https://wodolei.ru/catalog/vanni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Добро бы Ира возбуждала желание — но при взгляде на нее хотелось одного: немедленно накормить ее и уложить спать.
Между тем обязательный репертуар не был еще исчерпан: дева Ира запела теперь гимн собственного сочинения. По сочетанию хрупкости с воинственностью песня «Звезды Севера» не имела себе равных.

То Север, сугробами светел,
С царицей на каменном троне.
Там сосны, и волны, и ветер,
Там блеск самоцветов в короне.
О, дети слащавого Юга,
Где слишком все ярко и пестро!
В преддверьи полярного круга
Огнем колдовским светят звезды!
Нет сказок чудесней на свете,
Чем Север расскажет, я верю,
И нет ничего на планете
Прекрасней, чем Гиперборея!

Плоскорылов вообразил Гиперборею, ее суровые пейзажи и торжество вертикали — сосны, скалы, человек с филином. Дрожь священного восторга прошла по его спине и дыбом подняла волосы. Ах, ведь и дыба — то же торжество вертикали; не мучают, но возносят… Он вытянулся и хотел уже отдать честь, но понял, что сейчас вслед за ним поднимутся все офицеры, щелкнут каблуками и испортят песню; нет, пусть допоет…
— Товарищи! — вдруг воскликнула дева Ира, вскочив со стула и невидящими глазами уставившись в дальний угол Русской Комнаты. — Товарищи! Все как один пойдем и умрем! Умрем за то, что свято! Умрем за то, что чисто! Умрем все! Сталь… сталь входит в тело… блаженство…
И рухнула на пол в трансе.

Глава третья


1

Майор Смерша Евдокимов уже второй час допрашивал рядового Воронова.
Воронов был худ, черноволос и страшно нервен. Может быть, именно по этой причине выбор Евдокимова и пал на него. Бессмысленно было допрашивать тупую деревенщину, изгаляться над крестьянами с их однообразными ответами и полным неумением выкручиваться. Воронов, напротив, извивался ужом. Евдокимов не знал за ним никакой вины и с интересом наблюдал за тем, какую вину придумает сам Воронов. Это было самым увлекательным в работе с интеллигенцией.
Воронов в свою очередь знал за собой слишком много провинностей и сейчас лихорадочно выбирал, в какой из них сознаться раньше. Он не мог угадать, какая покажется Евдокимову более тяжкой. В первые десять минут допроса Евдокимов был добр, но Воронов уже примерно представлял, как тот вдруг переключится с этой доброй тактики на яростную, — как-никак это был уже третий допрос. Однако угадать, когда это произойдет, не смог бы и сам майор, не то что пациент.
Основой следовательской тактики Евдокимова как истинного смершевца было приведение жертвы к осознанию своей греховности. Мало расстрелять, расстрелять всегда успеется: следовало растоптать, внушить мысль о том, что кара заслужена. Воронову предстояло всех предать и оговорить, отречься от матери, заложить командира — и только после того отправиться на казнь с твердым убеждением, что такие, как он, недостойны жизни. Если угодно, это было даже и гуманно: непростительная жестокость — убивать человека, уверенного в своей правоте. Прежде чем ставить кого-либо к стенке, следует сделать так, чтобы жертва сама себя приговорила — и по этой части у майора Евдокимова конкурентов не было, по крайней мере в штабе тридцатой пехотной.
Он был из заслуженных смершевцев, о которых слагались легенды: дзержинец, наследник подлинного чекизма, способный выбить из бойца любое признание, за три дня превратить здорового малого в трясущуюся, кающуюся мразь — и все это почти без физического воздействия. Евдокимов любил утонченность.
Он приметил Воронова давно, с тех самых пор, как привезли пополнение. Две недели ходил вокруг да около, выживая. Приставил к нему осведомителя — слушать разговоры. Воронов был то, что надо: скучал по дому, жаловался на портянки, один раз даже сказал, что вообще не понимает, почему и с кем они воюют… Любому другому это сошло бы с рук, но Евдокимов вцепился в улику не шутя. Это был шанс. Вдобавок и Плоскорылов заказал расстрел перед строем — боевой дух вследствие дождей совсем разложился, — Евдокимов взял Воронова тепленьким, вызвав якобы для вручения письма из дома. Евдокимов понимал, что это значит для человека вроде Воронова. Он подробно изучил дело новобранца и знал, что тот взращен матерью-одиночкой, отца не видел, в мужественных играх не участвовал и вообще, несмотря на приличную физподготовку, был в душе сущая красная девица. Он отправил матери уже два письма. Евдокимов на всякий случай перехватил оба. В письмах не было ничего особенного, кроме телячьих нежностей и уверений, что Воронов устроился отлично, так что беспокоиться матери не следует.
Россия вообще была интересная страна, потому что главная ее история происходила внутри, а не вовне, и главные войны опять-таки были внутренними. Главные конфликты в солдатской жизни разворачивались вовсе не с вероятным или невероятным противником, а с сержантом или иным командиром (просто сержант был ближе, почти родня). Считалось, что сержант и вся стоящая над ним пирамида, включая обязательного смершевца, вырабатывают таким образом из солдата настоящего мужчину, хотя настоящего мужчину они как раз выдавливали из него по капле, как раба, а вместо того вещества, из которого делаются мужчины, вливали в его жилы и кости тухлую, рыхлую, дряхлую субстанцию, парализующую всякое осмысленное сопротивление. Обработанный таким образом солдат способен был воевать только истинно варяжским способом — то есть ничего вокруг не сознавая и боясь своих больше, чем чужих.
Все это шло от того, что ни командиры, ни смершевцы никогда не были солдатами и не могли ими стать, будучи рождены для иного. Любой офицер, заставь его кто-нибудь проделывать то, что требовалось от солдата, обнаружил бы полную профнепригодность, — как и любой менеджер в варяжском бизнесе, поставь его прихотливая судьба на место того, кем ему выпало управлять, оказался бы не способен ни на что, кроме приготовления и распития кофия. Варяжское начальство ни в чем не могло подать примера, ибо не владело ни одним из руководимых ремесел, с одинаковой легкостью руля то нефтянкой, то мобильным бизнесом, то ротой, то госпиталем; варяжский прораб не умел строить домов, варяжский генерал не умел строить оборону, варяжский дирижер не умел строить скрипку — все они умели строить только подчиненных, предпочтительно по ранжиру. Варяжскими начальниками рождались — и годились на эту роль только те, кто не был способен ни к какой деятельности, но виртуозно умел топтать способных. Евдокимов был прирожденный смершевец, элита элит: он вообще ничего не умел. И он был некрасивый. Он был словно топором рубленный. Он был плечистый, нечистый. Блевотное он был существо, прямо говоря. Мало кто был хуже Евдокимова. Варяги любили Евдокимова, ценили Евдокимова.
Когда Воронов явился в Смерш за письмом из дома, он не заподозрил никакого подвоха — мало ли, может, во время помпы все письма должны приходить только через Смерш. Но Евдокимов уже знал, как будет его колоть. В Смерше, еще в Академии Дзержинского, всем внушали: невиноватых нет. Задача исключительно в том, чтобы найти вину. Народ прав, говоря, что у нас просто так не сажают. Настоящий военный психолог должен был тщательно разобраться в прошлом и настоящем объекта, чтобы просто отмести случайные и побочные вины, сосредоточившись на главной. Воронов был настолько удобен, что у Евдокимова через два дня оказался в руках букет расстрельных статей.
— Рядовой Воронов по вашему приказанию прибыл! — четко рапортовала жертва, еще не подозревая о своем новом статусе.
— Так-так, — медлительно сказал Евдокимов. — Так-так… (Это тоже была азбука смершевца — тянуть время, чтобы жертва пометалась.) — Ну что же… ммм… Воронов, да? Значит, письмеца ждете?
— Так точно.
— От кого же, любопытно узнать?
— От матери, товарищ майор.
— Мать — дело хорошее. Один у матери?
— Сестра еще есть.
— А почему ждете письма? Адрес сообщили уже?
— Так точно.
— Ага. Ну, ладно. А почему вы думаете, что мать вам сразу напишет?
Воронов растерялся.
— Потому… потому что волнуется, товарищ майор.
— Волнуется? А почему она волнуется? Вы что, сообщили ей в письме что-то такое, от чего она может разволноваться?
— Никак нет, товарищ майор, — густо покраснел Воронов. — Просто… ну… я подумал, что она будет волноваться. Война же.
— А вы сообщили матери, что находитесь в районе боевых действий? — Голос Евдокимова начал наливаться свинцом. Попадая на фронт, солдаты не имели права об этом сообщать. Такова была особенно хитрая, иезуитская установка I с и штаба: родители знали только номер части. Любая информация в письме, из которой можно было почерпнуть намек на истинное местонахождение солдата, расценивалась как измена и немедленно каралась.
— Никак нет, товарищ майор. Просто написал, что прибыли в часть.
— Так что ж она тогда волнуется? Нервная, что ли? Может быть, больная какая-то?
— Никак нет, товарищ майор.
— Я сам знаю, что я товарищ майор. Что вы мне все время — товарищ майор, товарищ майор? Вы, может быть, думаете, что в Смерше дураки сидят?
— Никак нет, това… Никак нет, я так не думаю.
— А. Интересно. А как думаете?
— Я про Смерш никак не думаю, това…
— «Товарищ майор», надо добавлять. Вы в армии находитесь или где? Вы, может быть, забыли основы субординации?
— Никак нет, товарищ майор.
— Я сам знаю, что я товарищ майор! — заорал Евдокимов. Воронов дошел до кондиции. Момент для перемены регистра был выбран безошибочно. — Значит, сначала волнуем мать, доводим ее, можно сказать, до нервного стресса, — а потом вот так запросто являемся в Смерш за письмецом? Я правильно вас понял, товарищ рядовой? — Это тоже был любимый прием: перечислить с грозной интонацией несколько невинных фактов, из которых сейчас будет сделан неожиданный и убийственный вывод.
— Я не являюсь, товарищ майор… то есть самовольно не являюсь… я явился по вашему вызову…
— Я знаю, что по вызову! — громко прервал Евдокимов. — Не в маразме еще, слава богу! Или вы полагаете, что у нас в Смерше служат маразматики? Отвечать!
— Никак нет, товарищ майор!
— Что «никак нет»?
— Никак не маразматики служат в Смерше, товарищ майор.
— А вы откуда можете знать, кто служит в Смерше? Вы, может быть, уже имели вызовы? Приводы? (В лучших варяжских традициях Евдокимов предпочитал ставить дактилическое ударение, хотя слова такого не знал: «приводы», «возбужден», «осужден».)
Так, мысленно поворачивая перед собою Воронова, как деревянный шар, ища на нем зацепку, заусеницу, шероховатость, майор Евдокимов к концу второго дня был сполна вознагражден. Воронов впал в истерику. Биясь в майорских сетях, как обреченная муха, мечтая хоть о часе передышки (Евдокимову уже два раза подали чай, Воронов не получил даже разрешения пойти на двор), рядовой был готов каяться в чем угодно. Евдокимов припомнил ему разговор с однополчанином о тяготах и лишениях воинской службы, сетования на то, что устав трудно запомнить из-за бессмысленных повторений, и пригрозил очной ставкой с рядовым Кружкиным, донесшим, что Воронов не обнаруживал смысла в войне.
— Значит, не видим смысла в войне? — спросил он хмуро.
— Никак нет, товарищ майор.
— Не видим, значит?
— Никак нет, видим, — повторял Воронов.
— Ты издеваться надо мной, засранец?! — вскочил Евдокимов. — Издеваться над боевым офицером?! (Внутри у Евдокимова все пело. Он даже забыл, что ни разу не был в бою: был приказ — смершевцев в бой не посылать, ценные кадры!). У меня тут такие сидели и кололись, что не тебе чета, ты издеваться надо мной?! Никак нет видим или никак нет не видим?
Перепуганный Воронов некоторое время соображал, НО мозги ему еще не отказали.
— Никак нет, видим смысл, товарищ майор!
— Кто видит?
— Мы видим!
Это была как раз необходимая Евдокимову проговорка.
— Запротоколировал? — спросил Евдокимов у высокого бойца Бабуры, своего секретаря, вялого малого несколько педерастического вида.
— Так точно, — небрежно отвечал Бабура. Он был тут свой парень и давно понял, что Воронова живым не выпустят.
— Так кто это «мы»? — нежно, вкрадчиво обернулся к Воронову Евдокимов.
— Мы все, товарищ майор. Все видим смысл.
— А ты за прочих не расписывайся! Что, уже и мысли читаешь? Признался бы сразу: мы есть тайная организация, действующая в войсках противника для приведения их к боеготовности!
— Никак нет, товарищ майор, — вскочил Воронов, — Никакой тайной организации!
— Проговорился, проговорился, — глядя в стол, словно жалуясь ему на чужое вероломство, заговорил следователь. — Предал мать. Всех предал. Себя предал. Но себя — что? Кто ты есть? Ты никто, понял? Но мать! Как ты смел предать свою мать!
— Никак нет, я не предавал матери, — сказал Воронов, собрав остатки мужества.
— Да? А Родина тебе уже не мать? Запротоколировал, Бабура?
— Тык-точно, — небрежней прежнего рапортовал Бабура.
— Не считать Родину матерью! Отречься от Родины! Где вы выросли, Воронов? — Евдокимов перешел на вы, словно рядовой только что бесповоротно пересек тайную грань, отделявшую пусть провинившегося, но гражданина Родины от изменника, недостойного звания человека.
— В Москве, товарищ майор.
— Что есть Москва? По уставу! — завопил майор.
— Москва… Москва есть столица Русской земли, стольно-престольный град, исторический центр ее объединения вокруг себя, мать русских городов и национально очищенный от всякого мусора краснобелокаменный город-герой, неоднократно отстоявший свою честь от иноплеменных захватчиков! — пролепетал Воронов формулировку гласа второго Устава российской истории и местоблюстительства.
— Ну вот, — удовлетворенно проговорил Евдокимов, и в истерзанной душе Воронова проснулась надежда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я