https://wodolei.ru/catalog/unitazy/sanita-luxe-classic-s-mikroliftom-101105-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Лопухину пало на ум проверить. И точно – изготовлен во Владимире, при Рождественском монастыре.
Теперь обрели имя сокрытые в колодце останки. Не иначе – Феоктист, беглый лампадник.
– Ты помалкивай пока! – сказал княгине Лопухин. – Сгоряча не пори!
Сидели в саду, угощались холодной бужениной с хреном, ягодным квасом, холодным же. Звенели, кружили слепни.
Вот нечаянная радость, вот управа на Куракина! На нечестивца, изменившего боярству…
– Наболтаешь лишнего – язык отрежут. Шуточки, что ли? Слово и дело государя… Вопрос только – какого государя? А?
Уже не раз облетало Белокаменную известие – век Петра на исходе, царь занедужил крепко, не выживет. Радостное ожидание загоралось в родовых хоромах. Не сегодня-завтра встречать на царство Алексея Петровича. Отпраздновать восшествие его на трон в кремлевском дворце, понеже Москва снова станет градом стольным, столичным. Питербурху – обещает царевич – быть пусту.
Замешкается Петр на этом свете – спровадят. Есть умысел, есть надежные офицеры в войске…
Княгине открывать следует не все. Ей Лопухин отмеривает слова скупо.
– Я Борису зла не хочу. Я не укажу на него… А за других не поручусь.
– Как же быть-то?
– Раскинь карты! Спроси у них!
Вогнал в смущенье, до озноба довел в жаркий день, и потешается. А сейчас наклонился над осой, вцепившейся в кусок мяса.
– Ишь свирепая животина! Ведь тащит, тащит… Уродилась бы с корову – вот бы страху!
Княгиня взмолилась:
– Что же будет-то, милостивец? Разоренье нам… Не этот царь, так Алексей – кругом мы виноваты. Верно ведь? Посоветуй, батюшка!
– Кругом, кругом, – согласился Лопухин добродушно, наблюдая за осой.
Стало быть, поняла верно, Лопухин говорит, – царица наряжала юрода к нему либо, на крайний случай, к Куракину. Колодец – вот он, рядом… Юрод не сам туда прыгнул. Лопухин божится, до него письмо не дошло. Не врет, поди… Говорит, – в Преображенском приказе подозрение пало на Куракина.
– Ты вспомни, княгиня! Бориска при тебе не обмолвился? Намека не бросил?
– Нет же, ей-богу!
– И от меня сховал. И от царевича… Тебя не было дома, ты с попом своим нежилась. Так, кажись?
– Ой, грешно тебе! Тьфу!
– Ладно, я мужа с женой не поссорю. Нет у меня злобы.
А княгиня закрыла лицо ладонями – будто горит оно. Отняла, обнажила спокойную белизну. Ничуть не застыдилась. Лопухин сам бы позарился, да уж больно костлява, локоть что шило…
– А муженек твой уж точно дома сидел. С Федькой, с фаворитом своим…
Оса между тем оторвала волокно от ломтя буженины и, гудя с натугой, надсадно, улетела. Боярин проследовал за ней восхищенным взглядом.
– Авраам Федорыч, я что надумала… Деревни из моего приданого запишу на дочь. Катерине в приданое, значит… Отца разорят, так ее-то авось не тронут. Не тронут же, батюшка?
– Вона! – подивился Лопухин и выдавил смешок. – Деревни бережешь. А мужа не жаль?
– Му-уж… Ему девки голые прислуживают, немки. Без меня сладко.
– Он из всех послов набольший, твой муж, – произнес Лопухин наставительно. – Скоро андреевскую ленту выслужит, если бог позволит. Да, матушка… Позволит ли?
– Так писать деревни?
– Твое хозяйство. Спора нет, если они здесь порешили юрода… И письмо взяли… И «слово и дело» не сказали…
Лопухин бубнил нехотя, прикрыв глаза, словно разомлел от кушанья.
– Петр Алексеич поблажки не даст. Генерал ты, амбашадур или кто – не помилует. Деревни… Впрочем, не к спеху… Сколько Катерине? Мала еще, не доросла до свадьбы.
– А коли Алексей, – спохватилась Марья, недослушав – Тоже не похвалит. Слугу царицы порешили. Ой, господи!
– Тихо ты! – и Авраам притопнул. – Не суйся прежде времени! Кто порешил, тот скажет. Не нам с тобой… На дыбе заговорит, как начнут ломать. Молчи пока! Слышишь?
– Федьку окаянного на дыбу, – отозвалась княгиня и хрустнула пальцами.
– Экой порох! Плесну вот…
Навалился на стол, приподнял кувшин с квасом – узкогорлый, татарский, – покачал над столом, сердясь притворно.
– Враг в доме, Абрам Федорыч.
Будь он холоп, Губастов, – забила бы его, заперла бы в штрафной избе, заморила. Вольный он, вольный, наглая образина… Не Федька ныне, а Федор Андреевич. Вишь как! Сам дьявол надоумил супруга дать ему свободу да поставить управляющим. Обидеть не смей, прогнать не смей! Шныряет везде глазищами…
– Довольно, Федор Андреич, – бормотала княгиня, сплетая пальцы. – Нагулялся на воле…
– Право, окачу!
Лопухин замахнулся кувшином, и голос его окреп, отяжелел, ибо хруст пальцев был ему несносен.
– А с деревнями-то, батюшка… Враз настрочит князю, ирод губастый. Да не по-нашему…
– Черт их унесет, что ли, деревни! – рассердился Лопухин. – Обожди, говорю! Торопыга разбежался, да в яму… Без меня ничего не делай! Себя накажешь, поняла ты?
– Ты-то не выдашь меня?
Боярин встал.
– Уж коли так… Мне не веришь? Тогда я тут не нужен. Вовсе не нужен.
Уйдет, бросит одну… И пускай… Наконец выпала оказия избавиться от губастого, от соглядатая. Отправить его на дыбу, потом кончить с деревнями. У дочери не отнимут, поди…
Но Лопухин высился громадой, и взгляд его давил на плечи, пригибал к земле. А за ним – почудилось, возникло старое боярство, надвинулось молча, осуждающе.
– Прости, милостивец, – выговорила, запинаясь. – Дура я… Прости неразумные мои речи…
14
Губастов возвращался в Москву невеселый. Ладья плыла по реке медленно, Белокаменная пропадала в дымке, только маковки виднелись, висели гроздьями, рдели под солнцем. Век бы ехать, все равно куда…
Жара густая, парная – быть грозе. Рубаха взмокла от пота. Федор снял ее, положил под голову. Постелью ему служит сено, копна сена для княжеских коров, коих ныне пасти в городе негде – пустырей вокруг дома не стало, все застроено.
Авось княгиня у Троицы-Сергия, у архиерея своего. Хорошо бы… При ней в Москве не жизнь. Хоть золото набей в сарай – не угодишь ее светлости.
Давеча привязалась – молоко не годится, полынью отдает. Плевалась, чашку шмякнула об стену. Откуда полынь? То трава степная. Коровы едят сено подмосковное, сладкое.
Федор ухватил пучок травинок, приблизил к лицу. Где она – полынь? По листку ползла козявка, выросла, превратилась в чудище. С хоботом. Подобно слону. Глаза слипались.
Ведал бы азовец, какая участь готовится ему в куракинском доме, – не задремал бы. Может, не стал бы ждать конца пути, толчка о пристань. Приказал бы остановить, сошел бы на берег, скрылся бы в лесу, под ласковым, зеленым кровом.
Река извилиста, то притянет к Москве, то отступит. А в город войдя, задержались – вереница судов впереди, с сеном, с ягодами, с тесом и с живым грузом, мычащим, блеющим. С одного струга собачий лай – свора целая томится в тесной загородке, жалуется.
Вдруг нечаянность – дома князь-боярин… Идучи к воротам, Федор всматривался, нет ли в чем перемены. Какого искал признака – сам не знал. Да нет, пустое – хозяин в Голландии, скоро прибыть не обещает.
А княгиня у себя. Без слов ясно – по виду дворового, открывшего ворота.
При ней все ходят виноватые. Во всем виноватые, без вины. И Федора тотчас охватила всеобщая сия виновность. Однако он был, против обычного, принят благосклонно. Княгиня кивала, слушая отчет, и ни разу не прервала.
Положим, косовица удачная, дожди поутихли, трава высокая. Все же дивно… Оторвавшись от записей, Федор увидел руки княгини, лежавшие на наборной поверхности стола.
Набор искусный, сделан в Немецкой слободе. Из всего нового, внесенного в палаты князем-боярином, княгиня одобрила лишь эту мебель и поставила в угловой светлице, назвав ее своим кабинетом. На столе кудрявились деревья, и распускались на них разные цветы – красные, зеленые, синие, и по мураве бродили олени.
Руки княгини – белые, длинные, тощие – двигались по благолепному художеству неспокойно, ногти царапали, словно силились нащупать щель, вырвать лепесток или белое копытце оленя.
Злые были руки и запомнились Федору, хотя отпустила его княгиня без попрека.
– Ступай! – сказала. – Жена скучает, поди.
Управляющий с супругою бездетны. Она его винит – наше, мол, поповское семя плодовитое. Ты порочный, тебя галанцы обкурили, опоили. Оттого с женой несогласие. Попрекает она и тем, что не радеет о прибытке, как другие управители в именьях, – те вон кубышки набивают ефимками, торговлю в Москве заводят, через доверенных людей. Попова дочь завидущая.
– Не за вора ты вышла, – отбивается Федор. – За честного воина.
– Навоевал много. Целковый на цепке – вся цена тебе, стратигу.
– Этого ты не касайся, – взрывается Федор. – Не трожь поганым своим языком.
Из всех передряг вынес он заветный целковый, царскую награду за азовское сидение.
Пусты, тоскливы для азовца куракинские палаты. Единственно Харитина – кормилица князя-боярина – порадует душевным словом.
Она и объявила страшную новость.
– Попритчилось княгине. Опять бес вселился, что ли? Говорит, ты убивец, прикончил кого-то. Слугу царицы, коли я не ослышалась.
Дрожью пронзило от шепота старухи. Ожгло, кнутом хлестнуло.
– С чего она взяла?
Едва повиновались онемевшие губы. И ласка в серых глазах старухи погасла.
– Неужто правда, Федя?
Спросила властно, приподнявшись на постели. А кругом, на стенах каморки, лампады будто вспыхнули и лики озарились и повторили настойчиво:
– Неужто правда?
А старуха заплакала – подумала, должно быть, что неспроста он замолчал испуганно, вина за ним есть. И Федор клялся, успокаивал, все еще томясь неведением. Откуда беда, как прознали про гулящего? Могло ли статься, что колодец выдал тайну? Азовец видел, – дворовые таскают из него воду для скотины. Все колодцы московские велено управить – для пожарной надобности. Дошла очередь и до этого. Что ж, кости гулящего копальщики бессомненно нашли. Федор не тревожился. Мало ли костей исторгают лопаты в колодцах, в ямах помойных, – имен не отроют.
Нет, оказывается, не только кости отыскались. Крест того человека, редкой чеканки…
Тут вытребовала Харитина все насчет давнего происшествия и сама передала все, что подслушала, болеючи за судьбу Феденьки, своего любимца. Крест попал к княгине, а теперь, надо полагать, у Лопухина.
– Погубят они тебя, родной. И князиньке худо. Тебе первому отвечать. Ушел бы ты, а?
Лампады пылали, всю каморку обегал огонь, будто шнур горел, протянутый к бочке с порохом.
– Уходи, уходи! – твердили лики.
И верно. Чего ждать?
Решился легко и сразу, словно давно вознамерился бежать и откладывал до случая. Ничто не держит его в усадьбе, в вотчинах, в Москве.
Вышел за ворота в чем был, прихватив деньжонок да краюху хлеба с солониной. Знакомый кормщик впустил к себе на ладью, высадил в семи верстах от Белокаменной, на тропу, едва приметную в зарослях.
Топтали стежку люди верные, числом небольшим. Вела она к шалашу, охваченному густым ельником.
Старца Амвросия не застал. На топчане, укрытом лапником, в изголовье лежал березовый веник. Следственно, старец в лесном угодье Рожновых, в березняке. Шалашей у него с полдюжины, подолгу нигде не обитает.
Не раз погружался Федор в глухомань – поговорить со старцем. Другой нет пищи для страждущего ума.
– Отрада в боге, – учит Амвросий. – А бог в натуре, в цветах и плодах, в реке и в воздухе, в теле человечьем и в теле животном. Даже в мошке ничтожной. Попы, церкви, фимиамы – суета, обман. Христос был такой же человек, как ты и я, рожденный натурально. И учил разумно. Живите, как птицы небесные!
Федор сомневался. Хорошо старцу, – ему почитатели несут харч. А всем прочим как быть?
– Корм добывай, как можешь. Будь людям полезен – вот главное. А наибольшая польза в чем? В доброте. Делай людям добро – вот и весь символ веры. Не ложной веры, а праведной.
– Значит, ударили тебя по щеке, подставь другую? – вопрошал азовец. – Читал я. Толку-то! Опять влепят.
– А ты не связывайся, отойди. Отойди от зла и сотворишь благо.
– Да где от него укроешься? Коли беден, голова твоя на волоске.
– Убежища есть, – уверяет старец. – Живут там на приволье, питаются своим трудом, нет над ними ни боярина, ни приказного, ни генерала.
Где же? В Сечи Запорожской или на Дону? Казаки против царя бунтуют, азовцу с ними не по пути.
Старец согласен – бунтовать бессмысленно. Царь Петр добра хочет для России, боярам спеси убавил, пирожника простого возвел в высший чин. И с монастырской братии бездельной, пустозвонной жир сгоняет – тоже добро. Желать короны для царевича Алексея незачем – он заодно с попами, с боярами. Черни при нем еще хуже будет, а просвещенье захиреет.
Амвросий учился в Греко-латинской академии, да не поладил с попами, избрал житье в пустыне. Годами-то он не стар, седина в бороде чуть брезжит. Пользует людей не только словом – в шалаше всегда припас целебных трав, пахнет мятой, зверобоем, ромашкой. Федору вспоминается шатер Гордона под Азовом… Эх, забыть все, была царская служба и кончилась! Не нужен он более ни царю, ни князю.
Теперь пускай поможет Амвросий определиться, найти пристанище.
Рожновский лес велик, дремуч, – тропы тонули в болотинах, вязли в малиннике, вились по темным ложбинам, ныряли под стволы, сваленные недавней бурей.
Что заставило Амвросия откочевать в этакую даль? Думать надо, спугнули. Воинские команды под Москвой усердствуют, ловят бродящих, шатающихся.
Уже сумерки пали, – тропа из-под ног ускользала, а ельник стал враждебен, колол и царапал неистово. Лес смыкался, совал к ногам кочки, валежник. Запнувшись, упал на муравьиную кучу, зачерпнул голенищем жгучих насекомых. Заблудился бы, заночевал в чаще, под песню ветра, под стоны совы, да выручило сияние, сквозившее в ложбине, заросшей кустарником.
Нет, не светлячок буравил мрак. Свет неподвижен, свет жилья. Лучина теплилась в шалаше. Федор увидел согнутую спину Амвросия, голый локоть, торчавший из прорехи в полушубке. Старец вздрогнул и обернулся.
На коленях – охапка трав, собранных за день. Отшельник перебирает их, вяжет в пучки. Гостю обрадовался – вовремя пожаловал, разделить ужин.
– Вишь, и у меня сенокос. Насушить в дорогу…
Целебные растения дышат одуряюще.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я