душевые уголки 80х80 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Шедевры искусства, безупречная польская речь гетмана – какое вторжение цивилизации в дикую степь!
– Насколько я способен определить, ваша светлость, тут есть и подлинные творения. Некоторые достойны украсить ваш дворец в Батурине.
– Помилуйте, падре, – поморщился Мазепа. – От них воняет воровским логовом. Картины поступают в казну гетманства. Я не из корысти бросаю в пекло моих казаков.
«Ты просто рисуешься, высокородный пан, – подумал Броджио. – Запах военной добычи никому еще не претил».
– Ваша светлость! – воскликнул он с негодованием. – Мысль о корысти была бы кощунственна. Благослови бог ваших храбрых казаков!
Коренастый, обритый наголо парубок, разложивший последний сверток полотен, двинулся вперевалку к двери. Броджио подгонял его, упершись взглядом в широкий затылок. Наконец-то убрался!
– Ваша война священна, пан гетман, и христианский мир ждет от вас многого. И не только тех побед, кои достигаются оружием.
Пора, пока нет посторонних ушей, коснуться важного. Иезуит заговорил о союзе церквей, о великом духовном авантаже этого начинания, поощряемого самим папой. Мазепа слушал, не отрываясь от созерцания пейзажа, простертого у его ног. Среди тосканских холмов, усеянных серебристыми хохолками олив, желтел, сверкал, вскидывал искры фейерверка несуществующий замок – весь на плечах согбенных, насупленных кариатид.
– Вы имели оказию, – сказал гетман с докукой, – обратиться к царскому величеству. Что он вам ответил?
Элиас вздохнул.
– Он обещал посоветоваться с архиепископом Кокуя и еще… Яузы, если я правильно помню. Надо полагать, изволил шутить.
– Конечно. Война, падре, война. Она поглощает все внимание царя. Что же вам угодно от меня?
– Ваша светлость – вторая особа после царя, – произнес иезуит, собравшись с духом. Лесть грубая, но для лучшего ознакомления с собеседником бывает полезна.
– Я подданный моего государя.
Свечи оплывали, капля воска обозначалась на щеке мадонны, другая – на бедре Геракла. Кажется, разговор окончен. Пожелание счастливого пути – вот все, что остается услышать от непроницаемого казацкого вождя. Он повторяет одно и то же, но ворота держит открытыми.
Мазепа похаживал среди картин.
– Согласились бы вы, – раздалось вдруг, – взять на себя небольшой труд? Для коллекции нужен реестр. Все равно в Киев трогаться сейчас опасно – крымцы шалят.
Вот благотворный поворот событий! Броджио согласился до неприличия поспешно.
Неделю спустя он сообщил Риму, что имеет доступ в личные апартаменты Мазепы. Вновь и вновь прощупывает почву для сближения, но до сих пор не почерпнул определенных надежд. Гетман скрытен и осторожен.
5
Среди лиц, окружавших гетмана, одно было томительно знакомо. Молодой человек по-своему красив и выделяется из числа адъютантов Мазепы изяществом и изысканными манерами. Говорит по-польски с большей свободой, чем по-украински. Дерзко очерченный рот и назойливые глаза напоминают фавна из мифологической сцены, жаждущего всех жизненных утех. Но нет же, не на полотне художника встречал Броджио этого холеного панича! В Варшаве? В Праге?
Крови он, несомненно, славянской, о чем заявляют его скулы – весьма приметные, когда панич чем-нибудь недоволен…
– Казимеж Свентковский к услугам вашего преподобия, – представился он иезуиту, непринужденно шаркнув ножкой.
И вдруг…
Года четыре назад это было. Князь Дульский с супругой приехал в Варшаву из имения определить сына в иезуитскую коллегию, где Броджио преподавал риторику. Он видел их мельком. О князе был немало наслышан впоследствии. Дульский даже среди взбалмошных польских магнатов слыл полусумасшедшим: у себя во дворце на Подолии он расставил вместо мебели седла, деревянных лошадок, разостлал попоны. Непомерная страсть к лошадям соединялась с набожностью – князь строил церкви, созывал на обед толпы нищих, но давал им длинные ложки, что обязывало их кормить друг друга, укрепляло любовь к ближнему.
Итак, княгиня Анна… Открытие несомненно важное, оно вкладывает в руки власть. Улучив удобный момент, иезуит остановил адъютанта.
– Тысяча извинений, вельможный пан…
Не угодно ли ему взглянуть на произведение итальянского мастера? Гетман возложил трудную задачу. Неловко, опрометчиво полагаться только на собственный вкус.
На лице «фавна» изобразилось любопытство. Броджио слегка сжал упругий локоть, повел адъютанта к картинам.
– Как поживает ваш сын? – произнес иезуит, плотно закрыв дверь. – Он у нас недурно успевал в науках.
– Сын?
– Ваш сын, княгиня, – сказал Броджио сокрушенно и с укором.
Притворщица смешалась лишь на мгновение.
– Так вы из варшавской коллегии? Вот неожиданная встреча, досточтимый аббат!
– О боже! – простонал иезуит. – Спаси заблудшую душу! Неужели вы не отдаете себе отчета, княгиня, насколько безрассудно ваше поведение?
– Почему? – и плечи под щегольским, туго стянутым в талии кунтушом чуть поднялись. – Мой муж два месяца назад умер. Я вправе распоряжаться собой, дорогой аббат. Кого мне бояться?
– Гнева всевышнего, княгиня, – сказал Броджио не совсем уверенно. Новость о смерти князя обескуражила его.
– Фу, перестаньте!
Дульская откровенно по-женски зажала ладонями уши. Элиас стоял, ошеломленный метаморфозой. Куда делась выправка расторопного адъютанта? Светская прелестница, покинувшая звонкий, топочущий, озорной маскарад, чтобы перевести дух…
– Негодный! Не смотрите на меня, как сыч!
Потом голос стал суше, строже – княгиня вернулась в свою мужскую роль. Для пана аббата прямая выгода – молчать. Он не встречал в Казы-Кермене Анну Дульскую. Между прочим, ему не пристало насаждать добродетель…
– Я не осуждаю вас, аббат. Вы выполняли свой долг, исповедуя служанку, не так ли? Но общество, аббат, общество… Оно скорее простит мне, слабой женщине.
Элиас только что предвкушал победу, ощущал ее почти физически: вот жертва натягивает сеть, беспомощно бьется… И тем острее боль неудачи.
– Распущенность вашего общества известна, – сказал иезуит с обидой.
Быть по сему, он не видел Дульскую. И не увидит. Для чего нужна ему любовница Мазепы, его прихоть, одна из многих?
– Ну-ну, не надо ссориться… Поймите, аббат! Что мне остается? Снова обвенчаться с каким-нибудь маньяком или ничтожеством?
Ого, коронный гетман Дульский для нее – ничтожество! Броджио постепенно освобождался от досады, затемнившей рассудок.
– Время великих людей прошло, – процедил он, бродя взглядом по картинам.
– Я верю в Яна, – услышал Элиас. Его обступили апостолы, витязи, Геракл занес палицу над Гидрой, святой Георгий вонзил копье в дракона.
Дульская понизила голос до шепота. Мазепа, ее Ян, должен вернуться в Варшаву. Там безлюдье, он даровитее любого из панов, которые рвутся к короне. Жаль, невыразимо жаль, что он не удержался при дворе в молодости. Но еще не поздно…
– О, чрезвычайно трогательно, – улыбнулся Броджио. – Вельможная пани возлагает на своего избранника королевскую мантию. Я преклоняюсь…
В отместку он посмеется над провинциалкой, теряющей рассудок от страсти.
– Перестаньте, падре! – оборвала она. – Яну не место здесь, при царе, вот о чем речь. Это ужасный край. Проще взять город, чем подчинить собственных полковников. Каждый невежественный казак, добившийся чинов, воображает себя королем… Ян должен быть в Варшаве, должен, должен. Ян – славное имя в Польше. Это не случайно, это указание свыше…
– Осмелюсь заметить, имя не редкое в Польше.
Она продолжала, как бы не уловив иронии. Что может дать Мазепе царь? Стоит султану двинуть крупные силы, как от России полетит пух. Петр – мальчишка… Царь не может даже сделать Мазепу князем, это зависит только от императора. А княжеский титул – большое подспорье…
Броджио забавлялся.
– Не сомневаюсь, вы серьезный противник за карточным столом… Но сфера политики…
– Я урожденная Вишневецкая, – раздался ответ. – Никто не служил короне польской более преданно, чем мы.
Охота издеваться у Броджио иссякла. Он вбирал значение сказанного, глядя на Дульскую, глядя на полотна, раскинутые за ее спиной, – просторы равнин, плодоносящих садов, громады замков в оправе вековых деревьев.
За окном, в полусожженном Казы-Кермене, выла собака. Горький степной ветер, настоянный на полыни, заносил чье-то пьяное бормотанье, чью-то ругань. А здесь, в зарницах свечей, в дымной мгле лежала целая страна, сотворенная живописцами, страна, преисполненная богатства, роскоши и словно павшая к ногам. Дорогие доспехи, королевский горностай, киноварь кардинальских облачений – все свалено вперемешку. Хоть топчи, колоти каблуками… Земное великолепие, коего он, Элиас Броджио, сын священника из южнотирольского захолустья, должен добиваться хитростью, цепляясь за тех, кому приготовлено все ко дню появления на свет.
Э, милостивый гетман, Вишневецкая тебе не игрушка! Не служанка, которую ты можешь подсунуть гостю… Иезуит отвернулся, в нем клокотал злорадный смех.
– Ян говорил мне о вас. Соединение церквей – это счастье, милый аббат.
Еще бы, греческая вера мешает ненаглядному Яну! Отлично, княгиня, заключим союз.
– Торопить гетмана не следует, ваша светлость. Мягкость и терпение! Вы женщина, так будьте женщиной и в этом предприятии.
Довольный собой, он обретал тон старшего, тон наставника.
Мысленно он входил во дворец Вишневецких, в парадные двери, радушно распахнутые. Знатнейшая фамилия Польши, необозримые земли, разделенные ныне границей двух государств. Михал Вишневецкий – великий гетман в Литве, Константин – воевода бельзский, Януш, кажется, в Кракове… Конечно же, им всем непереносимо русское подданство казацкого левобережья. Все они играют крупно – в карты и в политике. Если Анна – истинная Вишневецкая…
Оставшись один, он не смог приняться за работу. Забывшись, рисовал в тетради короны, геральдических львов, единорогов, грифов. Над картинами, в накатах свечного сияния, парили вельможи церкви, граф Кинский, император. Они благодарны ему – Элиасу Броджио – за успешное завершение деликатной миссии.
Неразумно, однако, исчислять урожай, не дождавшись всходов. Элиас лишний раз убедился в этом на следующий день, когда Мазепа сказал ему доверительно, с жирным смешком:
– Прилипла баба, спасенья нет. Скорей бы убралась!
6
В сентябре жара сменилась холодом, осаждающих колотило градом, заливало дождями, траншементы превратились в каналы. Время, отпущенное природой для военных действий, на исходе.
Утром три пушечных выстрела подняли солдат – злых, голодных, отощавших. Разрушение, однако, оказалось меньшим, чем ожидали, – подвела поспешность в расчетах.
Солдаты, хватаясь за траву, упираясь прикладами, влезли по откосу предстенного вала, заняли болверк – обнесенное шанцами артиллерийское гнездо. Мало кто из них уцелел. Турки сбрасывали смельчаков с вала, липкого от крови.
Подняли полки снова, но уже иссякла вера в успех у всего воинства, от начальствующих до фузелера. В сумерках грянул отбой последний, отбой всей кампании – до будущей весны.
Поручик Куракин, сгорбившись под холодными струями дождя, проверял наличность своей роты.
– Что же будет-то, государь? – шептал он. – Перетонем тут, как кроты.
Обломки повозок, шанцевые плетни, доски – все, что могло пригодиться врагу, сложили в костры. Намокшее дерево горело плохо, ветер нес дым вослед уходившим, свистел злорадно. Дон разлился, вода захлестывала повозки, портила съестное, порох. Обсушиться негде. Поручика трепал озноб. Шагал в полудреме, не чуя под собой онемевших ног.
Крепился тридцать дней, в Старом Осколе слег. Странице дневника потом поведал:
«Велел принесть воды самой холодной со льдом ушат, а сам лег на постелю и велел себя поливать в таком самом жару, аж покаместь пришел в беспамятство и заснул. И заснув, пробудился от великого холода и озяб и потом велел себя положить к печи и окутать. И пришел в великий пот и спал чуть не целые сутки. И по тому сну пробудясь, пришел в великую тощоту и слабость, а жару и ознобу или как лихорадки и огневой больше не послышал в себе, только в великой слабости был, так что не мог ходить дни с четыре, и потом имел великой опетит до яденья».
Домой прибыл лишь в декабре.

Снега в Москве навалило много. Узкая, подобно апрошу, тропа в сугробах, привела от резных ворот к крыльцу. Жена встретила в сенях, подставила Борису жесткие губы, закашлялась. Кутаясь в пуховый платок, поспешила в тепло. Вчера пшеницу принимала от курских деревень, зазябла.
Разделить ложе с мужем отказалась. Вишь, паление у нее в горле и головная боль.
Утром явился к праздничному пирогу Аврашка. Раздобрел, сидючи дома.
– Прозоровский саблю крымскую привез, – сообщил, ухмыляясь. – В изумрудах вся.
– Мы не за тем ходили, – отрезал Борис.
– А за чем?
Пирог держал обеими руками, сыпал начинку в рот.
– За стыдом, за чем же еще, – вставила Ксения. – Обожди, Аврам, они еще покажут султану… С новым крестом…
Поручик рывком повернулся к жене.
– Ты будто не понял? Царь веру переменить собрался.
– Это чья сорока натрещала?
– Уж не сорока…
Аврашка подмигнул:
– Сороку царицей звать.
Вон оно что! У царя, стало быть, в собственной опочивальне враг, не токмо в Азове… Права была бабка Ульяна – от Лопухиных одно смущенье умов.
Денщик Федька, бравый семеновец, тоже приуныл дома. Морда расцарапана, голос пресекся, – княгиня за малую провинность ногтями терзает, а то и в темную отправит. Князь-боярин от домашних дел отстранился, тоскует.
Жалобу излил Борис в дневнике:
«Имел гипохондрию и меланхолию. Так был в доме своем, что никогда радощен не хаживал и всегда плакал… Также и в затылке мозг мне теснило и великую во всем слабость и тощоту придавало, так был, что чуть жив ходил и до еды опетиту нимало не имел».
Доктор-грек метал кровь из мизинца левой руки, отчего наступало на небольшой срок облегчение. Тогда князь-боярин садился в сани, до горла под шкуру медвежью, и Федька вез его в Немецкую слободу, к Гордону.
Строение Гордона выделялось высокой двускатной крышей и толстенной, на шотландский манер, трубой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я