https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но ведь заговор был. Хитрец Плещеев, надышавшийся американской вольности; на вид лишь простоватый Буксгевден; так и не образумившийся старик Баженов… Катя ко злу неспособна, но доверчива к людям. Говорить ей правду о тех же Плещееве с Буксгевденом без толку, все будет свое твердить: при государе, мол, должны быть люди честные, пусть с ним несогласные. Да разве нужен кто, чтоб напоминать, что ты смертен и можешь ошибиться? Довольно и без того в собственной душе сомнений…
Помпон свернул привычно на Садовую, и Павел, вскинув голову, увидел вдруг меж посеребренных инеем деревьев красно-кирпичный фасад Михайловского замка. Их с Катей дом. Ей первой показал он баженовский чертеж, ей привиделась круглая тронная зала в алом бархате!
На крыльце, положив на колено листок бумаги, он написал Нелидовой: «Я был тронут мнением, которое вы сохранили о моем сердце. Оно слишком старо, чтобы противоречить себе. То, что вы желаете, сделано». Он хотел дописать, что ждет ее в построенном наконец доме, где забудутся все размолвки, но, подержав над бумагой принесенное подрядчиком перо, протянул его адъютанту и сложил вчетверо листок.
…На третий день по возвращении Нелидовой в Петербург у Марии Федоровны она должна была увидеться с государем. Званы на вечер, почти семейный, были только близкие; к половине восьмого обещал быть Павел.
Без четверти семь к нему постучался Кутайсов. Повернувшись спиной к укладывающему парик камердинеру, Павел сощурил глаза на голубой муар вперекрест груди обер-егермейстера.
— Государь, только что узналось, Буксгевдены в Лодэ встречу тайную имели с неким человеком, из Пруссии приехавшим. У меня с начала самого сомнения были, случаем ли Екатерина Ивановна теперь в Петербург просилась.
Выговорив, Кутайсов скосил хитро глаза. Павел, безмятежно его оглядев, пожал плечами:
— Откуда узналось, гадали тебе разве? Полно, Иван, знаю, почем твои страхи.
— Государь, истинно заговор!
— Пошел вон, — негромко, спокойно уронил император, в зеркале выглядывая, хорошо ли легли букли. Склонившись едва не до полу, Кутайсов скользнул из комнаты, и Павел подивился было, куда подевалась обретенная за последний год обер-егермейстером строптивость — но дверь открылась снова, без стука. Он улыбнулся невольно скользнувшей из темноты коридора легким, словно в вальсе, движением женщине. Замерев в двух шагах, Анна глянула сверху вниз, губы ее дрогнули:
— Ваше величество… Зачем было говорить мне все, что было вами говорено?
— Что случилось, Анна?
— Вы получаете письма, отвечаете на них. Нет, нет, я не имею права вас спрашивать, я всего лишь… Но к чему тогда о любви говорить? Вам нравится грудь моя, руки — так берите, я во власти вашей, как все здесь. Но душу-то вам зачем, если вы пишете ей?
— Аня, ты с ума сошла. С Екатериной Ивановной у нас давно кончено все; мы познакомились, когда ты еще гуляла с бонной, в чем ты можешь нас упрекать?
— А коли я слишком молода для вас, к чему нам вместе быть?
— Аня, я разрешил ей приехать потому только, что она больна. Или ты хотела, чтобы ее оставили в Лодэ?
— Нет. Только зачем вам теперь встречаться?
Павел вздрогнул, потянулся к стоящей перед ним женщине, коснулся теплого, сильного бедра.
— Не ходи… Останься со мной! Скучаю по тебе.
— Конечно… Но я обещал Софии.
— Стало быть, не только письма? Что же, не держу. Я знаю, как это: скучать. Ты ведь ее столько не видел?
— Не смей.
— Прости. Ну иди же быстрее, не мучь!
Не отводя взгляда от ее лица, Павел подвел медленно руки к вискам, осторожно, словно пробуя, приподнял букли — и, сорвав парик, швырнул в угол, запрокинулся, чтобы принять падающую ему на грудь женщину.
* * *
В Петербург Яшвили вернулся началом апреля. Стремление встретиться с Паниным не прошло, но перестало мучить беспокойством, как перед походом.
Денег не хватало, сколько бы их ни было. Офицеры экспедиционных корпусов, вызывающе, щегольски вырядившись, мчали на тройках по вечерним улицам; молотили сапогами в двери закрытых, урочным часом, трактиров; по утрам, с бьющимся неровно сердцем, с запаленным дыханием, становились в строй на разводе. Война кончилась ничем; не было опьянения победы, стыда поражения, хотя бы сладкого ощущения конца тяжелого, трудного дела, что бывает и после обычных маневров — только тоска. Владимир Михайлович потеря и счет дням и однажды утром долго, с недоумением разглядывал надпись на конверте, поданном ему денщиком, прежде чем взломать печать.
Письмо было от генерал-губернатора фон дер Палена.
…В приемной, отделанной орехом, пришлось подождать три четверти часа с назначенного времени, и закопошилась снова в голове шальная мысль — встать, пройти, головы не повернув, мимо письмоводителя, отчеканить каблуками ступеньки лестницы, сколько их там есть…
— Пройдите.
Залысый лоб, ровный, глубокий взгляд Палена, столько раз виденные издали, показались теперь, над широким, цветного мрамора столом, незнакомыми, и Яшвили замешкался в дверях.
— Проходите же, Владимир Михайлович! Я думал о вас. Промозгло сегодня, не правда ли?
— Да, благодарю… — протянул невпопад Яшвили, и тут же, озлившись на себя за смущение, вскинул на генерал-губернатора дерзкий взгляд.
— Садитесь, подумаем о ваших делах. Вам ведь не пришлись ни награды, ни повышения?
— Очевидно, заслуги мои не таковы, чтобы надеяться.
— Может быть, может быть… А не хотите ли знать, Владимир Михайлович, в чем беда?
— Коли вам угодно объяснить…
— Отчего нет? Видите ли, поступил некий донос об образе мыслей ваших. Неблагоприятный для вас, скажем. Подтверждения он не имел, потому вас и не тревожили, но и не опровергнут. Следовательно, ждать вам и нечего.
— Что же, благодарю вас. — Яшвили сделал движение вперед, поднимаясь, но Пален остановил его плавным, неспешным жестом:
— Не спешите. Я звал вас не затем вовсе, чтобы это сказать. Видите ли, я тоже в меру разумения своего думаю о пользе России и не вижу ее в том. чтобы такими офицерами, как вы, в такое время разбрасываться. Скажем, грузинские дела идут эдаким образом, что всякий человек, могущий иметь там влияние, важен; но и это к слову, вы здесь надобны.
Опускать глаза иод леденящим, жестким взглядом Яшвили не хотел, но выдержать его не смог. Потупясь, пробормотал в пол:
— Должен просить ваше превосходительство выразиться яснее.
— Извольте. Коли услуги ваши потребуются, готовы ли вы будете действовать во имя блага империи?
— По приказу государя?
— Разве вы всегда получаете именной указ? А моего распоряжения вам не довольно?
— Довольно… Петр Алексеевич, коли во благо оно, — вскинул Яшвили отчаянный, потерянный взгляд, как когда-то зимней ночью, в караульне, на заходящегося криком Аракчеева. Пален, приподняв бровь, мгновение всматривался оценивающе, посерьезнел:
— Да вы, я вижу, не так просты, как на первый взгляд. Что же, теперь я должен подумать. Будьте у меня через неделю, этим же часом!
…Пален спешил. Совсем без сторонников заговор осуществить невозможно, а каждый лишний человек — лишняя опасность: следовало не терять ни дня. К Панину он отправил Яшвили, узнав, что тот пытался несколько раз встретиться с вице-канцлером; Никита Петрович разговором остался доволен. И неделю спустя Владимир Михайлович получил приказ о назначении полковником в конную гвардию.
* * *
Весна последнего года Века разума выдалась поздней. Времена года теперь различались по военным кампаниям; в апреле стотысячная армия Моро перешла Рейн и, разгромив австрийцев при Энгене и Москирхе, вышла на оперативный простор, а Наполеон с сорока тысячами перешел Апеннины. В Петербурге об этом узнали в начале мая, но ни в салонах, ни на рынках никто не говорил об удаче Бонапарта и мощи французских пушек. 6 мая умер Суворов.
В столицу генералиссимуса привезли 20 апреля, поздно вечером. На следующий день Павел послал к нему Багратиона: он уже знал, что врачи не обещают более двух недель, и не мог отделаться от горечи в гортани, подергивания щеки. Говорить с умирающим после гневных приказов и писем, после того, как снесен постамент статуи перед Михайловским замком — невозможно, но еще горше сознавать, что теряешь великого полководца, славу державы. Горечь на ненужную войну, символом которой стал Суворов, всему причиной; но генералиссимус был лишь орудием, гневаться следовало на себя, и Павел решил приблизить всех, кто был дорог Дивному: Багратиона, Милорадовича, Кутузова; вознаградить детей, даже мужа его дочери, хоть он и Зубов.
А Суворов не вставал с постели, почти не разговаривал с приходящими. Холодный ветер Альп, бессильный, казалось, проледенить тоненький плащик, подхватил его теперь, понес над ледяными полями, завораживая душу. Ему виделись бездымно-прозрачные голодные костры, разведенные на снегу из наломаных дорогой скудных охапок сухих веток, потому что у людей нет сил отойти от тропы в сторону за валежником, нарубить дров. Виделась затекшая, смерзшаяся кровь на ранах; ее так мало, что раны кажутся легкими, и нужно заглянуть солдату в глаза, чтобы понять, нести его до привала или — оставить здесь. Виделись прижатые разъяренной толпой к стене Каса дель Бьянко, что в Милане, не успевшие бежать депутаты Собрания.
Он отвернулся тогда, проезжая: не дело полководца вмешиваться в политические распри. И шевелящиеся тела, точно безглазые черви на брошенной в жару туше — где это было, у стен Измаила, в Варшаве, на Адде, под Нови?
В оцепенении глядел он на болтающиеся перед глазами цветные побрякушки, силясь понять, продолжается ли бред или мнится ему забытая давно колыбель? Побрякушки отодвинулись, и взлаивающий, торопливый голос Ростопчина стал твердить, что милостью короля Людовика XVIII сегодня привезены из Митавы для генералиссимуса ордена Святого Лазаря и Богоматери Карме-литской, и ныне, данным ему полномочием, граф Ростопчин имеет честь вручить… Александр Васильевич приподнялся от подушек:
— Что из Митавы? Что привезли?
— Ордена от короля Франции.
— Почему из Митавы? Король Франции должен быть в Париже!
…Похоронная процессия все, казалось, никак не могла тронуться с места: толпа перед домом Хвостова не редела. Но давно скрылись за углом орудийный лафет, несущие подушки с орденами лейтенанты; просто улица не могла вместить, втянуть в себя бурлящий водоворот людей, подходивших, становившихся в конец шествия, смотревших жадно вперед, в надежде увидеть еще раз сухонькое личико, серебристый хохолок…
Россыпь орденов слепила глаза выглядывавшим в окна. Суворов не отказался, как повелел ему Павел, от белоснежного мундира габсбургской армии, врученных в Вене наград, и теперь знаки достоинства Австро-Венгерской империи несли среди побрякушек, пожалованных живущим на подачки русского двора Людовиком и восстановленным на престоле штыками суворовских чудо-богатырей королем Пьемонта; меж прусским черным орлом за варшавское пепелище и усыпанными бриллиантами, увитыми муаром звездами высших орденов Российской державы.
Гавриил Романович Державин, пришедший к дому Хвостова с утра, опоздал-таки быть среди первых в процессии, но, пока шли, продвинулся близко к лафету: перед ним расступались. Лишь уткнувшись в плотные, зеленомундирные спины, умерил шаги, опустил голову. Сзади переговаривались негромко: кто-то считал ордена, кто-то описывал положенные к гробу цветы; спереди доносилось только свистящее дыхание, глухой, мерный шаг старавшихся ступать тише ветеранов швейцарского похода. На Невском, у публичной библиотеки, ступил к краю тротуара невысокий, голубоглазый человек, сняв шляпу, склонил аккуратно причесанную голову и стоял так, покуда не миновал его лафет. Ни один из шедших за гробом солдат не повернул головы к императору.
У дверей Александровской лавры процессия замешкалась. Широкий, массивный, словно для сказочного великана, а не сухонького старика, сделанный гроб не проходил в проем лестницы, и шестеро с полотенцами в руках растерянно опустили его на холодный выщербленный камень. Но надвинулись зеленые мундиры, и, выкрикнув хрипло «Суворов везде пройдет», кто-то из гренадер подхватил угол. Мгновением спустя ввосьмером солдаты взметнули на вытянутых руках над головами темный, обшитый крепом ящик и медленно двинулись по ступенькам вверх.
…На следующий день Павел прочел написанные Державиным на смерть фельдмаршала стихи. Стоявший за креслом Кутайсов кашлянул:
— Бунтарство неявное, государь. Но на похоронах очевидно выказывалось преувеличенное внимание к удачливому полководцу, словно он, а не государь император средоточие всех побед российского оружия.
Павел помнил колючие взгляды, желваки на скулах у гренадер, висящее над процессией молчание. И все же…
— Мы вряд ли были справедливы к этому поэту. Как служащий государства, он всегда был честен, что в прошлое царствование почти немыслимо; как гражданин — верен тому, кому Господь вручил власть. Что до этих стихов — «северны громы во гробе лежат»… Суворова больше нет; память о нем принадлежит государству.
Сверкнув в солнечном луче голубой лентой, Кутайсов поклонился, пряча довольную усмешку. Если бы Павел с ним согласился — что же, невелика птица Державин, отправили бы его в деревню с глаз долой. В теперешнем настроении, однако, государь склонен поступать вопреки советам; так оно и вышло. Гавриил Романович прям, как дубина; если он в царской милости будет, горы своротить можно, эдакой дубиной поддев! Пользу государственную поэту, конечно, не объяснишь, но против врагов — его гнев и пыл сгодятся. Врагов же у Ивана Кутайсова не счесть: к старым завистникам, что никак не смирятся с возвышением верного слуги государева, новые добавляются.
* * *
В доме мальтийца Осипа де Рибаса, найденном взамен того, что купил у него император для Петра Лопухина, ждали гостей. Раутов и балов в этом особняке без хозяйки не бывало, да и невелик был престиж начальника лесного департамента Адмиралтейства, чтобы к нему стремились попасть петербуржцы. А первые дни по его приезду в столицу зрел против него даже маленький заговор, кое-кто собирался втолковать безродному чужаку, что здесь ему не Одесса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я