https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/s_poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Официантка принесла ему чашку кофе, и тут я впервые обратил внимание на его руки. Марис, он страдал самой страшной формой параличного дрожания или болезни Паркинсона, какую я когда-либо видел. Руки у него так тряслись, что совершенно его не слушались. Этот человек ни за что бы не смог взять чашку и поднести ко рту, не расплескав. Но он продолжал улыбаться, словно у него наготове была какая-то хитрость и он гордился этим. И что же он сделал? Этими бешено трясущимися руками он полез за пазуху и вытащил соломинку…
– Соломинку?
– Да. Большую, длинную, желтую соломинку, которую опустил в кофе. Он напоминал маленького мальчика, собиравшегося пускать пузыри, но штука прекрасно сработала. Задумайся на минутку, как.
Опустив соломинку в чашку, он больше не пользовался руками, только губами. И знаешь, что привело меня в восторг больше всего? Немножко отпив, он с победоносным видом обвел взглядом зал. Никакие предательские руки не удержат его, он все равно выпьет свой кофе.
Марис придвинулась ко мне.
– Мне нравится эта история.
– Я тоже тогда чуть не захлопал. Но знаешь, о чем я прежде всего подумал? Самое первое? Что должен рассказать об этом тебе. Отчасти потому, что хотелось рассказывать тебе обо всем. А отчасти потому… потому что ты моя соломинка. Без тебя – сейчас я знаю это – я ни за что не сумел бы…
– Пить кофе? – хихикнула Марис.
– Пить мою жизнь. Я пытался придумать, как бы дать тебе знать, как я тебя люблю. Чтобы ты поняла, что этот старик показал мне. До тебя у меня были такие же трясущиеся руки. Знаю, ты не хотела, но я так тебя люблю, что хотел бы, чтобы мы поженились.
Она приложила руку мне к губам и сказала: «Ш-ш-ш!» – но с улыбкой. Марис вся светилась, и я понял, что она думает о том же самом.
Мы уснули, прижавшись лбами. Когда потом мы вдруг проснулись, она сказала, что я разбудил ее, крепко ударив головой.
А мне приснилось кладбище. Русское православное кладбище в Санкт-Петербурге, в России, на исходе века. За высокими стенами запряженные лошадьми сани, дрожки, шуршали по заснеженным улицам, то и дело тихо позванивал колокольчик. Медленно кружась, падал снег, но это было девятнадцатое апреля, Пасха.
Кругом было полно народу, поскольку в этот день по традиции поминают умерших. Люди клали на могилы крашеные яйца, после чего вытаскивали из сумок и корзин всевозможную снедь, которую тут же ели, стоя вокруг украшенных яйцами могил, и живо беседовали друг с другом, вовлекая в разговор и мертвых.
Меня звали Александр Кролл. В детстве, когда мы играли, отец любил называть меня Реднаскела. Сегодня я пришел навестить его могилу и принес ему яйцо. Он умер год назад от рака, который медленно съедал его лицо, показывая мне, каким он останется навеки, когда болезнь с ним разделается.
Отец был поэтом, человеком, способным подбирать наши бесконечно длинные русские слова и невидимо сшивать их в прекрасные лоскутные одеяла языка и воображения. Пока рак выжимал из него своими каменными клешнями последние остатки, он начал работать над пьесой про ребенка, который совершенно случайно создает новую Вавилонскую башню из игрушечных кубиков. Мой отец умер безмолвно и опечаленный тем, что его тело не позволит ему закончить даже первый акт. Надпись на его могиле гласила: Dum vita est, spes est. «Пока есть жизнь, есть надежда». Он сам выбрал эту надпись.
Я не знал мать, так как она умерла при моем рождении. Однако мой отец, носивший очень не русское имя Мельхиор, почти компенсировал ее отсутствие в моей жизни. Он готовил и прибирал, выводил меня в мир как свое величайшее достижение и радость и разговаривал со мной с самого начала как с умным взрослым, который будет естественно понимать и оценивать раскаты грома жизни.
Перед соседней могилкой стояла пожилая пара, они одобрительно обсуждали, как хорошо выглядит Николай. Я посмотрел на надгробие и увидел, что Николай (их сын?) уже сорок лет как умер. Отец оценил бы их неугасающую любовь. Как Генрих Гейне, большая часть творчества которого была гимном добру в жизни. Один из друзей отца, Ноздрев, говорил, что Мельхиор Кролл восхищается ворами за их предприимчивость, землетрясениями – за смену декораций, а эпидемиями холеры – за то, что вдохновляют художников на величайшие шедевры. Но тот же Ноздрев упал на колени и плакал в тот день, когда моего отца опускали в могилу.
– Мы были недостойны его, Алекси. Если он не попал прямиком на небеса, Господь Бог – последняя блядь.
У меня в кармане был нож, которым два дня назад я убил красную женщину. Это был прекрасный шведский нож, он всегда превосходно делал свое дело, как будто сам знал это по-детски мягкое место пониже уха, откуда хлынет кровь. Когда я в хорошем настроении, работа заканчивается двумя движениями – сильным ударом в шею пониже уха, а потом еще раз прямо в сердце. Первое касание – как приветствие, второе – завершение.
Красная женщина говорила, что работает на кожевенной фабрике, выпускающей перчатки. Я верил ей, потому что после работы под ногтями у нее была красная краска. Я замечал руки у них у всех. Одна женщина обгрызала ногти до самых оснований, у другой на двух пальцах были пятна от конторских чернил. Красная женщина, обгрызенная женщина, черная женщина. Весь Санкт-Петербург говорил об этом. Я стал знаменитостью, какой должен был стать отец. Я носил в кармане по кончику пальца каждой. И писал об этом пьесу.
Склонившись над его могилой, я вытаскивал куски хлеба и сыра. Хлеб зацепился за нож, так что пришлось залезть поглубже в карман, чтобы достать его.
Я услышал, как кто-то за моей спиной закричал:
– Глядите! Он бешеный. Посмотрите на его морду!
Обернувшись, я увидел пса. Он бежал, а потом остановился и закачался, словно танцуя под какую-то неведомую музыку. Люди кричали, предостерегая друг друга: он больной, бешеный. И, конечно же, так оно и было, но я все равно его узнал. Я остался на месте и протянул руку, маня его к себе. Пес попытался подойти, но разбегающиеся глаза и нетвердые ноги не давали ему сдвинуться с места. Толстый коричневый язык бессмысленно свесился на сторону. Пес смотрел на меня и рычал, а потом заскулил. Он упал, потом встал – и упал снова. Бедняга.
– Осторожно, он вас укусит! – Старик, пришедший навестить своего Николая, слабо попытался оттащить меня прочь. Я стряхнул его руки.
– Иди сюда.
Оказавшись в метре от меня, пес заговорил по-немецки:
– VielleichtbistduRippenbiest, Hammelswade, oder Schniirbein?
Я снова протянул к нему руку. Когда я двинулся, его глаза прояснились и стали свирепо-золотыми. Он бросился вперед и глубоко, до кости, прокусил мне ладонь.
– Привет, папа.
Венаск вел свой джип, как маленький старичок.
– Я и есть маленький старичок, Уокер. Чего же вы ожидали?
Мы ехали на север по скоростной трассе вдоль Тихоокеанского побережья со скоростью тридцать пять миль в час. Автомобиль был набит таинственного вида коробками, мы везли портативный телевизор и обоих животных. Они или сидели рядышком по стойке смирно, в дюйме от моего уха, или лежали на своих именных подушках и храпели, как поршневые самолеты. В нарушение своего слова Венаск держал на коленях большой мешок конфет «Эм-энд-эмз», которыми подкармливал их через плечо.
– Они устают в пути. А это придает им дополнительную энергию.
Он как мог широко держал руки на руле и никогда не сдвигал ни на дюйм. И постоянно смотрел в зеркала заднего вида, внутреннее и наружные. Каждый час, где бы ни находился, он нажимал на тормоза – «просто убедиться, что они исправны». Мне это действовало на нервы, но собака и свинья мирно спали или в довольном молчании ели свои «Эм-энд-эмз».
– Зачем вы купили такой большой автомобиль?
– Я много езжу по горам. Если попадешь в, аварию на джипе, это не так страшно. Кроме того, непосредственно перед покупкой я видел, как по бульвару Пико на таком же джипе ехал Джон Джеймс. Это меня вдохновило.
– Джон Джеймс? Кто это?
Венаск недоверчиво посмотрел на меня.
– Вы что, не смотрели «Династию»? Джефф Колби. Это же знаменитая телевизионная звезда.
Слева нас обогнал «форд» 1951 года, ехавший со скоростью миль, наверное, двадцать в час.
– Сколько времени в день вы смотрите телевизор?
– Сколько удается. Когда никого не учу, то стараюсь смотреть все.
– Вы целый день смотрите телевизор?
– Не говорите так снисходительно, Уокер. Вот вы можете вспомнить ваши последние три жизни? А я свои помню. Вы умеете летать? А я умею. Можете сделать так? – Он вытащил что-то из бардачка – фотографию своих животных – и поставил ее вертикально на кончик большого пальца. Она осталась стоять, как влитая. Протянув руку, я проделал тот же фокус сам. Как в тот день у Марис с фотографией Люка.
– Прекрасно! Это вы умеете. Что ж, сэкономим время. Кто вас научил?
– Никто. Это получилось само собой. Он посмотрел в оба зеркала заднего вида.
– Не-а. Урок номер один: ничто не получается само собой. Такое выходит, если у вас особый талант или если вы сами учитесь. Примерно так: вы нашли на этой фотографии частицу себя, и она сказала вам: «Привет!»
– Не понимаю. – Я положил фотографию на сиденье.
– Хотите услышать, как это случилось со мной?
– Очень хочу, но, может быть, вы немного прибавите скорость и объедете этого парня? Он постоянно оглядывается, будто боится, что мы собираемся его стукнуть.
Венаск немного прибавил газу и обогнал человека, жмущего на педали велосипеда. Когда мы проезжали мимо, велосипедист показал нам кукиш и покачал головой. Венаск махнул ему рукой.
– Еще во Франции, до войны, я был воспитателем в приготовительном классе. Лучшая работа, какая у меня была. Я сидел в помещении и смотрел, как растут дети. Единственное, чему мне пришлось учить их, – это забавляться, и большую часть времени мы смеялись. Я учил их хорошо, да, потому что неудача в этом означала бы и неудачу в жизни… Прошло немало времени, пока война добралась до нас, поскольку наш городишко был совершенно никому не нужен, но когда добралась, это было как нож в глаз. Милые люди, которых я знал всю жизнь, стали носить форму, размахивать нацистскими флагами и кричать, что евреи – дерьмо. Мы старались не замечать, но это было трудно… Потом люди стали забирать своих детей из нашей школы, потому что там преподавали я и моя сестра, а мы были евреями.
– Нацисты убили ее, не так ли? Венаск провел языком по губам и кивнул.
– Вы и это знаете? Да, они застрелили Илонку и ее мужа Раймона в их собственном саду. Кто-то мне сказал, что, когда поднимали ее тело, у нее во рту была клубника. Смерть даже доесть не даст, а? И в тот же день они пришли за мной и моими детьми. Помните?
Я уставился на него.
– А должен?
– Вы были там, Уокер. Я подумал, вы можете вспомнить. Да.
– Бенедикт!
– Яволь!
Мои ладони упирались в грязь, я чувствовал ими тепло земли. Мы шли весь день, и тепло, ранним утром казавшееся таким приятным, к трем часам дня уже не радовало. Форма на всех насквозь промокла от пота, от нас исходил жар и несло чем-то прогорклым. На марше ранец на спине казался мешком с цементом. Мне хотелось выбросить винтовку и больше никогда не брать ее снова. Никогда не стрелять из нее, никогда не носить ее, никогда не видеть. От увиденного за день мне обрыдло все, в том числе и я сам.
Мне хотелось домой. Хотелось посидеть в кафе «Централь» и почитать венские газеты или, возможно, написать кое-кому письмо. В кафе стоял бы полумрак, прохладный, как камень. Сделав последний Schluck настоящего кофе, я бы прогулялся по Герренгассе и неторопливо направился к Опере. Иногда, проходя мимо здания Испанской школы верховой езды, можно увидеть, как конюхи выводят лошадей через улицу на манеж. Мне нравился стук их копыт по мостовой.
Но я был не дома. Я был немецким солдатом на юге Франции, на войне, которая была мне не нужна. Каждый день мы обходили мелкие деревушки, наводя на тихих фермеров страх без всяких к тому поводов, кроме злобы. Если возникали проблемы – мы открывали огонь.
В то утро кто-то выстрелил в ответ. Мы стояли на проселочной дороге, ожидая, пока наш лейтенант помочится, и тут услышали сухой треск далекого винтовочного выстрела. Пуля с визгом срикошетировала от соседней каменной стены, выбив из нее крупный осколок. Все бросились на землю и открыли беспорядочный огонь куда попало.
Надоедливый болтун по имени Корбай, похожий на золотую рыбку в очках, застрелил женщину и ее мужа. Они сидели в своем саду в нескольких метрах от нас и обедали. Корбаю показалось, что у них на столе лежат американские ручные гранаты. Потом оказалось, что это миска с крупной клубникой. Корбай не очень расстроился. Он зашел в их дом и забрал журналы с фотографиями киноактрис.
– Бенедикт, прихвати двоих и марш в школу. Возьми того еврея-учителя и всех детей, кто окажутся евреями. Отведи их в maifie . И убедись, что собрал всех евреев, чтобы в случае проверки был полный порядок. Встретимся там через час. К тому времени за ними уже подъедут грузовики. И осторожнее! Тот, кто в нас стрелял, где-то рядом, и я уверен, у него есть дружки. Они могут совсем спсиховать, увидев, как увозят их соседей.
– Герр лейтенант, и детей тоже? Разве нельзя просто сказать…
Он холодно посмотрел на меня.
– Нет. Может, хочешь задать этот вопрос в штабе? Я не хочу. Думаешь, этим крысам есть разница, большой еврей или маленький? Особенно после сегодняшнего утра?.. Бенедикт, когда война закончится, я хочу вернуться домой. И чтобы руки-ноги были целы. Мне наплевать, кто победит. Если меня оставят в покое, я соберу им всех евреев, запихаю в грузовики и даже помашу вслед ручкой. Взять эту парочку, что Корбай застрелил сегодня утром. Я, конечно, огорчился, но не так, как если бы снайпер подстрелил меня и я бы не мог больше ни трахаться, ни ходить, ни видеть, ни жить. Вот это меня действительно огорчило бы! Так что пока я командир, мы все будем выполнять приказы… На сегодня новый приказ – забрать всех евреев из той школы и привести в maitie. Хочешь еще поговорить об этом? Очень жаль, потому что я не хочу. Хватит. Иди в школу и будь поласковее с детьми, когда будешь их выводить. Выполняй.
Я понятия не имел, куда евреев увезут после того, как мы доставим их в мэрию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я