установка сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все село почти обошли, а ншде, ни в одном доме даже дверь не приоткрылась. То ли воров боялись ли наплевать было людям на чужую беду И молодые ребята — Кайкен Акай и Нуржан — были подавлены проявлением столь жестокого и постыдного равнодушия жителей этого глухого села. Наконец, неуверенно постучав в дверь небольшого, стоявшего на отшибе домика, они услышали долгожданный человеческий голос. «Кто там?» — спросила из сеней женщина и, не дожидаясь ответа, открыла дверь. Увидев троих парней, вид у которых был довольно плачевный, хозяйка испуганно воскликнула: «Вам чего надо?» Акай, самый бойкий из троих, торопливо, умоляюще заговорил: «Хозяйка, ради бога, пустите переночевать! Рабочие мы, из Карагайского района. Машина в дороге застряла, пешком идем, хозяйка! Пустите обогреться, хоть у порога посидеть!» Из дома послышался мужской голос. Женщина ушла, видимо посоветоваться с хозяином, вскоре вернулась и широко распахнула дверь: «Входите!»
«Входите!» Это слово прозвучало для Нуржана как сладкая музыка. «Входите!» — голос человеческого внимания, доброты и доверия. Услышишь такое — и кажется, умирать можно спокойно.
В маленьком домике было тепло и уютно, как в гнездышке; две комнатки были чисто прибраны. Когда молодые люди вошли, в ноздри им ударил густой, маслянистый дух борща — и голодные ребята вмиг повеселели. Перешагнув через порог, они смущенно затоптались на месте, и тогда белокурый сероглазый человек, сидевший на широкой лавке у стены, сказал им по-казахски:
— Проходите, гости, не стесняйтесь! Снимайте одежду и повесьте у печки, пусть сушится. Проходите!
Неудобно было после этого столбом торчать возле двери, и Акай, как человек более опытный и старший, первым вышел в сени; там, выкручивая вдвоем, выжали мокрые телогрейки, разулись и выжали портянки; после этого прошли в комнату, к печке, и развесили на веревке сырую одежду. Хозяин все это время молча внимательно следил за ними, затем дал знак жене, веля ей подавать еду на стол. Из горницы выставились две-три детские головки, вытаращили глаза, но отец прикрикнул:
— Ну-ка спать! Людей не видели, что ли?
Когда перед голодными, озябшими парнями хозяйка поставила по тарелке горячего, исходящего паром борща, каждый из них - почувствовал себя заново рожденным. Сопя, жмурясь от удовольствия, в минуту проглотили огненный борщ, умяли куски теплого, пахучего, недавно вынутого из печи хлеба... Переменчива человеческая душа! Только что молодые жигиты готовы были проклясть
мир и со злобой отречься от него, а теперь, получив кров и еду от людей, чей род и чье племя готовы были проклясть навеки, повеселели и сидели на лавке довольные, оживленные, словно воробьи на ветке. Теперь, согревшись и насытившись, могли они внимательнее присмотреться к гостеприимным хозяевам. Взглянули они на хозяина, по-прежнему сидевшего на лавке... и глазам не поверили. Никто из жигитов, правда, не выдал своего удивления, но каждый из них на мгновение замер, затаил дыхание... Незаметно, безмолвно переглянулись ребята. У русского, ясноглазого хозяина не было обеих ног, на лавке покоились короткие обрубки. Должно быть, все же заметив неловкость и смущение гостей хозяин заговорил сам:
— Гитлер мои ноги забрал, ребятки. Он проклятый! Восьмого мая, в предпоследний день войны подорвался я на мине.
Произнес он это спокойно, буднично — так говорят, когда сообщают, какая нынче погода на улице. Фамилия хозяина, инвалида войны была Ретивых.
— Я был в Германии,— сказал тогда Нуржан.— Служил там в армии.
— Ну и как, понравился тамошний народ?
— Живут чисто, люди аккуратные, точные не то что мы Деловитые люди.
— Из такого народа выходили и гении всякие, и злодеи великие, черт бы их подрал,— молвил хозяин.— Ладно, ложитесь спать, устали небось. Ох, нынешняя засуха дорого обходится людям.
— Говорят, в последние годы климат заметно меняется,— решил поддержать разговор Акай только что клевавший носом.
— Не только погода, сынок. Люди меняются, бога забывают,— тихо молвил хозяин.— Совсем другим народ становится.
— Увидели мы сегодня каким он стал, ваш народ,— усмехнувшись, сказал Акай.— Если бы не вы, до утра под дождем мокли бы. Чураются людей ваши кержаки.
— В нашем селе не одни кержаки живут,— был ответ.— У нас и казахов много...— Но, видимо, не желая обижать гостей перевел разговор на другое. — Добро и зло у человека не в крови или в нации, а в его душе,— говорил он ласково.— Чем больше богатеет человек, чем больше добра заимеет чем лучше живет — тем скорее забывает он о главном, о цуше своей ребятки. И как
97П
знать — не будь я калекой, а будь при своих при двух, то, может быть, тоже сейчас был бы как они и не пустил вас ночевать... Как ты думаешь, Маша? — обратился он весело к жене.
Его жена, миловидная, полная женщина, хлопотавшая в отгороженной кухоньке, отозвалась под веселый перестук посуды:
— А что? В молодости и ты шибко гордым был, ох голову и задирал! Самому царю, поди, не стал бы кланяться. Был за тобою такой грех, ей-богу, не вру. И меня-то не очень жалел. А за девками сколько бегал? Спасибо, Гитлер ноги укоротил, а то бы...
Все рассмеялись. Полусонный Кайкен разлепил свои узкие глаза и хотя ничего не понял, но тоже счел нужным улыбнуться...
Нуржан в ту ночь долго не мог уснуть. В закрытых глазах возникал хозяин, уродливо укороченный, сидящий на лавке в позе Будды. Подумалось, что сытый народ, такой, как в этом ауле, давно утратил бы совесть, не будь среди него таких людей, как инвалид Ретивых... Подумалось, что люди рождаются на земле не для того, чтобы угождать только себе, но, очевидно, друг для друга. Еще подумалось, что людям, недолго копошащимся на земле, живется не так уж легко и радостно, горя у них хоть отбавляй. И почему-то вспомнилась восьмидесятилетняя бабка — как в прошлом году она упала с крыльца и сломала ногу, а когда за нею прибыла «скорая помощь» из района, старуха приказала внуку: «Эй, Нуржан, ну-ка поправь мне палец на ноге, а то он подвернулся как-то не так»,— и сама же рассмеялась своей шутке. Сила духа старой бабушки поразила тогда Нуржана, и он мысленно пожелал себе, чтобы и ему была дарована такая сила... Шел дождь, не переставая стучал по крыше, хлестал мокрыми струями в окно, беспокоя внезапным шумом людей, погруженных в сон. Шум дождя порою напоминал Нуржану о каком-то давнем событии, которого вспомнить невозможно, и от этого так грустно становилось ему и грусть парила над ним, лежащим в ночи, словно невидимая птица. И шелест крыльев у этой птицы — словно тоскливый шепот, плач засватанной невесты. Но вот упорхнула прочь ночная птица-грусть, на прощание брызнула на него живой водою из клюва... исчезла, не слышно ее... а вот снова что-то зашелестело. Может быть, опять она? Нет, улетела навсегда, далеко, безвозвратно,— может быть, разбилась о скалу в ущелье и погибла...
Это затерянное в горах человеческое поселение не ведало шумных радостей большого мира. Люди жили там своей загадочной жизнью, у них были свои праздники, свое горе, неведомо^ другим. На большой карте нет этого поселка, но у маленькой деревни, для которой не нашлось и точки на географической карте, несомненно были какие-то свои большие мечты.
Наутро, вволю напившись чаю в гостеприимном доме и поблагодарив хозяев, парни ушли. Ушли — и тут же столкнулись еще с одним испытанием жизни. Те семеро, что вчера ночью бросили и не стали даже искать их, сегодня утром уехали, оказывается, на тракторной тележке! Трактор с прицепом как раз направлялся вниз с перевала. Больше попутного транспорта пока не предвиделось. Трое незадачливых жигитов побегали туда-сюда, но все было напрасно. Огневка, видно, не хотела отпускать их. Село это являлось бригадой колхоза Кайынды, центр которого был внизу, у подножия гор. Всю зиму, оказывается, не было никакого сообщения между Огневкой и остальным миром, даже с конторой колхоза. Но земля тамошняя была замечательная, черная, урожаи всегда хороши, трава на пастбищах и покосах обильна. Если польют дожди — овец не выгоняли из-за грязи и распутицы; зимою глубокий снег перекрывает все пути; весна там наступает поздно, а осень — рано. Колхозная работа в Огневке выполнялась вдали от начальственного ока кое-как,— похоже, на огневских давно махнули рукою: пусть живут как могут. С севера земли бригады замыкала река Хатунь, с юга — река Бухтарма, и огромные, тучные угодья оставались без особой пользы. Огневка сама тоже была равнодушна к новостям большого света, жители ее были замкнутые, неразговорчивые люди, каждый смотрел бирюком. Пришло бы откуда-нибудь войско, заняло всю деревню, везде у ворот выставили бы часовых — огневские и головы не подняли бы, чтобы посмотреть, что творится на улице. Когда с ними здоровались проезжие и прохожие люди, огневчане никогда не отвечали и, словно глухие, проходили мимо. Безразличие и равнодушие их было поразительным. Казалось, грянет над макушкой гром, треснет небо пополам, а им хоть бы что — и ухом не поведут. И ведь не скажешь, что потому характеры людей таковы, что сам край суров. Зимою и осенью, конечно, было весело там, но зато нет ничего прекраснее весеннего и летнего времени в Глубинном крае! Разве что в прекрасном сне почудится такая красота.
272
Трое парней зашли в контору, где в крохотной комнатушке, мглистой от табачного дыма, сидели несколько человек. Едва повернув головы, чтобы взглянуть на прибывших, колхозники продолжали стучать костяшками домино. Постояв некоторое время у порога, молодые люди так и не дождались внимания к себе, и Акай, нетерпеливо перебросив торбу со спины под мышки, спросил:
— Кто у вас начальник?
Игра продолжалась, никто и не собирался отвечать. Тогда Акай повторил вопрос, возвысив голос:
— Начальник есть в этой шараге?
Длинный сухожилый мужик хмуро взглянул на него и нехотя произнес:
— Чего орешь? Тут нет начальства... и глухих нет, ясно?
Другой, жирный широколицый казах, объяснил пришельцам, что бригадира нет, уехал вниз утренним трактором.
— А вам он зачем? — спросил он.
— Уехать отсюда... хоть на чем-нибудь, уважаемый,— вежливо ответил за всех Нуржан.
— Вечером еще два трактора вниз отправятся, на них и поедете,— сообщил казах.— Наверное, возьмут вас...
До вечера парни шатались по селу, и никто не подошел к ним. Увидели козлобородого старичка казаха, выгребавшего навоз из конюшни, кинулись было к нему, как к отцу родному: «Ассалаумагалейкум, аксакал!» — а тот только дико вытаращился на них, ничего не ответил. «Когда-то,— вспомнил потом Акай,- в село пришли несколько казахов, и нанялись они в работники к богатым кержакам. Наверное, это один из потомков тех казахов».
Вечером они кое-как уехали. Пьяные трактористы не хотели везти их даром, требовали денег на бутылку. Денег у ребят не было, но в торбе Акая, которую он так берег в эти дни, случайно или не случайно оказалось килограмма три шерсти. Ею и расплатились с трактористами. В кабине для жигитов места не оказалось, пришлось им ехать в грязном прицепе.
* * *
И вот опять Нуржан в Глубинном крае...
Боясь, что ребята могут уснуть, он приподнялся с места и прислушался к их дыханию. Потрогал их за носы — каждый отмахнулся, не издав ни звука. Знать, не прошла
еще обида после внезапной драки. Но это уже не очень беспокоило Нуржана. Все же не без пользы была.потасовка — хоть сон разогнали. И он вновь улегся на место, стих и, глядя над собою в темноту, предался воспоминаниям. На этот раз он вспомнил о событии, происшедшем весною того года, когда он вернулся из армии домой. Закрыв глаза, он представлял...
Вот как это было.
Чудесная весна: все вокруг голубое, белое и зеленое... (И ни этого холода не было, ни бескрайних снегов, ни замерзших товарищей рядом, ни волчьего воя из ночи.) И он был один .. Неужели один? Да, бездонным было над ним небо и недостижимым горизонт. Погруженный в свои мысли, он тогда не заметил, как-клонилось низко солнце, усаживаясь в свое огненное гнездо... «И откуда мне было знать,— думал теперь Нуржан,— что я навсегда запомню этот вечер, что изх всех дней, сгоревших, улетевших без следа, именно этот день станет для меня памятным и я буду тосковать по нем, как тосковал и в тот вечер, лежа на старом остожье, где оставалось немного сена...» Думы — они бесконечны, как небо, как облака в нем; но чего они стоят, если можно хотя бы взглянуть на закат солнца, на свежую краску юной весны; посмотришь в такую пору, вернувшись издалека, на свой привычный аул — и не узнаешь его, и в восторге готов расцеловать каждую веточку на дереве, каждый степной цветок, только что распустившийся, каждый листок на молоденькой березе; обнять, прижать к себе маленького верблюжонка, переступающего слабыми ножками, жеребенка со звездочкой на лбу, приникшего к материнскому паху; жадно припасть к горному роднику, гремящему в камнях; провожать взглядом, полным счастья, летящих гусей, которые тоже вернулись на родину; вдохнуть широко, всей грудью сладкий как мед воздух весенней степи — ив сердце сама собою родится песня... «Я лежал на ворохе старого сена, и низкое солнце светило мне в глаза, положило на землю длинные-длинные тени, вызолотило округлые вершины холмов, едва покрытых нежной травкой, сгустило, как кровь, струи родника, бросило алый отблеск на крутые рога бредущих по дороге коров... Шла лицом к заходящему солнцу девушка по степи, и в глазах ее также мерцал огненный отблеск зари, шла девушка, не замечая меня, словно плывущий по золотому плесу лебедь, все дальше уходила от аула, от всех любопытствующих глаз и что-то напевала тихим, нежным голосом. Казалось, песней хотела она выразить свою спокойную уверенность и девичью гордость: да, я хороша, я чудо из чудес, я красавица... Вдруг остановилась она возле родника, и я глубже зарылся в сено, чтобы красавица меня не увидела, чтобы не спугнуть ее. Нагнувшись к роднику, она зачерпнула рукою воду, блеснувшую словно тяжелая ртуть, и стала похожа на золотистого кеклика, пьющего из ручья. Платье, сшитое из тонкой ткани, было узко на ней;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я