встроенные раковины для ванной комнаты 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


После обеда вымахнула невесть откуда на аллею к усадьбе заляпанная грязью почтовая тройка. Разобрав поданную ему толстую пачку писем, Николай Иванович, под пристальными взглядами домашних, деловые туг же, не вскрывая, отдал брату. Остальные письма забрал наверх в кабинет и, затворив за собой дверь, всей кучкой, не читая, бросил в стол. Что могут ему писать? Снова кто-нибудь сетует, что он не стал попечителем университета; какой-нибудь прогрессист деловым, серьезным тоном предлагает общими усилиями открыть типографию, и то же, то же, то же… Все было, все минуло. Люди разделяются не на добрых и злых, умных и глупых, а тех, кто испытал беду, и тех, кому не выпало еще. О пути крестном из книг да разговоров не узнаешь, только из своей боли. Так чего они все хотят от человека, которому суждены были пятнадцать лет в девятом нумере Шлиссельбургской крепости? Пусть думают, что хотят; ему довольно, крох, которые иные поленились подобрать, довольно садика, книжек, что не разграбили. Не мучило бы еще видение, приходящее едва не каждую ночь: залитый ноябрьским холодным солнцем кабинет Зимнего, пронизывающий, дьявольский взгляд императора… Николай Иванович ни одного слова этого разговора не мог выкинуть из памяти. Наверное, полегчало бы, расскажи кому-нибудь, но делать этого нельзя, как нельзя пандорин ящик открывать. Слово иной раз злее любого зла.
И Новиков нес, будто уголь в обожженных ладонях, открывшееся ему знание тщетности всякого добра, боясь срашивть себя, осознал ли это и человек, говоривший с. ним в день, когда перевозили останки императора Петра III к месту вечного упокоения.
* * *
Выйти из немилости Пален пытался еще в дни коронации, послав прошение через Лямба, председателя военной коллегии. Однако государь, польстив мужикам указом об ограничении барщины тремя днями в неделю и осыпав орденами куракинский клан, к просьбе боевого офицера и опытного чиновника остался глух. Петр Алексеевич запомнил; но обида обидой, а служить надо, и он стал ждать своего часа. Только в конце лета 1797-го удалось вернуться на службу, но и думать нечего было о серьезном назначении. Подступы к государю закрыты плотно: частные дела только через Нелидову, государственные — через Куракиных, более никто при дворе веса не имел. Надежда оставалась только на Кутайсова, и Пален, получив-таки перевод в конную гвардию (за что пришлось просто-напросто заплатить), стал приглядываться к обрастающему титулами брадобрею. Интрига, проведенная с помощью Обрескова, не осталась от него в тайне, как, впрочем, и от многих других, но, пока иные прикидывали, стоит ли искать милостей Лопухиной или повременить до поры, когда государь окончательно удалит Нелидову, Петр Алексеевич нарочито сторонился сплетен, исполнял службу столь ревностно, что в нем начинали видеть преемника барона Аракчеева, отставленного за две недели до назначения Палена генералом. А он метил куда выше.
С утра над Павловском собрались тучи, и император отменил прогулку. Дождь накрапывал, шелестя едва слышно за растворенным окном. Из парка тянуло свежестью, дышалось легко, полной грудью. Но менять решенное недостойно государя, Павел сумрачно сидел за столом, отодвинул от себя бювар, силясь сосредоточить мысль на делах. Со времени возвращения из поездки в Москву и Казань он ощущал смутное, невнятное беспокойство, хоть все шло как должно. В начале осени приедут в Петербург Лопухины, он ждал этого, но отчетливо понимал, что мучается не нетерпением. Ожидание Анны оборачивалось ложью жене, Кате, но и это не имело значения. Не они ли, почувствовав холодность встречи, нашли на второй день по приезде, в Павловске, для праздника, новую французскую актрису, по взглядам которой на государя ясно было, какая ей роль предложена? Этим женщинам ?µго упрекать не в чем!
Но достоин ли он своей благодати, своей Анны?
Павел потянул к себе бювар, открыл, пробежал взглядом первую бумагу, не понял ничего, просмотрел еще раз. Кто-то из дальних родственников князей Куракиных благодарил его за пожалованные поместья и еще какие-то благодеяния. Отбрасывая раздраженно бювар, задел колокольчик, упавший на пол. Дверь открылась мгновенно, наверняка Кутайсов ждал под ней, и Павел хотел было его прогнать, но подумал вдруг, что именно Ивана хотел видеть. Не говорить с ним об Анне, конечно, но видеть человека, три месяца назад ведшего торг о девушке…
— Государь, карета запряжена.
— Зачем?
— Так третьего дня вы спрашивали, откуда дамочка, по пути нам встретившаяся, еще останавливать ее не велели, хоть из экипажа не вышла, как подобает. Я узнал, здесь недалеко, можно навестить.
— Оставь.
— Как изволите.
Павлу почудился намек, он смерил Кутайсова взглядом, нахмурился.
— Иван, я могу подумать, пожалуй, ты мнишь, государю иных забот нет, кроме как в красной карете прогулки совершать. Что молчишь? Бумаг полон стол, не ты ли их разбирать будешь?
Скосив глаза, Кутайсов незнакомым, хриплым голосом ответил:
— Нужды в том немного.
— Что?!
— Государь, гнев я заслужил только прямотой своей. Иные же…
— Не в себе ты?
— Бумаги те, на стол положенные, забот не стоят: все важное уж выбрано и решено.
— Иван, не по разумению своему говоришь!
— А кто скажет-то? Ростопчина, Аракчеева, всех, кто верен вам был, оговорили, от двора оттерли. Остались вокруг вас только те, кто своим начальникам службу исполняет.
— В уме ты? Каким начальникам?
— А того исполняющие сами не ведают. Устав их таков. Вы знаете.
— Вот ты о чем…
— Памятуете ведь, Баженов сколько раз прельщал розенкрейцеровскими книжками, суетились пустосвяты вокруг вас, место в ордене приготовили, будто великая честь государю у них каким-то мастером быть. Не вышло, не уловили. Так решили иначе пойти. Куракин — розенкрейцер, Плещеев тоже, Екатерина Ивановна, Бог ее прости, во всем Александра Борисовича слушает, а Буксгевден губернатором с ее слов поставлен. Вот и смотрите. С принцем Коидэ вас поссорили, Ростопчина, как в их сети не пошел, удалили и теперь ведут политику свою. У них ведь свой счет, Россия — восьмая провинция ордена, не более того.
— С чужих слов говоришь! Да и неправда это. Розенкрейцеры шведской системы, по которой Вильгельмс-бургский конгресс заседал, не приемлют.
— Кто их поймет за тайнами да хитростями? Зовутся розовокрестные, а сами, может, иллюминаты?
— А эта секта десять лет как уничтожена баварским герцогом. И что можешь ты Плещееву в вину поставить? Он мне верен, а не фон Вельнеру!
— Плещеев, государь, в молодости еще в Америку плавал, Бог ведает, каких мыслей набрался. На словах розовокрестные государству послушны, а на деле — не они во французском конвенте сидят?
— Играешь с огнем, Иван!
— Государь, я ли когда лгал? Вот!
Быстро выхватив из кармана приготовленный пакет, Кутайсов протянул его Павлу, выждал, пока тот прочтет адрес.
— Наущением Плещеева написано!
Но император, узнав почерк жены, отмахнулся, прочитал быстро письмо, отодвинул, глядя широко раскрытыми глазами, задышал тяжело. Не стыдясь бранных слов, София грозила его Благодати, предрекала ей судьбу минутной фаворитки, общее презрение двора; кляла распутный нрав мужа… Отшвырнув кресло, Павел стремительно метнулся к двери, запыхавшись дорогой, вбежал в будуар жены и, не в силах сказать ни слова, швырнул перед ней письмо.
— Но я… — растерянно прошептала она, не прикасаясь к письму, отшатнувшись под гневным взглядом.
— Вы… именно… кто дал право вам… — крик превратился в неясное бормотание, и женщина, посмотрев твердо в голубые, с подрагивающими ресницами глаза, отстранилась, сказала негромко, сухо:
— Вы вольны думать все, что вам угодно. Но — не ради себя, ради вас, я прошу отныне соблюдать хотя бы внешние приличия в отношении меня. Вы — государь, вы опора нравственности в державе, вы должны требовать уважения к той, которая носит ваше имя.
Не поднимая глаз, Павел молча кивнул.
* * *
Она опустилась на колени, едва переступая порог. С мукой на лице, торопливо Павел подхватил на вытянутые руки, поднял:-
— Екатерина Ивановна, Бог с вами!
Слова не приходили, он молча стоял, устало глядя; в измененное рыданием лицо. Стояла жара, на верхней губе Нелидовой бисеринками выступил пот, и с удивлением, словно не о себе самом, вспоминалось, каким наслаждением казалось когда-то касаться этих губ, скользить меж них кончиком языка…
— Государь, могу ли — не молить, спросить.
Он только повел плечами, взглядом прося Нелидову молчать, и развел ладони.
— Я лишь хотела спросить, так ли виноват Плещеев, чтобы ему не нашлось более места при вас?
— Екатерина Ивановна, вы и в самом деле хотите руководить мной, как малым ребенком. Я готов понять сочувствие ваше к выключенному из службы офицеру, осужденному к шпицрутенам солдату, даже к отставленному от двора камергеру, которому, в конце концов, больше негде найти себе дела. Но Сергей Иванович не на службе при мне состоял, тут нечто большее. Я верил, спрашивал у него совета; это минуло. Или он искал вашего сочувствия?
— Да нет же! Я думаю только о вас!
— И конечно, без Плещеева я обойтись не смогу.
— Вы можете прогнать от себя кого угодно. Но Сергей Иванович берег всегда только уважение к вам, не свою близость. Вы потеряете в нем — искренность.
Что еще, кроме памяти, могло сдавливать горечью сердце? Он понял еще давно, что узнает в Анне Лопухиной ту, давнюю Нелидову, поры, когда любовь ее казалась незаслуженным даром. Ничего, кроме памяти, быть меж ними теперь не могло.
— Катя, я виноват перед тобой.
— В чем, Господи?
— Я не должен был никогда ничего обещать.
— Вы и не обещали.
— Но отчего тогда…
— Что?
Он не ответил, невидяще уставясь на гладкий, вкруг раковинки уха, завиток темных волос. Медленно разогрейся себя, оживлял в памяти опаляющее губы тепло ложбинки, сбегающей от уха вниз, по глади шеи; жемчужно-серебристое сияние, в мерцании оплывших до основания свечей, плеча, открытого жадной, обессиливающей обоих ласке…
— Катя, вы были радостью двора, певчей птицей, выпущенной из клетки. Я не припомню печали на вашем лице — до той поры, как заставил вас быть со мной.
— Вы просто чаще стали меня видеть.
— Нет, не играйте этим. Из-за меня вы хотели уйти в монастырь, переехали в Смольный, и, едва привыкли к жизни этой простой, чистой, я отнял у вас и ее. На рождественском балу, когда вы танцевали, я поднялся в комнату вашу, на коленях стоя перед постелью, целовал подушку… я помню до сих пор запах лаванды, холод простыни — приникнуть к ней лицом было большим наслаждением, чем любая ласка.
— И вы хотите, чтобы я не была счастлива?
— Я не хочу, чтобы ты лгала себе самой. Ты не можешь любить того, кто для всех был лишь выродком. Не можешь, потому что слишком многое помнишь. Ты не видела, какие глаза были у них всех, когда я приехал из Гатчины, а мать умирала, но не можешь этого не знать! За мной Зубов приехал первым, до Ростопчина. Руку целовал — я не отдернул едва, как от укуса. В Зимнем не смерти ее горевали, приезду моему, шарахались, в коридоре встретив, как от воскресшего Лазаря, а она лежала — с улыбкой. Снисходительной к выродку улыбкой женщины, знающей, с кем прижила это, мерзкое… Они так хотели убить память об отце, что готовы были назвать меня отпрыском кого угодно, и она сама готова была публично назваться шлюхой, лишь бы я не был сыном Петра III. Я навязал тебе все это.
— Ничего этого больше нет!
— Да, только я не забыл. Страх их заставил молчать, но не думать иначе!
— Но добро, сделанное людям, притягивает их… Медленно, не отводя взгляда от ее лица, Павел опустился на колени, запрокинув голову, уронив руки.
— Не мучь меня.
— Разве я — мучаю?
— Ты, — не поднимаясь с колен, прошептал он сипяще, прерывисто, — ты, со своими сказками про добро… с Софией… не зря вы так быстро сошлись…
— Опомнитесь, ваше величество!
— Мне ли? Вы с ней, кажется, решили завести семью по новому образцу, втроем.
Вскинул лицо, ожидая движения, слез, пощечины, наконец, но Нелидова, не шелохнувшись, смотрела расширенными бархатистыми глазами, будто один он был во всем виновен, поверженный к ее ногам, грешный…
— Я отдал вам с Марией Федоровной богоугодные заведения, не довольно ли для применения ваших благих порывов? Держава — не сиротский приют, ей надлежит управлять твердой рукой!
— Но вы-то не жестоки!
— Это вы всегда хотели, чтобы я был таким. Слабым, ничтожным правителем, способным только сетовать на беды государства да корить тех, кого следует карать.
— Вы судите не меня, душу свою.
— Нет, — сузив глаза, поднимаясь резко, бросил Павел, — нет!
— Пусть будет так, коли вам угодно.
— Мне угодно, чтобы никто не брал на себя труд за меня думать. Ни вы, ни Плещеев, ни София! Довольно представлять из меня сумасброда, безумца, довольно…
У него перехватило дыхание. Стены подернулись рябью; будто на масленичных гуляньях скатывались со своих горок сидящие, с флейтами в руках, пастушки, скатывались и не могли упасть. Мягкие руки Нелидовой легли на виски; лица ее он не видел.
— Вам плохо, государь?
— Нет, только стены… Оставьте меня!
— Вам нельзя быть одному.
— Оставьте.
— Ваше величество, я позову к вам…
— Никого не надо звать. Прошло. Катя, — проговорил он, сводя брови, силясь вспомнить что-то важное, — оставьте меня, в самом деле. Мы ведь мучаем друг друга.
— Но я не могу, поймите!
— Не надо. Не ищите долга там, где нет. ничего. Вашим я быть не могу, а для иного вы слишком чисты дутом. Слишком много лет мне понадобилось, чтобы понять. Мой грех?
Оцепенело, не отстраняясь от его руки, гладившей ее щеку, Нелидова стояла молча, и, ощутив, что сейчас снова задрожат перед глазами черные точки, поплывут стены, Павел выговорил отрывисто:
— Ну же! Идите.
— Хорошо, ваше величество. Я уйду, коли вы… приказываете. Но место мне выбрать позволите?
— Мой бог, конечно!
— Лодэ.
Он посмотрел пристально, коснулся последний раз завитка волос над ухом, скользнул пальцами по горячей ложбинке…
— Вы говорите необдуманно.
— Пусть. Место это было суждено вам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я