https://wodolei.ru/brands/Astra-Form/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— А… — Мещерский, поднял брови, осекся. Хотелось ему поговорить о дворцовых сплетнях, но сын Шарлотты Карловны смотрел холодно, спокойно, откровенничать, по всему видно, не собирался, и князь, склонив голову в полупоклоне, посторонился, давая дорогу. Ливел ответил кивком, отворил бесшумно дверь и ступил в мягкое свечение алого бархата, позолоты, бронзы.
А Колосова и впрямь была хороша. Христофор Андреевич ощутил подымающееся к горлу сладкое томление, ведя взгляд от облитой балетной туфелькой ножки выше, сквозь полупрозрачную ткань. И на нее ведь глаз положил Безбородко, заплывший жиром, как Ловлас, обожравшийся пудингами. А жаль…
Не досмотрев балета, вышел, пробыв в театре едва полчаса, но успев согреться, так что от подъезда до кареты дошел, не запахивая горла. Сказал ехать медленно, протер платком запотевшее окно и, касаясь почти виском холодного стекла, стал всматриваться в ночную суету Миллионной.
Глаза привыкли постепенно к полумраку. Медленно катившую карету Ливена обогнал чей-то легкий экипаж, спрыгнувший с подножки крупный, сильный мужчина — плечи на миг застыли косо в свете фонаря — помог сойти даме, обнимая, шепнул что-то на ухо, подхватил под локоть, ведя к дверям. На углу, сгрудившись, в тени фасада, трое или четверо неприметно одетых людей ждали, видно, прохожего с полным кошельком. Против захлопнувшейся гулко двери распивочной двое офицеров в темных плащах тащили в поставленный к краю тротуара экипаж упиравшегося приятеля, столь пьяного, что вымолвить он ничего не мог, только кренделил ногами да мотал туловищем враскачку, цепко повисая на плече то у одного, то у другого. Карета поравнялась со скользящей легко, словно по воздуху, над утоптанным снегом женской фигурой в просторной шали, обогнала. Ливен обернулся, скорее, машинально; тонкий луч света из-за шторы окна упал на полудетское, укутанное в платок до бровей лицо.
Дважды рванув шнурок, он подался резко вперед, стукнул в обивку и, не дожидаясь, покуда карета остановится, растворил дверцу, легко спрыгнул на тротуар прямо перед замершей, будто ударилась грудью о невидимую преграду, девушкой.
— Сударыня, право, сегодня слишком холодный вечер, чтобы ходить пешком. Разрешите вас подвезти?
На мгновение ему показалось, что все это — просто маскарад. Девушка, вместо того чтобы стрельнуть глазками и прощебетать что-нибудь кокетливое, смотрела пристально, серьезно.
— Сударыня, право, я в самом деле просто хотел предложить участие свое. Вы не затрудните меня ни в малой степени, ибо я не спешу.
Это было бесстыдством, если он говорил с девицей из хорошей семьи, для чего-то нацепившей у служанки взятый балахон и вышедшей из дому без провожатых; нелепостью, если перед ним стояла уличная девка. Ливен решился почти подхватить ее развязно под локоть, но сдержался, в последнее мгновение побоявшись все-таки ошибиться. Переступив неловко, посторонился, давая дорогу, и замешкался, не сразу нашел слова, когда девушка сама, быстрым движением, подала руку.
— Прошу…
Подсадив свою спутницу, он, прежде чем прикрыть дверь, спросил негромко:
— Куда скажете ехать? — И лишь по ответу ее, услышав голос с мягким чухонским акцентом, понял все и едва не рассмеялся.
— На биржу…
— Барышня, да к чему же вам ночью-то на биржу?
— А я ночую там, — просто, без запинки ответила она, откидывая с головы накидку.
— Надо полагать, отец с матерью тоже? Отходники? Откуда, чьи?
— Из Вызу. Вольные. А отца с матерью нет.
— Не врешь? Смотри, справлюсь, коли крепостная…
— Правда, вольные! В Вызу и нет крепостных, мы по грамоте…
— Ладно. Зачем тебе на биржу? Лет-то сколько?
— Четырнадцать.
— Служила у кого?
— Нет. Вторником приехала, с нашими, рыбу привезли. Если не устроюсь, пока распродадут, вернусь с ними.
— Хорошо. Поедешь ко мне.
— Правда? Служить возьмете? Я и варить умею, и хлеб печь, проверьте!
— Служить. Хлеб печь. Бумага есть у тебя?
Девушка, дернув шаль от груди, достала торопливо сверточек, протянула. Ливен, прибавив в фонаре света, поднес поближе, развернул, взгляделся. Окликнул кучера:
— Домой!
…Утром, проснувшись от поскребывания у двери, Христофор Андреевич потянулся сладко, спустил ноги на прохладный пол, поискав шлепанцы, встал. Отпил из стоящего на столике бокала, потянулся еще, разводя широко руки, и, наклонившись, подхватил в ладони раскинувшиеся поверх одеяла пышные светлые волосы, подбросил, с острым наслаждением ладонями ощутив их мягкое падение; коснулся осторожно теплого виска девушки. В дверь постучали снова, громче.
— Что надо? — бросил он резко в лицо камердинера, отворяя.
— Христофор Андреевич, Шарлотта Карловна приехали, ждут.
— Ладно, сейчас.
Помедлив мгновение, рассуждая — не одеться ли, он, усмехнувшись, прикрыл дверь за собой и, как был в халате, сошел вниз, в гостиную.
— Вы обещались быть у меня с утра.
— Простите Бога ради. Который час?
— Начало одиннадцатого.
— Право, я, видно, слегка простудился по вчерашней сырой погоде, чувствовал себя неважно и проснулся только что.
— Поздно вернулись из клуба?
— Нет, я был в балете. Показалось душно, и я велел ехать помедленнее. Этот невский ветер…
— Да, разумеется. Сегодня я говорила о вас с государем. Он подписал.
— Бог мой, что?!
— Назначение генерал-адъютантом.
Он приник к руке матери, медленно поднял на нее изменившееся, дрожащее лицо:
— Я… Это больше, чем мыслимо было ожидать.
— Не думаю. Впрочем, довольно, чтобы вы занялись делом. Мне пора. Будете вечером?
— Да, конечно. Благодарю!
Христофор Андреевич склонился еще раз к руке матери, проводил ее до дверей. Вернулся к столу, взял было трубку с длинным чубуком и, отбросив решительно, развевая полы халата, пошел стремительно к двери, взбежал по лестнице. В спальне все было так же тихо, полутемно; он раздернул шторы, вгляделся в радужно-светлое, сонное лицо на подушке и, раскинув широко руки, упал в постель.
* * *
Весной Павел поехал снова в Москву. Семью не брал; дел выдалось мало, довольно времени — ходить знакомыми переходами Кремля, вспоминать…
Москва года прошлого, счастливая Москва его коронации, наплывала на давнюю, полную слухов и заговоров, зреющей пугачевщины, холерную. Алые драпри сокрыли стены — пожелай государь, затянули бы ими храмы, площади, пригородные села — Голутвино, Люберцы… Застонав глухо, метнулся по комнате. Хорошо, что в этот приезд можно было не брать женщин, никто не докучал ему, как год назад, жалобами на тесноту покоев и дурной вид из окон. Довольно, что сердце сдавливаег от стоялой сырости — воздух здесь не как петербургский, пронизанный морской солью, ломкий над гранитными уступами набережных.
А ввечеру был бал; третий, последний. Два предыдущих у Павла оставили глухое раздражение — слишком много жеманниц, сплошь и рядом перехватывал он сообщническое переглядывание, за которым чудилось торопливое, жадное дыхание ночи; слишком много шума, оркестр следовало бы засадить за учение нотам. Не ждал он ничего и в этот вечер, оглядывая пересмеивающихся па балконе музыкантов, сплетничающих, едва не сдвигая стулья в кружок, женщин, по-павлипьи расхаживающих сангвинических московских дворян. Открыв бал, император, натянуто-милостиво улыбаясь, прошел к ломберным столам, хмуро оглядел играющих — и обернулся раздраженно, спиной почувствовав чей-то пристальный взгляд.
Глаза эти, темные, бархатные, помнил он очень хорошо. Девушку представляли в дни коронационных торжеств; помнилась даже фамилия — Лопухина.
Она смотрела не отрываясь. Такой взгляд случалось ему несколько раз подмечать у подъездов иных домов Парижа, проезжая вечером в открытой коляске, рядом с женой. Смотрела, отстраняясь, из-за плеча какого-то офицера, приглашавшего на танец… Павел не сразу вслушался в такт мелодии, показавшийся смутно чужим, ненужным. Поняв, вскинул гневно взгляд к балкону, словно ожидал увидеть на музыкантах красные санкюлотекие колпаки.
В благопристойном разливе полонеза вспыхивали предательски влекущие смерчи вальса — но, прежде чем император решился звать кого-нибудь в этой суетной толпе или идти наверх самому, прямо перед ним вынесло танцем Лопухину.
Она смотрела, застыв в оборванной на полушаге фигуре. Поворот головы, вскинутая к мужскому плечу с эполетом рука, изгиб бедра… Вальс танцевала девушка, не думая о музыке; оторопело топтался на месте, спиной к императору, офицерик. Мгновение минуло, зал закружился, а из-за спины Павла негромко прошептал Кутайсов:
— Девица Лопухина. — И выждав: — По уши влюблена.
— Пустое, она — ребенок, — не оборачиваясь, вполголоса, не думая о словах, бросил Павел.
— Ей уже шестнадцать. На выданье.
Все ты мне врешь, едва не бросил император. Он помнил прекрасно, сколько лет девушке; но — увидел сквозь вихрь снова темные, раскрытые безумной надеждой глаза и, обернувшись резко, не оттолкнув едва Кутайсова, зашагал мимо ломберных столов.
…Девка, сладострастная, жадная девка, шептал он, захлопнув за собой дверь ротонды, прижавшись грудыо к балюстраде. Не спешит замуж, выбирая; чего ж ей теперь? Милость государя и поцелуи офицерика?
В бешенстве Павел обернулся на окна, проклиная вполголоса мелькающие за ними затылки, лица, но Лопухиной не было. Получасом спустя искавший отца обеспокоенный Александр выглянул на ротонду — и отшатнулся, увидев землистое, искаженное лицо. Но когда настало время уезжать, Павел прошел через залу с милостивой улыбкой; остановясь перед сестрами Протасовыми, сказал комплимент младшей, незамужней Лизе. В карете за всю дорогу он не проронил ни слова.
Перед сном Павел успел написать небольшое письмо Софии, этими минутами и в самом деле испытывал легкую грусть оттого, что ее нет рядом. Помедлив, хотел зачеркнуть желчную строчку о наглости московских девиц, но глаза уже слипались, мысли не шли, и он оставил все как есть.
Первое забытье не перешло в сон. Очнувшись, оч ощутил странную бодрость, словно хорошо выспался, — но меж плотных драпри не пробивался ни один луч света. Отбросив влажные простыни, лежал, покрываясь гусиной кожей, прислушиваясь. Стало холодно; зашелестели деревья предутренним ветерком. В его воле — обратить ночь в день, повелеть зажечь люстры, фонари, факелы; запрячь кареты, двинуть в путь эскорт. В его воле желать девушку, что бы там ни было у нее на душе. Что бы ни было — с той минуты, как впервые застыла, в открытом бесстыдно ярко-желтом платье, с набухшими от поцелуев губами — перед государем. Теперь, ощущая как наяву сладко-дымный дурман ее духов, Павел с раздражением вспомнил письмо жене. Сетовать на девушку за то, что она желала быть приятной ему — не безумие ли?
Он забылся сном тяжелым, прерывистым; виделся сияющий престол, к которому приближался он медленным шагом, ощущая за спиной дыхание, поступь сонма людей.
Но в этом сне ему дозволено было обернуться — и увидеть поднятые к престолу глаза, сверкающие отблеском небесного огня. Пламя разливалось, вспыхивало, угасало и возгоралось снова…
Апрельское солнце шло к полудню. Стояли' перед крыльцом кареты; у подножек, боясь отходить далеко, четвертый час прохаживались кавалеры, давно переставшие убирать за обшлаг платки, прикладываемые то и дело к вискам; поеживались, разминая затекшие ноги, кучера на козлах. Император не выходил; известно было, что с утра послан им куда-то и до сих пор не возвращался Кутайсов. На крыльце, подрагивая от нетерпения, не чувствуя бега времени, ждал Обресков. Его подмывало послать кого-нибудь к дому сенатора Петра Васильевича Лопухина, но всякий раз статс-секретарь себя одер-гивал: кого ни пошли, быстрее Иван Павлович не вернется, что проку. Всхрапывали лошади, застоявшись в упряжке, поскрипывало колесо то одной, то другой кареты, нещадно палило солнце. Обресков по-волчьи прядал ушами, поворачиваясь на всякий перестук копыт за углом, но все было мимо. И лишь когда солнце стало в зенит, вылетела, казалось, бесшумно из-за углового дома коляска Кутайсова. Граф спрыгнул перед крыльцом, не тая радостной улыбки, вскинул жгучие глаза на Обрескова:
— К государю! Наша взяла.
* * *
После ареста братьев Валуевых по подозрению в подготовке покушения на императора Алексей Куракин бросился перетрясать старые дела. Валуевы показали на арестованного еще два года назад Пассека, и, прежде чем затребовать его из Динамюнде или ехать туда самому, генерал-прокурор просмотрел внимательно допросные листы, доносы. Пассека государь ранее видел сам, говорил с ним наедине и, покидая Динамюнде, оставил устное распоряжение:
— Молод еще: пусть посидит.
Привязывать теперь Пассека к делу о покушении, да еще как единственного сообщника — ненадежно. Павел может вспомнить свое, сложившееся во время разговора, впечатление: низкий свод сырой камеры, обросшего, землистолицего человека без возраста — и не поверит.
Алексей Борисович отчаивался уже, перебрасывая торопливо, с хрустом страницы — и вдруг уперся взглядом в знакомую фамилию, вздохнул глубоко, со вкусом, стал не спеша читать. Показание было на то, что письмо подметное, взятое еще в 1796 году у шляхтича Елерского, хранилось одно время гвардейским офицером Евграфом Грузиновым. Почему более на сей счет в деле ничего не было, Куракин и думать не стал, ложный навет или иное что — главное, сейчас донос двухлетней давности был кстати. Выходил настоящий заговор, в котором участвовал человек, к государю, а тогда наследнику, близкий. С этим можно показать свою силу!
…Но показать ничего Куракин не сумел. Взяли Евграфа его люди бестолково, нашумев не в меру. Младший брат полковника нашел способ пожаловаться императору, и тот потребовал арестованного к себе, со всеми бумагами.
Говорить с Евграфом Павел пожелал наедине. Охрана осталась у прикрытой неплотно двери, оба слышали шорох, негромкий, разом обрывающийся звон шпор в соседней комнате, и оба сразу об этом забыли.
— Я думал, на этом свете осталась еще честь, — с порога, не здороваясь, выговорил император. Задержавшись у стола, он не сел, прошел к окну, глянул, качнулся на носках, оборотясь спиной к Грузинову.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я