернулась в профиль к Александру, он подался вперед всем корпусом: видел где-то этот невысокий прямой лоб, мягко очерченный подбородок с ямочкой. Да, было это на заре, на левом берегу Волги, недалеко от избушки бакенщика. Тогда Александр и Рэм Солнцев возвращались с рыбалки. А эта девушка, вытянув ноги, сидела на песке и играла на губной гармошке, самозабвенно зажмурившись. На ней были длинные коричневые шаровары, подвязанные у щиколоток, белая безрукавная блузка округло облегала небольшие груди. Теплым шафраном облил загар ее лицо, плечи.
– Кого вы развлекаете? – тихо спросил тогда ее Александр.
– Белугу, – серьезно ответила девушка, вскинув голову. Глаза у нее были золотистые, удивленно открытые. Она улыбнулась, и ямочка на подбородке почти исчезла на мгновение.
Рэм нагловато посмотрел на нее, посоветовал с затаенной издевкой:
– Ты спляши, чернобровая, белуга обожает балет, сама в котел прыгнет…
В зале заколыхался шум, на сцене за вздрагивающим лиловым бархатом передвигали рояль, слышались голоса и шарканье ног. Александр нагнулся к уху брата, спросил, которая из девушек его знакомая. Какое-то смущение сковало его, когда Михаил указал глазами на девушку с ямочкой на подбородке и прошептал:
– Это Вера.
Значит, это ей Михаил, как одержимый, писал и писал, замерзая в снегах, а она ответила одной открыткой с просьбой, чтобы он не затруднял себя письмами.
На девушке было шерстяное коричневое платье с низким глухим воротником, отороченным черным бархатом. Эта-то бархатная оторочка оттеняла свежесть лица. В прическе ее строгость, самоограничение: густые волосы гладко зачесаны и заплетены в тугую толстую косу. Она делала вид, что не замечает вошедших.
В ложе задвигались, шум разом умолк. Подруга Веры, подперев щеку ладонью, с бесхитростной доверчивостью смотрела на черный полированный рояль, ожидая нового чуда. На сцену вышел конферансье, один из тех промытых, выбритых, приглаженных и припудренных мужчин без возраста, которые никогда не запоминаются, точно их намеренно делают такими плоскими.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я