раковина тюльпан купить 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Войска наши оказаться могут в положении куклы деревянной, дергаемой за веревочки…
— Что же, предложите мир с цареубийцами заключить, так?! — выкрикнул резко император и шагнул от стола в сторону, качнувшись на каблуках.
— Ушакова тоже отозвать присоветуете или одного Суворова?
Повернувшись резко, он подступил вплотную к Ливену, глянул снизу вверх заледеневшими глазами, резко дернул правой рукой, локтем задел бумаги. Христофору Андреевичу показалось, что падают они страшно медленно, наверное, он успел бы дойти до двери, покуда последний листок коснется пола. Под ладонями было мокро, он развел пальцы, глядя на высыхающий след своей руки по мрамору.
— Государь, Ушаков, сколь могу судить, в положений худшем, чем Суворов. Но мнение мое по этому пункту не может быть окончательным, мне поручалась только переписка по сухопутному экспедиционному корпусу.
Стало очень тихо, как бывает в сильный снегопад. Павел, взяв со стола одно из оставшихся там писем, прочел, потянулся за следующим; не найдя, растерянно вскинул глаза на Ливена. Тот, опомнясь, быстро нагнулся, подобрал с пола бумаги и, взглянув на листок в руках императора, подал ему ответную депешу.
— Хорошо, Христофор Андреевич. Вы правы, наверное… Ваш брат ведь у Потемкина служил?
— Да, государь.
— Не лучшая школа. Вы, впрочем, слишком молоды, чтобы помнить.
— Мне было восемнадцать.
— Да, конечно. Так вы в год бунта родились… Христофор Андреевич, я хочу, чтобы вы возглавили отныне военную коллегию.
— Я, государь?!
— Именно. Коли посмели сказать, что кампания провалится, посмеете и иное. А мы все же посмотрим. Втравим англичан, им корысти больше, чем кому бы то пи было. Войну, раз начали, только победой кончить можно, иначе — позор!
— Государь…
— Знаю. Вконец раздавить французов не дадут Суворову. Так ведь и бегать от врага он не обучен. А насчет кампании — посмотрим еще. Вам теперь положено знать: второй корпус мы, вместе с англичанами, в Голландии высадим, а третий, про то вам известно, идет на Рейн. Я знаю, у Габсбургов бывают разные советчики, так ведь пушек пока поболе у нас. А против пушек не поспоришь!
…Домой Ливен приехал до того еще, как стемнело. Сбрасывая шубу на руки камердинеру, велел не принимать никого и подать в кабинет пару бутылок лучшей мадеры. В широком кресле, укрыв ноги пледом, потягивал он обволакивающее гортань вино, переполненный не испытанной еще доселе радостью. Выше этого часа нечего желать; что может быть дороже власти, пришедшей вовремя? О войне в европейском далеке не думал он вовсе.
* * *
Желтый ящик с фасада Зимнего давно был снят, и подданные больше не докучали государю жалобами. А доносы, вызвавшие к желтому ящику общую ненависть, продолжали поступать и далеко не все оседали в Сенате или у Лопухина. Попала на стол императора и бумага, подписанная цензором в Риге Туманским. Пробежав ее сначала небрежно и собравшись было отложить без резолюции, Павел, ощутив смутное беспокойство, заставил себя прочитать снова, внимательно. Федор Осипович — так зовут, почему-то помнилось — доносил о выходе в Гамбурге издания «Писем» Николая Карамзина, не соответствующего тому, что увидело свет в Москве два года назад.
Император вздохнул, откинулся на спинку кресла, поняв, что привлекло внимание. Именно в Гамбурге Матье Дюма выпускает свое «Обозрение», полное клеветы на поход русской армии в Италию и Швейцарию. Дюма писал о расправах в Неаполе под прикрытием пушек кораблей Ушакова, угрозе Суворова выгнать пленных под пушки не желавшей сдаваться цитадели при осаде Турина… Все было правдой, и все не так. А теперь этот Карамзин…
Туманский прилагал выписанные аккуратно выдержки из гамбургского издания; перевод обратный с немецкого на русский оказался коряв, и, видно, поняв сам свое неумение, Федор Осипович дал его лишь на первые фразы, далее приводя только немецкий текст.
«Люди уже хотят рассматривать революцию как завершенную. Нет. Нет. Мы еще увидим множество поразительных явлений».
Что же с того, подумал Павел. Легко задним числом быть пророком. Впрочем, происшедшее во Франции превзошло все мыслимые ожидания. Но дальше… Карамзин «оставил Париж с сожалением и благодарностью… жил спокойно и весело, как беспечный гражданин Вселенной». А впрочем, что здесь грешного? То был лишь год 1790-й, как сказано в заглавии, и Париж был, наверное, почти таким же, как десятилетием раньше. Чего же хочет Туманский?
Получасом позже, когда пришел в назначенное ему время Ростопчин, Павел все не мог решить, что делать с доносом, и, прежде чем граф открыл свой бювар, показал ему на лежащую с края стола бумажку:
— Прочти, Федор Васильевич. Ты москвичей хорошо знаешь, что думаешь о Карамзине?
— Писатель своеобычный. Одно время зачитывались им. Теперь — нового ничего не дает, а свет к их братии переменчив, так что, пожалуй, забудут скоро его, как иных.
— А что скажешь о его политических понятиях?
— Государь, думаю, что благонадежнее сыскать кого трудно.
Кивнув., Павел жестом попросил бумагу и, смяв ее в комок, швырнул в камин.
* * *
Два прибора, друг против друга, стояли посреди длинного стола, на концах которого скатерть казалась голубоватой в слабом свете сдвинутых к центру свечей. Ливен пододвинул матери стул, замер на мгновение, опершись о спинку, глядя сквозь золотистый завиток волос на розоватый камень серьги.
Встрепенулся, обошел быстро стол, сел напротив, улыбнувшись мягко.
— Спасибо, что пришел. Я не звала никого больше, хочу побыть с тобой.
— Твое общество лучшее для меня.
Шарлота Карловна, зачерпнув подливки, передвинула к сыну сотейник:
— Ты не нальешь мне сам вина? Я не хотела, чтобы нам мешали.
— С радостью.
Христофор Андреевич обсосал косточку маслины, бережно вытер салфеткой губы.
— Я получил довольно пикантную новость последней пражской почтой. Нельсон, лорд и леди Гамильтон, разумеется втроем, претендовали на королевский фрегат, чтобы ехать в Лондон, но адмиралтейство отказало, и пришлось им избрать сухопутный способ передвижения. Говорят, Нельсон в бешенстве, что до посла, то он спокоен, как всегда, хоть груз его тяжелее… я имею в виду, разумеется, коллекции, все эти старые черепки.
— А ты научился говорить как дипломат.
— Разумеется, я понял, зачем вы меня звали.
— Тем лучше. Это ведь нужно нам обоим. Я полагаю, твое положение и возраст вполне подходят для женитьбы.
— Так что, вы хотите видеть меня в положении сэра Гамильтона?
— Кажется, у тебя больше шансов попасть в него, будучи холостым.
— Кочубей ведь вывернулся.
— Потеряв все.
— Ну не Аннушку Гагарину мне предложат. К тому же и у нее есть муж.
— Прихоти императора не угадать. А Кутайсов плохой Лепорелло, его тянет искать утех там, где другие ищут лишь рук, готовых сварить суп или выстирать рубашку. Этот государь не первый, отправляющийся за любовью в Затиберье.
— Бог мой, — вскинул на нее расширившиеся глаза Ливен, прикладывая торопливо платок к вспотевшему лбу. — У него во гневе в самом деле голос становится визгливым, как было, пишет Светоний, у Калигулы.
— А вот об этом не стоит говорить.
— Да, конечно… Но скажите, ведь не из беспокойства за мою честь вы…
— Кочубей тоже вряд ли помышлял, что из него захотят сделать ширму утехам государя. Но вы правы, я думала не только об этом. Вам пора перестать подбирать девчонок на улицах; в конце концов, вы подцепите оспу, как отец несчастного короля Франции, или еще хуже. Вам пора быть среди тех, кто правит этой страной, а не среди повес.
— Так вы хотите сосватать мне княжну с татарской кровью в жилах и ордынским золотом в сундуках?
— Нет.
— Отчего же?
— Я не хочу, чтобы мои внуки привязаны были к этой земле; кто знает, что ее ждет. Вы женитесь на добропорядочной немецкой девушке, пусть небогатой, крещенной в православную веру, но у вас родятся дети, с которыми не поступят так, как поступают в русской стране с русскими. Они будут служить государю, если захотят, как свободные люди, а не рабы.
Склонив голову, Ливен положил перед собой на скатерть дрожащие тонкие руки, вглядываясь, будто впервые увидал морщинки на суставах, розовые лунки и белые каемки ногтей, волосы у запястья…
— Кто она?
— Вторая дочь Бенкендорфов, Доротея. Ты не знаешь ее, слишком молода, не выезжала еще; впервые будет через неделю на балу в Смольном. Впрочем, это, кажется, тебе не помеха.
— Разумеется. Так я увижу ее через неделю?
— Я предпочла бы, чтобы вы встретились завтра. Нам с тобой вдвоем будет вполне прилично нанести Бенкендорфам визит.
…Сероглазая, светловолосая девочка четырнадцати лет показалась ему с первого взгляда слишком хрупкой, но когда, по просьбе матери, Доротея села за арфу, Ливен увидел округлые, с милыми ямочками локти, поймал уверенное, недетское движение, которым она взяла первый аккорд. Ударило в голову тепло, как от доброго глотка мадеры. Он желал эту женщину, девушку, ребенка, не все ли равно, черт побери? Желал, как не желал еще ни одну из девиц, просыпавшихся поутру рядом с ним, и взгляд его, брошенный матери, был полон тепла, благодарности, обещания.
Чуть позлее — ужинать они не оставались — Ливену дали побыть с девушкой наедине. Подходя к ней стремительно, едва закрылась за родителями дверь, он знал уже, сколько желания в его взгляде, и выдержал паузу, прежде чем коснуться отданной ему доверчиво руки:
— Доротея, как вы играли! Бог мой, чем была вся моя жизнь до этой минуты!
— Наверное, сном, — проговорила она негромко, не отводя глаз. Ливен заглянул в их серую, как небо над Балтикой перед дождем, глубину и понял, что может припасть к рукам девушки жадными, горячими поцелуями.
Лишь потом, в карете, ему подумалось, что же она имела в виду, говоря о сне, но, не найдя ответа сразу, Ливен забыл об этом.
* * *
Тончи сделал два эскиза портрета императора в кабинете Зимнего дворца, работая по часу после полудня. Следующий сеанс назначен был на понедельник; следовало решить окончательно композицию, подобрать фон. Смущал свет — слишком ровный от окна, он, непонятно почему, густел в глубине комнаты, пряча лицо Павла в ореоле.
В понедельник, выйдя с поклоном из-за поставленного заранее мольберта навстречу императору, он сказал негромко:
— Ваше величество, я просил бы вас снять парик. — Отчего?
— Я хотел бы писать вас, а не просто портрет, который может сделать другой художник для другого государя.
— Не совсем понимаю вас.
— Ваше величество, есть лица, особенность которых парик подчеркивает/ Как… города Германии, они похожи друг на друга, но у каждого свой облик. Сделайте из вашей столицы немецкий город, и вы не узнаете ее, больше — потеряете.
— А я бы хотел, — повернул лицо в застывшей улыбке Павел, — парапеты поставить добротные и чтобы у лавок грязи не было.
Тончи повел мягко плечами; золотистая волна прошла по его бархатной, светло-коричневой робе.
— Забота о благоустройстве необходима, но облик города сохранить важно.
— А кисть, холсты на что?
— Бог мой, ваше величество, неужели нашим несчастным правнукам останутся одни пейзажи — на стенах, в рамках?
Но Павел, не слушая, уставил глаза в одну точку, опустился в кресло против мольберта и застыл, безвольно свесив руки. Вглядевшись, Тончи шагнул чуть вправо, проверяя, так ли падает свет, и вдруг, увидев перец собой на холсте тень лица сидящего под косым солнечным лучом человека, стремительными движениями угля схватил эту застывшую тень, вылепил короткими движениями скулы, виски, подбородок. Бросил по лбу влажную прядь, вернулся к уголку глаза, поправляя. Стеклисто-дымчатый образ дрогнул, и прежде чем он пропал совсем, Тончи успел приметить горькую складку от дёрнувшейся чуть вправо нижней губы. Коснулся углем холста, стер, провел снова. Отстранился, чтобы поглядеть, но не смог удержать взгляда — он знал, касаться этого больше нельзя.
— Мне можно повернуть голову?
— Да, конечно, ваше величество. Благодарю вас, я закончил уже.
— Сегодня сеанс был коротким.
— Не сеанс. Вы можете взглянуть.
Шагнув вперед, Тончи, не задумываясь, что делает, протянул руку, и император оперся на нее, послушно ступил следом к мольберту, вгляделся…
Лающий, с подвизгиваиием, хохот оборвался резко. Сальваторе, ощутив острую боль в запястье, вырвал руку, уставился ошеломленно на следы от ногтей, набухающие кровью.
— Это прекрасная работа, — глухо выговорил Павел.
— Благодарю, ваше величество. Вы позволите…
— Делайте что хотите. Но я хочу иметь этот эскиз, слышите?
* * *
Письмо из Лодэ передала Павлу императрица перед прогулкой. Надорвав конверт, он просмотрел на ходу знакомую торопь набегающих на край листа строк, прошел быстро коридором на лестницу, и, скользнув сапогом, неуклюже махнул рукой по стене, покачнулся, замер. По ногам вверх пробежали мурашки, вспотели ладони. Письмо, вырвавшись из руки, затрепыхалось над ступеньками, прянувший было снизу к нему — помочь — адъютант, ехавший сегодня вместо Кутайсова, подхватил листок, протянул сошедшему медленно вниз государю. Кивнув, Павел сунул, смяв, бумажку в карман, шагнул тяжело в отворенную перед ним дверь.
В седле ему стало легче. Помпон шел мягко, ровно поводя лоснящимися боками, привычной дорогой; улица была пуста, как всегда в этот час. Павел знал, избегают встречи с ним, но теперь это было все равно.
Не верить ничему… Мало ли за последние годы Нелидова с Софьей затевали интриг? Но ведь ему это письмо — первое, за все время, что провела Катя в Лодэ, и нет в нем той женской хитрости, которая заставила бы начать так, словно виделись вчера. «Помня доброту вашего сердца…» Как издалека и как упорно! Смешно уповать на память, коли пишешь человеку, впервые себя осознавшему молодым, забывшим бы прошлое вовсе, коли можно стало. Там, в давнем, обиды, пустые надежды, ожидания; кроме горечи, что сыщешь в памяти?
Его обожгло видением: щуря жалко глаза, Катя, сгорбясь над низеньким столиком, вглядывается в пересыхающую чернильную кляксу на уголке листа. Полно, не потому ли просто отослал он эту женщину, что совесть мучила?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я