https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Damixa/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пабло вспомнил, что с тех пор, как не стало Анны, цветок никто не поливал. Он зачерпнул жестянкой из ведра
воды, набрал в рот и прыснул на герань, потом еще раз а остаток чистой ключевой воды вылил на корни.
— Ну вот, расти на здоровье,— сказал он цветку.— Уж как-нибудь проживем с тобой. Анны не стало, но покуда меня носят ноги, о" тебе, друг, я позабочусь...
Он открыл дверь и оставил ее распахнутой. Из глубины, как из погреба, потянуло сыростью, холодом, спертым духом. В тесной кухоньке все было как прежде: стол, пара самодельных плетеных стульев, корзинка для дров, почерневшая кочерга, посудная полка. Выдолбленный в скале очаг, похожий на камин, над ним на цепи подвешен котел. Дождливыми осенними вечерами они с женой здесь варили рисовую кашу или похлебку из козлиного гороха, жарили на углях желуди. В голодную пору ловили в горах ящериц, снимали с них кожу, жарили в оливковом масле до тех пор, пока жаркое не станет оранжевым, как кожура апельсина. На кухне они с Анной проводили самые счастливые часы. Летом здесь можно было укрыться от палящих лучей, зимой — от холода. Анна любила чистоту, и потому все сияло, блестело на кухне.
То, что называлось спальней, было просто-напросто вырубленным в скале ящиком, где умещалась только кровать. Хотя когда-то Пабло с помощью лома, долота и молотка вырубал этот ящик чуть ли не два года, он все же остался недоволен своей работой. В одном месте в скале открылась щель, и сквозь нее в дождливую пору затекала вода. Пабло пытался и цементом и гипсом замазывать трещину, да все без толку. Потому-то там они с женой проводили только ночи, ведь в молодости это самые славные часы. А теперь широкая кровать, на которой угасла Анна, его даже чуточку пугала.
«Неужто и мне придется на ней умереть? — подумал Пабло и в мыслях опять обратился к деве Марии: — За что, святая дева, так жестоко меня наказала, за что осудила на горькую долю? Что я худого сделал? Ведь не затем я за республику боролся, чтоб от тебя отступиться, а чтобы всем людям лучше жилось. Если б ты действительно бедняков жалела, ты бы нас не оставила, республиканцы б тогда победили. И мы все, тобой забытые, заброшенные, из своих темных нор перебрались бы в плодородную, солнечную долину, жили бы теперь в домах ненасытного дона Роблеса, и на всех бы хватило и работы, и хлеба. И не было б стольких бед и забот, как сейчас...»
Пабло вернулся на кухню, достал с полки старый винный бурдюк, встряхнул его. В нем еще было немного красного вальдепеньского вина, что Пако недавно привез из Гранады. Надо выпить за упокой Анны, чтоб земля была ей пухом. Вынув из горлышка желтую костяную затычку, он обеими руками поднял бурдюк над головой, и тонкая кроваво-красная струйка потекла прямо в горло. Пабло пил большими глотками, звучно прищелкивая языком. Потом вышел во двор, присел на скамью рядом с ведрами, снял крышку с крутобокого горшка и чуть ли не по локоть засунул руку, нащупывая соленые оливы. «Мало осталось, совсем мало,— подумал он,— зато хорошие, вкусные».
Их крохотный дворик, стиснутый скалами, жена гордо называла «наш патио», хотя он совсем не похож на внутренние, от палящего солнца прозрачной тканью укрытые и цветами изукрашенные дворы богатых анда-лусских домов. Потому-то она и повесила здесь герань. Та цвела беспрерывно и зимой и летом.
Да, хорошая была жена! Расторопная, работящая, чистоту любила. Сама мыло варила из осевшей гущи оливкового масла, каждую неделю белье в ручье стирала и мылась. А потом, бывало, натрется слегка маслом, кожа станет мягкая, как бархат. Погладишь такую кожу — и руки не оторвешь. И собой была пригожа! Глаза черные, горячие, волосы курчавые, всегда старательно причесаны, лицо смуглое, ни дать ни взять цыганка. Рассказывала, что родственники ее когда-то жили в таборе, потом перебрались в скальные пещеры Сакро-монте, там влюбился в мать крестьянский парень, взял ее в жены. Настоящий был андалусец. Так что Анна родилась в деревне, потому и знала все крестьянские работы. «Не пристань к ней чахотка, она б еще долго прожила и себе, и мне на радость,— рассуждал Пабло.— Но уж так устроено в мире — человек полагает, а бог располагает...»
Пабло снова поднял бурдюк и, легонько сжав его с боков, направил в рот красную винную струйку. Понемногу отступали горести, возвращалось желание жить, что-то делать. Не сидеть же сложа руки. «Только для кого теперь работать? Для Пако? Он и сам стал на ноги, ему от меня ничего не нужно. Для самого себя? А на что мне такая жизнь? Один в этой темной норе долго не протяну. Нет у козы молока, и не надо...»
«Иааа! Иааа!» — завопил ослик, решив, должно быть,
напомнить хозяину, что еще не получил сегодня свое толики овса.
Пабло отпил вина, закусил оливами и поднялся со скамьи. Отсыпав из мешка в глиняную миску немного овса, он, пошатываясь, пошел к Моро. Тот хвостом и гривой отмахивался от настырных мух.
«Иааа! Иааа!» — опять закричал он, но теперь уже от радости: наконец о нем вспомнили.
— Ты у меня молодчина,— похвалил Пабло осла и, потрепав его теплую морщинистую морду, поставил перед ним овес: — На-ка вот, поешь. Сейчас и водички тебе принесу.
Моро уткнулся в миску и с аппетитом принялся жевать сухие зерна. Пабло принес ведро воды. Прижав к затылку уши, большими глотками Моро пил чистую горную воду с не меньшим удовольствием, чем Пабло вальдепеньское вино.
— Да, да, умная у меня скотинка,— опять похвалил его Пабло.— Не то что другие ослы, упрямые, непослушные. Встанут посреди дороги — и ни с места, сколько ни кричи на них, ни нахлестывай. Ты у меня не такой. Что скажешь, Моро, если мы по холодку отправимся сегодня в Гранаду? Пако ведь еще не знает, что мать умерла. Как и ты, дружок Моро. Хоть ты все видел, да все равно ничего не понял, потому как ты, в конце концов, осел. Не дал бог ни разума, ни сердца человеческого, и хорошо, что так. Иначе было бы тебе так же трудно, как мне. И у тебя болело бы сердце, и тебе пришлось бы слезы лить по дорогой покойнице.
Корявыми пальцами Пабло смахнул слезу и продолжал со вздохом:
— Помнишь, как Анна о тебе заботилась? Не перетрудился ли, сытно ли поел, напился... Скажу по совести, Моро, для нас ты был настоящим кормильцем, без тебя на нашей земле ничего бы не выросло — ни овес, ни ячмень, ни горох, ни кукуруза. Но что ж мы будем делать без Анны? Если захвораю, кто тебя накормит, напоит, отведет на лужок? Трудно будет нам, старина, ой как трудно...
Осел осушил ведро, поднял голову, встряхнулся, ткнул влажными губами в щеку хозяину, точно хотел ободрить его, успокоить. Пабло обнял осла за шею.
— Да, знаю, ты у меня молодчина... Так что уж под вечер, как спадет жара, отправимся в Гранаду. А если я останусь у Пако, куда тебя денем? Был бы ты
бы тебя продать, а такого кто купит? И даром не возьмут. Хворост с гор на тебе еще можно возить да клочок земли обработать — пока тебе это под силу. Ладно, приедем в Гранаду, посоветуемся » с Пако, как нам с тобой поступить. А может, мне и самому там места не найдется, кто знает. Но и здесь не хочу оставаться. Перебраться бы куда подальше, все равно куда, Моро, только прочь от гиблого места...
«Ну вот и договорились,— довольный собой, подумал Пабло, возвращаясь во двор.— На сердце вроде бы стало легче. Хуже нет, когда человек в беде опускает руки и не знает, за что взяться». Теперь, приняв решение, Пабло сел на каменную скамью и снова хлебнул вина.
Но тут он о другом подумал: как быть с хозяйством? Кому оставить бедняцкий скарб, скопившийся за долгую жизнь? Кому оставить кровать, столик, стулья, посудную полку, ведра? Одно ведро с солеными оливами можно захватить в дорогу. Может, есть захочется, а то и Пако отвезти в подарок. В магазине таких оливок не купишь, Анна умела их приготовить. Ну ладно, а куда девать остальные пожитки? Погрузить в двуколку? Так, наверно, и придется сделать. Необязательно ехать в Гранаду верхом. Двуколка тоже денег стоит. Конечно, Моро это не понравится, верхом его бы больше устроило, зато в двуколку можно сколько вещей уложить. И цветущую герань.
«Отвезу ее Пако на память о матери, может, у них и цветов в доме нет. В Гранаде цветы любят. Даже на балконах горшки с цветами вешают. А сколько их в садах Аламбры! Прямо рай земной. Куда ни глянешь, всюду розы цветут, соловьи заливаются. Все, все с собой надо забрать, только кровать придется оставить, не уместится она в повозке. А если у Пако для меня не найдется лежанки,— продолжал размышлять старик,— так я и на полу могу спать. В лагерях у Франко как-никак десяток лет на глинистой земле проспал, и ничего, выжил. Ревматизм, правда, кости грызет, но попробуй отыщи в Испании хоть одного старика без ревматизма. Анна тоже мучилась от него, проклятого, особенно осенью, в большие дожди. И то правда, не столько дожди виноваты, сколько сырость каменной пещеры. Но я-то хворь свою подцепил в заключении. На возвышенности Эску-риала осень холодная, зимы лютые. На вершинах Сьерра-де-Гвадаррамы даже летом не тают снега...»
Пабло повздыхал, повздыхал и снова отпил вина.
Тряхнув бурдюк, он решил про себя, что остаток следует приберечь для дороги. Ну вот, теперь за дело. Солнце укрылось за вершиной, и сразу потянуло прохладой. Скоро начнет темнеть. Пабло подкатил к самой двери повозку и стал укладывать в нее свои пожитки. Увидев это, Моро громко завопил, а Пабло замахал на него руками.
— Замолчи сейчас же,— сказал Пабло.— Нельзя нам никак без повозки. Не могу ж я все добро на тебя навьючить. Или, по-твоему, оставить бродягам? Растащат за милую душу. Замка даже нет, пустяковый крючочек...
И он продолжал укладываться; каждую вещь, перед тем как положить в повозку, протирал влажной тряпкой. Пока жена хворала, в доме скопилось множество пыли. Когда все было готово, он перевязал поклажу веревкой, снял с вбитого в скалу крюка цветущую герань, в последний раз полил ее и аккуратно пристроил на передке двуколки. Потом громко крикнул Моро:
— Эй, Моро, поди ко мне!
Осел недовольно мотнул головой, однако не посмел ослушаться. Надевая ему через голову хомут, Пабло нащупал на ослиной груди жесткий, шершавый нарост.
— Ничего, милок, ничего,— утешал он Моро.— Может, это наша последняя поездка. Отправимся с тобой в город искать счастья. И то правда, счастье на улице не валяется, да кто знает, может, найдем его с помощью Пако. Без счастья что за жизнь, Моро? Сам посуди, разве это жизнь?
Отгоняя мух, Моро кивал головой, будто поддакивал хозяину.
— Ну вот видишь,— вслух рассуждал Пабло.— Мы с тобой понимаем друг друга. Был у меня в жизни единственный лучик — моя Анна, да и тот погас. А в темноте что за житье? Поставь герань в темноту, и она завянет. Опадут лепестки, потом листья, глядишь, и корни начнут загнивать. А на солнце цветет! Полюбуйся только, что за красавица! Теперь ты, Моро, подожди меня, пойду проститься...
Пабло вошел в темное свое жилище. Теперь оно и в самом деле было похоже на сырой склеп. Старик присел на скрипучую кровать, и вспомнились ему давние дни молодости, давняя любовь и те давние ночи. «Хорошо, что кровать бессловесна»,— подумал он,— не то такое могла бы порассказать какому-нибудь болтуну! Потом попробуй оправдайся. Семейные дела —
потемки. О них никому не положено знать. Разве пчелы расскажут, сколько меда хранится в их сотах? Наверно, потому животных да вещи господь бог оставил бессловесными, чтоб не мешали людям жить, как иной раз это делают всякие шептуны, насильники, ищейки. Житье было бы неплохим, не будь на свете каудильо, богачей, полицейских и прочих мерзавцев».
Скрипнула кровать. Пабло поднялся, вышел на кухню. В окно уже не заглядывало солнце, помещение было сумрачно, казалось непривычно пустым. Перед очагом сиротливо чернела кочерга. На стене, где недавно висела посудная полка, Пабло заметил паутину. «Нельзя так оставлять,— подумал он и жесткой, натруженной рукой снял липкую сетку, скатал меж ладоней и бросил в очаг, а руки вытер о штанины.— Ну вот, теперь как будто все. Прощай, родимый дом! Недолго, наверно, придется тебе пустовать, кого-нибудь да приютишь. Дай тебе бог хороших хозяев. Буду поблизости — навещу. Может, вместе с Пако, когда приедем на могилу матери. Ну а теперь прощай!»
Уже сидя на груженной доверху повозке, Пабло огляделся, и ему вдруг сделалось жаль серебристой оливы. Ведь это дерево они с женой посадили в том году, когда родился их последний сын. «Как же теперь оставить оливу? Может, срубить ее, сжечь? Нет, рука не поднимется. Отвезука я Пако ветку, пусть останется на память, как и на могиле Анны».
Пабло слез с повозки, кряхтя, забрался по шершавому стволу к самой макушке, срезал густую зеленую ветвь, бережно пристроил ее на возу и тогда уж выехал со двора.
Солнце еще не село, только скрылось за островерхой грядой, а у подножия синих гор уже сгущались сумерки. Но стоит закатиться солнцу, и сразу, опомниться не успеешь, словно черный бык на арену, выскочит ночь. Так приходят ночи в Андалусии. С гор сойдет живительная прохлада. «После всех горестей, дневного пекла у меня впереди хорошая поездка,— подумал Пабло.— Завтра к полудню, пожалуй, уже доберемся до Гранады. Пако, правда, будет на работе, но, может, к обеду вернется. А то и подожду его прямо на улице, вечером увидимся».
— Пошевеливайся, Моро! — заторопил он осла, когда повозка выкатила на гладкий асфальт автострады Мурсия — Гранада.
Из-за зубцов синих гор прощальным лучом просияло солнце. Пабло оглянулся на свой пещерный поселок. Над белеными трубами кое-где вились струйки дыма. Ужин готовят, решил Пабло, то-то всю дорогу аппетитно пахло оливковым маслом. Но где же его дом? Сначала Пабло отыскал глазами поросший кипарисами пригорок с белой каменной оградой. Потом взгляд его упал на одинокую оливу. Но что это? Серебристое дерево снизу доверху полыхало огнем. Только ни дыма, ни искр не было видно. Опускавшееся солнце превратило оливу в алый костер. Старика даже дрожь проняла. За всю свою жизнь он ни разу не видел, чтобы так пламенело посаженное им дерево. Может, это на счастье? Но пожар так же внезапно потух, пригорок окутали синие сумерки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я