Скидки магазин Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если ты его не уважишь, он тебе устроит. Поимей страх и почтение.
– Ни одного святого не боюсь, а тебя – да, – отвечает Нандо, вручает старухе пачку банкнот и просит прочитать ему судьбу по чашке какао.
Она ставит шоколадницу на огонь, дает ей немного покипеть и наливает две чашки. К столу она несет по чашке в каждой руке, демонстративно окунув свои искалеченные большие пальцы в горячую жидкость. Она пристально смотрит на обоих мужчин. Ее интересует, как далеко они намерены зайти. Она говорит им:
– Пейте.
Нандо хватает чашку и без долгих раздумий опрокидывает в себя содержимое, обжигая язык. Он ставит чашку на стол вверх дном. Нарсисо, напротив, не прикасается к своей чашке.
Роберта Каракола вперяет свои сухие тусклые глаза в глубокие влажные глаза юноши. Он подыскивает объяснение:
– Не обижайтесь, сеньора. Я не пью какао не оттого, что брезгую. Просто хочу, чтобы моя судьба оставалась в секрете даже от меня самого.
– Нет нужды разглядывать чашки, чтобы узнать твою судьбу, она у тебя на лице написана: ты поэт, а поэтам на войне приходится худо.
Нарсисо теряет самообладание, бледнеет, сдерживается, чтобы не отвесить затрещину этой гнилой старухе. Он резко говорит Нандо, что будет ждать его снаружи, забирается в «Сильверадо», включает кондиционер, ставит кассету с музыкой, унимает трепет своих километровых ресниц, прикрывает свои прекрасные глаза, пытается ни о чем не думать. Но не может.
* * *
Пахнет ржавчиной, супом, тряпками, сыростью. Пахнет тюрьмой.
В темном воздухе коридора сталкиваются проклятия ста тридцати заключенных, втиснутых в двадцать камер, перемешивается выдыхаемый ими воздух. Сто тридцать пар легких вдыхают кислород, застоявшийся в квадратной коробке коридора, несущий от человека к человеку, из камеры в камеру тиф, сифилис, бешенство, безумие.
– Который тут Фернели? – по-волчьи протяжно раздается крик надзирателя.
Новость тут же шепотом разносится по всем камерам, порхает из уст в уста, становится сплетней, занимающей в это утро умы всех арестантов. На свободу выходит Фернели, он же – «коммунист». Тот самый, что, попав в тюрьму два года назад, сболтнул лишнее. На него поднажали, и он таки поведал, открыл своим товарищам, что заключение для него является платой за жизнь.
Ему дали кличку «коммунист» – трудно сказать, обоснованно или нет, скорее всего безо всякого основания. Никто не знает наверняка, бунтовщик ли он, скорее, он похож на наемного убийцу. Как есть головорез в чистом виде, из тех, что действуют на собственный страх и риск. А может, полувоенный. Из партизан или наоборот из карательных войск, одному Богу ведомо. А скорее, все это вместе, в одно и то же время или по очереди.
Ему предъявлен целый ряд обвинений, однако его должны отпустить. Он выходит на свободу, потому что за него заплатили. Некто, и весьма могущественный, заплатил за его освобождение. Называют сумму: миллион. За миллион – так говорят – дело Фернели было закрыто и власти объявили его невиновным.
У него всегда водились деньги, это всем известно, потому что все видели, что он оплачивает тюремные привилегии. Его финансирует некий патрон, возможно, тот же, кто теперь его выкупает.
На что Хольман Фернели не тратил своих денег – так это на то, чтобы купить симпатию окружающих, обзавестись компанией. Все два года заключения он провел в одиночестве, забившись в свой угол, точно крыса. Он не водил дружбы ни с кем, никому не доверяя. Ни с кем не сближался, не желая тратить время на представителей рода человеческого.
К нему не ходили на свидания женщины. Даже мать – а уж мать не бросит арестанта, как бы мерзок он ни был, как бы низко ни пал. Фернели не знал ни семьи, ни любви, ни дружбы. Проститутки, приходящие в тюрьму на промысел, и те избегали его. Они думали, что могут от него заразиться: та, что ляжет с ним, станет грустной навеки.
Он не вступал в разговоры, не отвечал на вопросы, вообще помалкивал. Только и можно было от него услышать, что какую-нибудь поговорочку, если уж отмолчаться никак было нельзя. Одни лишь готовые фразы, одни лишь общие места. То ли ему не хватает воображения, чтобы говорить своими словами, вместо того чтобы повторять уже известное. То ли – и это вернее – он старается не трепать языком, чтобы не разгадали его психологию. «Язык мой – враг мой», или «Держи рот на замке», – вот, пожалуй, в чем его сущность.
– Который тут Фернели? – снова взвывает надзиратель.
В глубине коридора рождается звук шагов, они неторопливо направляются по прямой к выходу. Самого человека не видно – лампочки отсутствуют, а слепые окна не пропускают свет. Идущий движется в потемках черным силуэтом. Он длинный и тощий. Мягкий звук шагов говорит о том, что на ногах у него пляжные тапки на каучуке, он шаркает, запинаясь и волоча ноги, но уж зато знает, куда идет.
Человек проходит мимо камер, расположенных слева и справа попарно, одна напротив другой. Невидимые руки, как ветви в ночи, тянутся между железными прутьями, трогают его, хватают за одежду. Голоса теней тянут без надежды все ту же песенку, всегда звучащую, когда кто-то выходит на волю.
– Не забудь про меня, когда выйдешь.
– Вспомни про соседа, дружище.
– Ты ведь не забудешь, кто здесь был твоим верным дружком. Деньжат маленько, слышь, радио там, накидку бы шерстяную…
– Одеяло мне передай, я твой друг до гроба.
Он их не слушает, его не трогает их ложь.
Он проходит сквозь море рук и просьб, не отвечая и ни на кого не глядя. Он не прощается с Бешеной Крысой, с Сухой Кровью, с Пай-Мальчиком, с Совиным Клювом. Он их даже не различает – Бешеная Кровь, Сухой Мальчик, Крысиный Клюв, Пай-Совушка, – не все ли ему равно. Также не различает он и девиц, строящих ему глазки: Лолу, Катерину, Маргариту, с их визгливыми голосами, выщипанными бровями, нейлоновыми чулочками, со всеми выставленными напоказ женскими атрибутами. Они зря теряют с ним время: его не взволновала бы даже пара неподдельных грудей, не говоря о накладных.
Он все идет себе с олимпийским спокойствием, с отсутствующим выражением. Кто-то провоцирует его:
– Как это ты умудрился выйти на свободу? Мамаша взяла на поруки?
Он не отвечает.
– Да кто ты такой, наконец? Партизан ты, киллер или вояка?
Он и на это не отвечает, предоставляя им ломать головы и дальше.
Наконец он выходит в дверь в конце коридора. Он подходит к охранникам, протягивает правую руку, чтобы ему поставили штамп, разрешающий выход. На предплечье у него татуировка: «Со мной Господь и мать родная».
Заключенный в шлепанцах выходит во двор тюрьмы, и его освещает тусклое зимнее солнце. Он высок и некрасив. Пепельный, соломенный блондин, с редкими волосами и жидкой бороденкой.
Он смотрит на белесое небо, достает носовой платок и утирает глаза. Они у него воспаленные, красные – поражены хроническим конъюнктивитом, отчего то и дело увлажняются слезами. Он достает флакончик «Селестона-Эс», капает по капле в каждый глаз и снова вытирает их платком. Он пересекает тюремный двор, не глядя на очередь заключенных, ожидающих с мисками в руках своей порции водянистой похлебки. Он подходит еще к одной решетке. Другой охранник ставит еще один штамп на его татуированную руку и пропускает его.
Фернели оказывается перед импровизированным алтарем, на котором горят короткие церковные свечи. Он преклоняет колени перед Девой Утешительницей, прикрывает свои больные глаза и молится о том, чтобы смерть нашла его раньше, чем он вернется сюда. Он повторяет те самые слова молитвы, что произносят все арестанты, выходящие на свободу, ничего не прибавляя и не убавляя. Его диалог с небесами тоже заемный.
Он проходит через несколько пустырей, что служат спортплощадками. Перед ним последняя дверь, ведущая на свободу, – дверь на улицу. Ничто не мешает ему открыть ее – чудом (или взяткой) уничтожены обвинения в убийстве, дезертирстве из армии, связях с преступным миром, покушении со взрывом, незаконной перевозке оружия, вымогательстве, шантаже и взятии заложников. Нет следствия, нет и вины. Человек невиновен, и его содержание под стражей является незаконным.
Ему возвращают документы и бумажный пакет с кожаными ботинками. Он предпочитает остаться в шлепанцах.
– Любопытно узнать, Фернели, – спрашивает его ехидно последний охранник, – что за поприще или должность ты изберешь, что ты будешь делать на свободе?
– Что? Пальто.
«Мерседес Бенц» последней модели ждет напротив тюремных дверей. Хольман Фернели смотрит в последний раз на высокие цементные стены и прощается с тюрьмой равнодушно, ни с чем в отдельности и ни с кем в частности.
– Мерси, пардон, я вышел вон, – произносит он. Шаркая шлепанцами, он переходит улицу, садится в «Мерседес» и уезжает.
* * *
В городе уже светает, а юноша спит в душной темноте своей комнаты. Это Арканхель Барраган, самый младший брат Нандо Баррагана. Ему снится голубая игуана, которая взирает на него изнутри освещенного стеклянного шара. Несмотря на свое заточение, рептилия не проявляет раздражения, не пытается выбраться вон. Там внутри она пребывает в покое и довольстве, смиренно глядя наружу.
Арканхель Барраган раскинулся на кровати лицом вниз, укрытый простыней. Пульс у него замедленный, дыхание чуть заметно: он похож скорее не на спящего, а на обессилевшего, отрешенного от жизни человека. Подобно игуане из своего сна, он также заключен внутрь пузырька, наполненного покоем и умеренностью, изолированного от мира неспящих, и не ощущает жара закупоренной комнаты.
Единственный луч солнца, пробившийся сквозь щель в ставнях, падает на прядь волос юноши и высвечивает его целиком. Кожа у него медового тона и с медовым отливом. В ухо вдета золотая серьга. На подушке вырисовывается профиль, такой тонкий и нежный, что он мог бы сойти за детский или женский.
Юноша шевелится, меняет позу, поворачиваясь на бок, и простыня соскальзывает на пол. Теперь он предстает обнаженным, зависает в своем собственном сиянии, словно сошедшее с небес существо, временами колеблемый дыханьем. Правая рука у него забинтована, на шее висит крест с двумя перекладинами, Каравакский крест, такой же, как у Нандо.
Комната слишком велика для спальни, ее загромождают гири, тренажеры, велостанок, в углу висит баскетбольная корзина. Кроме того, игровые автоматы – четыре флиппера и пинбол – яркие, пестрые, стоят в ряд у стены.
Входит женщина в черном, обувь она сняла у двери, чтобы не шуметь. Она разменяла четвертый десяток, но еще не достигла сорокалетия, у нее суровые глаза и густые брови.
– В квартале считали, что внешне она копия греческой артистки Ирены Папас.
Она никогда не говорит: она немая. Это Немая Барраган, тетка Нандо и Арканхеля со стороны матери.
– Говорят, что эта Немая Барраган молчала не потому, что не могла разговаривать, а потому что не желала.
Про нее много разного говорят, потому что люди не переносят ее молчания. Ее считают злой и самодовольной. Люди не любят тех, кто не болтает о своих секретах, кто не признается в слабостях, а она тверда, как гранит, и способна вынести пытку без единой жалобы, не идя на уступки и не прося пощады.
– Рассказывают, что однажды она не выдержала и что она рыдала на плече одного человека, который был ее возлюбленным.
– Вранье. У нее никогда не было мужчины, она всю жизнь носила пояс невинности, всегда запертый на висячий замок.
– Кто же ее заставил его носить?
– Никто ее не заставлял. Она сама решила защитить железом свою девственность.
– А ключ у кого был?
– Ни у кого. Она своими руками заперла замок, бросила ключ в унитаз и спустила воду.
– Кроме того, она никогда не носила цветной одежды. Даже белого или серого не надевала.
Никогда не носит цветной одежды. В этом она не отличается от всех других женщин семьи Барраган. С тех пор, как они начали хоронить своих мужчин, они всегда ходят только в черном. Хотя и с зеленым отливом от длительной носки. Обычай требует носить траур год по каждому покойнику, а они не успевают отметить годовщину, как приходит черед следующего. Они живут должницами долгой скорби, и им не хватает жизни выплатить долг.
Когда Немая входит в комнату племянника, она, как и он, не замечает плотной влажной духоты, застоявшейся здесь за ночь. Как и пояс невинности, черная одежда служит ей доспехами, защищая от ощущений и чувств.
Она опускается на колени возле юноши и долго смотрит на него. Так она прозревает, что ему снится: она видит голубую игуану в стеклянном шаре. Она давно уже научилась читать чужие сны и может смотреть их, как кино.
Немая не отрывает взгляда от племянника. Ее глаза под густыми бровями, окаймленные густыми ресницами, непостижимы, как таинство, и грозны, как Святой Судия, что судит и не прощает. Эти глаза видят все и ни о чем не расскажут.
– Кому не приходилось замечать этот пронизывающий взгляд Немой Барраган!
– Говорят, что она видела сквозь стены и поэтому знала тайны всех вокруг.
Женщина созерцает небесную красоту юноши и выжидает. Пять, и десять, и пятнадцать минут она глядит на это молодое, такое чистое и свежее тело. Она видит, что оно спокойно и пусто, покинуто обитателем, устремившим свой полет в горнюю область сна, туда, где нет ни сознания, ни памяти, далеко-далеко от этой кровати, и от этой комнаты, и от этого мира. Немая протягивает руку и, едва касаясь, гладит медовую кожу спины.
Затем она поднимается, выходит и входит опять, неся на подносе чашку кофе, флакон антисептика, вату, марлю, пластырь и бутылку микстуры. Она открывает два окна комнаты, выходящие во внутренний дворик, будит Арканхеля, тряся его за плечо, и подает ему кофе.
– Мне снилось, что ты меня трогаешь, – говорит он, его голос спросонья пресекается в глубине гортани.
«Нет», – она отрицательно качает головой. «Тебе снилась игуана», – думает она.
Арканхель отрешенно, с закрытыми глазами, пьет кофе. Допив, он снимает повязку с руки. Рана от пули все еще не зажила. Немая вновь опускается на колени у его кровати и предается выполнению лечебных процедур. Она чистит рану энергично, не давая спуску.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я