https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

То и дело вспыхивал смех. Моя жена, когда ее спрашивали, охотно делилась кулинарными рецептами. Бэроны уходили чуть ли не последними.– Спасибо, Боб. Мы чудесно провели вечер.– Спасибо, Арт, я очень рад, что вы пришли.Мы с женой, счастливые и разгоряченные успехом, занялись любовью. В самом деле, вечер удался на славу, но я чувствовал тогда, чувствую и теперь – так подсказывает мне чутье, – что очень нескоро нам можно будет опять пригласить Бэрона, хотя в этот раз приглашение оказалось более чем уместным. Моя жена, добросовестная прихожанка конгрегационалистской церкви, никак этого не поймет: в вопросах долга и гостеприимства ее наставляет священнослужитель. Но я-то, как заведомый республиканец, лучше разбираюсь в правилах служебного этикета.– Почему его не позвать? – настойчиво и даже с оттенком нетерпения спрашивает жена. – Разве ты с ним не ладишь?– Мы прекрасно ладим.– А ты не думаешь, что они и сами хотели бы прийти?– Сейчас не время.– Не понимаю, о чем ты говоришь.– Мне чутье подсказывает: надо повременить. Если хочешь звать гостей, устраивай ужин без Бэронов.Жена колеблется. Дерек в доме все больше в тягость, и многое у нас меняется. (Восторженные порывы быстро угасают, сменяясь усталостью, желания и замыслы умирают, не родившись. Строишь планы будущих развлечений, а как подумаешь, скольких это будет стоить хлопот, руки опускаются. И вот ей нечем заняться.) И еще надо как-то справляться с дочерью, если она в этот вечер не убежит куда-нибудь на свидание, а останется дома в роли зрительницы. Либо она держится с нашими гостями чересчур развязно, либо молча проходит через комнату, надутая, недовольная, еле кивает в ответ, когда знакомые с нею здороваются (а через час опять пройдет с тем же угрюмым, недовольным видом, и так каждый час, и наконец жена бормочет: «Если она еще раз выкинет такую штуку, я ее убью» – и идет ее отругать). Пожалуй, скоро я вынужден буду заявить ей, чтобы она, как и Дерек, не смела показываться на глаза, когда у нас гости. (Когда я сам в гостях, я тоже не люблю, чтобы тут же путались дети.) Из-за Дерека очень осложняются и наши отношения со старшими детьми, ведь нам приходится уделять ему гораздо больше внимания и он стоит огромных денег. (Скоро придется мне начать откладывать деньги, чтобы обеспечить его будущее.)– Как ваши детишки? – по долгу вежливости спрашивают люди, когда бывают у нас или мы бываем у них.Я уже привык бояться этого вопроса.– Хорошо, все здоровы, – по долгу вежливости поспешно отвечаю я (тороплюсь поскорее покончить с этой темой). – А как ваши?Когда мы с женой не дома, все равно Дерек нам в тягость, и нас мучит ко всему еще и такой страх: вдруг придем к кому-нибудь повеселиться и среди гостей столкнемся с одним из добрых двух десятков врачей и психологов, к которым мы прежде обращались и которым известно все про Дерека и про нас. Пока еще ничего такого ни разу не случилось. Мы предпочитаем шумные, многолюдные сборища, где невозможен общий разговор; попадая в не столь большую и непринужденную компанию, где разговор того и гляди примет неожиданный оборот и мы можем оказаться в центре внимания, мы настораживаемся. Надо не растеряться, мигом переменить тему или уж вытерпеть минуту-другую, уклончиво, обиняками разговаривая о том, о чем мы вовсе не желаем говорить. (Приходится сразу же это признать. Другие семьи, может, и признают такое спокойно. Мы – нет. Присутствующим, всем до единого, вдруг становится не по себе.) Да и в больших компаниях, бывало, кто-нибудь, считающий, что мы с ним знакомы ближе, чем это считаю я, отводил меня в сторонку и театральным шепотом таинственно спрашивал:– А как этот ваш, младший?– Прекрасно, прекрасно, – отвечал я. – Куда лучше, чем мы могли надеяться.Теперь мы с женой сыты всем этим по горло, нам опостылели и осточертели психологи, психиатры, невропатологи, нейрохирурги, логопеды и прочие специалисты – всех, к кому мы обращались, не счесть и не припомнить, помощи от них ни на грош, одни только пошлые снисходительные утешения: мол, это не наша вина, нам не следует себя казнить, и нечего стыдиться. Я убежден, все молодые доктора только тем и озабочены, как бы выглядеть посолиднее, а все врачи постарше в этом уже преуспели.– Сволочи! – хотел бы я завизжать на них, как затравленное животное. – Сволочи! Сволочи! Сволочи! Сволочи! – завопил бы я, как сова-сплюшка (черт ее знает, что это за птица), на всех, включая тех двоих, к которым тайно ходил посоветоваться насчет самого себя. Как же они не поймут, тупые ослы, что мы хотим чувствовать себя виноватыми, нам необходимо чувствовать себя виноватыми, иначе не под силу будет тащить на себе груз, который мы вынуждены тащить?Но криком их из равновесия не выведешь, они преспокойно стали бы уверять, что кричу я, пытаясь заглушить укоры совести, а если повторяю одно и то же, это просто навязчивая идея.И они были бы правы.И они бы сильно ошибались.Мне есть что порассказать. Сторонний человек не поверил бы несчетным несовместимым диагнозам и противоречивым советам, что надавали нам разные доктора, и их злоехидным отзывам друг о друге, но мы верили. Мы всем им верили, плохим и хорошим. И не верили тоже (у нас не было выбора), и ничего не оставалось, как обращаться к новым, и мы бродили от одного к другому, точно жалкие попрошайки.– Это органический порок.– Это функциональное.– Это в основном органическое, но уже прибавились функциональные осложнения.– Он не глухой, но, возможно, не способен слышать.– По крайней мере он жив.– Прогноз благоприятный.– Для чего?– Прогноз неблагоприятный.– Пока еще трудно что-либо предсказать.Ни у одного ни разу не хватило честности, мужества, здравого смысла и решительности сказать прямо:– Черт возьми… право, не знаю.Обычно они начинали так:– Вы придаете этому слишком большое значение.А под конец заявляли:– Говорить он никогда не сможет.– Вероятно, в умственном развитии он остановится на уровне пятилетнего, если достигнет хотя бы этого. Координация движений и мышечная деятельность всегда будут неважные. Вам надо запастись безграничным терпением.Нам ненавистны все они – и те, что ошибались, и те, что были правы. А через некоторое время это уже стало безразлично. Что тут причиной, значения не имело. Прогноз был бесспорен. Нет, причина имела значение. Непорядок органический. (Неустранимый. Транзисторы есть.) Просто мозг работает не так, как у других. (Радиоприемник ведь не станет работать как телевизор.) Не то чтобы он отказывал. Он работает в соответствии со своим строением (превосходно работает, если стать на их точку зрения). Сборка закончена. Схему изменить нельзя. Ничего не сломалось; и не могут они найти контакт или винтик, который можно бы исправить.– Почему бы им не сделать операцию? – спрашивает меня жена.– Они не знают, где резать и что зашить.Он только видимость человека.– Если бы его вовсе не было! – жаловалась, бывало, жена. – Для него самого было бы гораздо лучше вовсе не родиться на свет.– Давай убьем его, – бывало острил я, пока думал, что он просто отличается какими-то прирожденными странностями (прежде я носил с собой в бумажнике цветные фотографии всех троих детей. Теперь не ношу ни одной), но это было, пока я не начал догадываться, что тут настоящая страшная беда.Теперь я так не говорю.(Несчастный убогий малыш. Все и каждый против тебя.)Он – плод моего воображения. Вот провалиться мне, это я сам его выдумал – и вымысел обрел плоть и кровь.Да, мы чувствуем себя виноватыми. Да, мы себя казним. Нам горько, что у нас такой ребенок. И горько, что люди понимают, как нам горько. И мы чувствуем, что нам очень многого надо стыдиться. У нас есть Дерек.У меня голова пухнет.Мозг мой живет сам по себе, словно многолюдный город, день и ночь в нем вспыхивают огни и мечутся тени, кишат какие-то фигурки, разыгрывают пьеску за пьеской юркие гномы. Дни все же поспокойнее. Никогда опасность не грозит Дереку; только моему мальчику или мне.В башке у меня мелодрама, сентиментальщина, опять и опять всплывают старые сказочки: несчастные заблудившиеся малютки тщетно ищут самих себя, или кого-то другого, или вчерашний день. Малютка смотрит расширенными остановившимися глазами. Он застыл в печали и не в силах шагу ступить. До того оцепенел, что и заплакать не может. За всем этим кроются смутные истории из моего же прошлого, их надо еще расшифровать и перевести на понятный язык. За всем этим боль – столько неподдельной боли! Никогда она не уменьшается. Она накапливается. В отличие от тепла и энергии она не рассеивается. Она существует всегда. Ее становится больше прежнего. Она залегает совсем неглубоко, ее тут всегда довольно, чтоб подлить масла в огонь истерики или напитать воспоминание. От мельчайшей, почти неуловимой мелочи, будь то звук, запах, вкус, смятая конфетная бумажка, что-то отзывается долгой мучительной дрожью глубоко внутри. Боль эта моя. У меня ее хватает с избытком, я мог бы поделиться со всеми, кого знаю, мне ее хватит на всю жизнь, и вскоре – когда мне минет пятьдесят, шестьдесят, семьдесят, восемьдесят или девяносто, – едва я услышу, как кто-нибудь произнесет слова день рождения, брат, отец, мать, сестра, сын, мальчик, песик, сосиска, леденец, у меня ручьями потекут слезы и все внутри задрожит от давних неизбытых драм, в которых я опять и опять разыгрывал свою роль во тьме, когда уже опустился занавес. Так оно и случится. Так случается со мной и теперь. Сосиска. Жгучая тоска пронизывает меня. Карусель. Я чуть не плачу. Тянучка. Сердце мое разрывается. Нет, не могу продолжать.Хочу сохранить мои сны.Ролики. Я растроган до слез.Хочу сохранить мои сны, даже дурные сны, ведь без них как мне протянуть ночь?
Врачи объясняли: мне не хватало отца. Будто я и сам этого не знал. (Теперь мне не хватает еще и моего мальчика. Он отдаляется от меня. Готовит уроки у себя в комнате, без моей помощи, и уже не рассказывает мне, что с ним случилось за день в школе. И я не знаю, счастливей он стал или несчастнее.) Ничего они мне не говорили такого, чего бы я и сам не знал. И ничем не могли помочь. Они говорили, я совершенно нормальный человек – ничего огорчительнее я в жизни своей не слыхал! Время и тщательное лечение могут это исправить. Они говорили, моей сексуальной жизни можно позавидовать. (Я и сам завидую.) Жаль только – все мы на этом сошлись, – что она больше не доставляет мне удовольствия.(Наша Фирма решительно не одобряет администраторов, которые прибегают к психотерапии, ведь это значит, что человек несчастлив, а несчастье – весьма предосудительная социальная болезнь, ей нет ни оправданий, ни прощения. Рак, злокачественное малокровие, диабет – это пожалуйста, даже служащие, страдающие рассеянным склерозом и Паркинсоновой болезнью, могут продержаться в Фирме, покуда они хоть как-то держатся на ногах! Но несчастье – недуг роковой. Если мой сын или дочь покончат с собой, мое начальство посмотрит на это сквозь пальцы, с детьми это бывает, от подростков всего можно ждать. Но покончи самоубийством моя жена – и не оттого, что, как еще раньше установили бы врачи, у нее расстроена психика, а просто оттого, что она несчастлива, – конец моим надеждам на продвижение по службе. Это бы меня погубило.)Врачи говорили, я человек желчный (это тоже нормально. Но тут больше не желчность, а боль. Во мне целый склад боли, огромное невидимое вместилище горестей глубиною во все прожитые мною годы, стоит повернуть кран – и хлынет струя памяти. Я могу извергать желчь. Но чувствовать могу только боль).Временами во мне поднимается такая желчная враждебность к людям, которых я люблю и которые пережили какую-нибудь личную трагедию или тяжкую неудачу в делах, что, если бы нечто (или некто) внутри меня дало выход гнусным ругательствам, какие приходят мне на ум, меня бы с позором изгнали и никогда бы не простили, да и невозможно было бы просить о прощении. (Трагедии людей не слишком близких меня мало трогают или не трогают вовсе.)– И поделом! Туда тебе и дорога! – рад бы я поиздеваться вслух.(Хочется сплюнуть.)Боюсь, когда-нибудь я могу и не сдержаться. (Бывало, я сидел за столом с кем-нибудь из мужчин, кого знал долгие годы, и мне хотелось взять его за руку.)Это вовсе не меня разбирает охота лягнуть Кейгла по больной ноге. В голове у меня помимо моей воли вечно вылупляются какие-то новые личности и, едва я их замечу, становятся постоянными ее обитателями. Нередко мы друг другу мешаем. Но им спешить некуда. Не спеша, без помехи они делают то, ради чего явились, и преспокойно скрываются во тьме, куда мне сроду нет и не было доступа. Ордами снуют они взад и вперед по лабиринтам, куда я в жизни не заглядывал. Есть у меня там и небольшое кладбище, аккуратными рядами тянутся наискосок надгробья, все одинаковые, – то ли запечатлелась в памяти старая фотография, то ли я и вправду когда-то видел такое. Возможно, тут и впрямь зарыты покойники. Иногда в мозгу моем, точно стая спугнутых воробьев, проносятся объемные мысли, фантастические образы или заново откуда-то возникшие давние воспоминания и скрываются в темных потаенных норах. При желании, если не забуду сделать для этого необходимое усилие, я могу снова вызвать обитателей моего «я», но только поодиночке. Тот, кто старается заставить меня стукнуть Кейгла по больной ноге, – весьма практичный бесцеремонный тип, на нем серый костюм в тонкую полоску и черные шелковые носки. Он примерно моих лет, седые волосы аккуратно подстрижены. Разумеется, он очень мал, иначе он не уместился бы у меня в голове. (Даже грозные зловещие исполины, которые всю жизнь преследуют меня в страшных снах, всегда были малы; но сам-то я еще меньше.) Он, видно, знает дорогу в каменных лабиринтах моего мозга много лучше, чем я сам, потому что появляется опять и опять в разном обрамлении – зачастую он удобно посиживает, нога на ногу, и с ленцой просматривает газету. Он не спешит, полагая, что у него в распоряжении больше времени, чем у меня. (Он ошибается.) Наверно, где-то там есть и финская баня: похоже, наиболее состоятельные и породистые обитатели моих мыслей – из тех, что любят, пошвыряв на корте мяч, хорошенько пропариться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73


А-П

П-Я