поддоны для душа дешевые 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он взял меня под руку, и мы долго ходили с ним по Неве, и он рассказывал мне о том, какая мама у меня хорошая артистка и хороший человек и какой замечательный у меня батя. Мне это было приятно, но я ведь и сам знаю это.Больше я его пьяным не видал. К нам он всегда приходил веселый и спокойный.Зимой всегда еще в передней кричал:– Есть в этом доме чай для старого бродяги? Хорошо бы чайку с морозцу.И мама сразу убегала готовить чай – для Долинского она как-то по-особенному заваривала его, – мы с папой к чаю довольно равнодушны: папа больше любит черный кофе с лимоном, а мне все равно что пить, лишь бы не молоко. Пока мама готовила чай, Долинский с батей играли в шахматы. Долинский играл неважно и почти всегда проигрывал. Но не огорчался и не стонал, как дядя Юра, а смешно подшучивал над собой. «Такой уж я несчастный уродился: и в игре не везет и в любви не везет», – говорил он и забавно поглядывал на маму. Мама смущалась, а папа смеялся и закуривал свою трубку. А потом мы садились пить чай, и он начинал что-нибудь рассказывать, и всегда так интересно, что, когда меня гнали спать, я ужасно возмущался, и, если это случалось на самом интересном месте, Долинский говорил, что он мне потом доскажет. И между прочим, всегда досказывал: на следующий день или позже, но обязательно доскажет. А иногда он брал гитару и пел, один или с мамой.Я очень любил, когда он пел старинные русские романсы и особенно этот: «Нет, не тебя так пылко я люблю». Все сидели задумавшись, и у бати гасла трубка, но он не замечал этого. А потом Долинский вдруг резко ударял по струнам и начинал петь что-нибудь вроде «Приятели, смелей разворачивай парус» из старой картины «Остров сокровищ», или одесскую «На Молдаванке музыка играет», но глаза у него оставались грустными.Долинского я помню очень давно, пожалуй, с тех пор, как вообще начал себя помнить. И мне он нравится, и называю я его с самого детства так, как называет его мама – просто Долинский, но на «вы». А батя говорил маме:– Понимаешь, не могу я его как-то на «ты» называть, не получается. Вот с Ливанским мы, как только познакомились, так сразу на «ты» перешли и даже не заметили оба. Или Федор, например: ведь он намного старше меня и начальник мой к тому же, а я его совершенно уверенно «тыкаю» – и хоть бы что. А вот с Долинским не выходит. Хоть он и моложе. А… может, именно потому, что моложе? А?– Просто ты его не любишь, – спокойно говорила мама. – Уважаешь, но не любишь.– С чего ты взяла? – возмущался батя.– Я знаю, – говорила мама, и тут разговор на эту тему заканчивался, только батя про себя ворчал что-то насчет женской логики.Вот сейчас я вспоминаю о Долинском и думаю, что мама, кажется, была права. Батя все время будто приглядывался к Долинскому и чересчур внимательно его всегда слушал. А по-моему, к людям, которых любишь, нечего приглядываться: ведь их знаешь, или, по крайней мере, тебе кажется, что ты их знаешь наизусть.Но мне-то Долинский нравился, и я никак не мог понять, почему меня будто царапнуло, когда тетя Люка упомянула его имя, и почему дядя Юра раскричался на нее. Ломал я себе голову, ломал, а потом, так ни до чего и не додумавшись, плюнул. Что, в самом деле, мало ли о чем болтают взрослые, – не все же понимать надо. И так я последнее время что-то чересчур много стал понимать. И я пошел к Пантюхе, – надо же ему все-таки сказать, что его вызывают в милицию.Лучше бы я не ходил!
Не знаю, стоит ли рассказывать об этом, но, наверно, надо. Раз уж я решил рассказать о всей своей жизни, – значит, и об этом надо рассказать.Когда я позвонил в пантюхинскую квартиру, за дверью раздался Лелькин голос.– Кто там? – спросила она.Я ответил и сказал, что мне обязательно и срочно надо видеть Юрку. Дверь приоткрылась, и показалась Лелькина голова в пестрой косыночке.– А, это ты, Лариончик, – сказала Лелька и начала улыбаться: она всегда начинает улыбаться, когда видит меня. Вначале увидит, кивнет головой, а потом начинает улыбаться, сперва немножко, а потом все больше и больше – ну прямо рот до ушей. Можно подумать, что она просто до смерти рада меня видеть. А может, я такой смешной, что у нее при виде меня рот расползается до ушей? Не знаю, что она там думает, а только улыбается, и все. И самое глупое, что я тоже, увидев ее улыбку, сам начинаю улыбаться, прямо расплываюсь весь… Вообще-то улыбка у нее хорошая: веселая и немножко хитрая, а зубы белые и один к одному. Но мне-то от этого не легче: я-то чувствую, что сам улыбаюсь по-идиотски, чувствую, а ничего поделать не могу…Вот высунулась она в дверь и улыбается, а я стою и тоже улыбаюсь. И так мы стоим довольно долго, и я начинаю чувствовать, что у меня уже горят уши и болят щеки от этой дурацкой улыбки. Тогда она говорит:– Ой, чего это я? Юрик скоро придет: я его в магазин послала за нашатырным спиртом – окна мыть. А ты заходи, Лариончик, подожди. У меня тут уборка, но ты не стесняйся, проходи, – говорит она и широко открывает дверь.Я не хотел идти, но потом подумал, что делать мне все равно нечего, а Юрку обязательно надо увидеть, и еще мне вдруг захотелось спросить Лельку, чего это она всегда улыбается, когда на меня смотрит?И вот я вхожу. Из кухни в переднюю падает широкая яркая солнечная полоса, и видно, как пляшут пылинки. И в этой полосе стоит Лелька, в платочке, в майке и в черных в обтяжечку трусиках, а больше на ней ничего нет. Я, наверно, вытаращил глаза, потому что Лелька засмеялась и сказала:– Ну, чего ты испугался? Что, я страшная такая?
Я уж было подумал, что надо повернуться и уйти, но тут же решил, что это будет невежливо, и потом я же не видел через дверь, что она чуть не голая: она ведь только голову в косынке высунула, и если она не стесняется, то чего же я буду стесняться. Я нахально иду на кухню, а самому мне делается ужасно жарко. Лелька смеется мне в спину и говорит:– Ну, если ты такой пугливый, посиди в кухне, а я буду в комнате убирать.Я встал у окна и уставился в него, как баран, а Лелька взяла ведро и тряпку и ушла в комнату. Я слышал, как она там шлепает мокрой тряпкой и поет всякие попсовые песенки, и злился на себя: в самом деле, что я, девчонок в трусиках не видел, что ли? Видел сколько угодно и на пляже, и на физкультуре, и… ничего особенного. И вообще, что тут особенного, ничего особенного нет… Может быть, на меня это так подействовало, потому что я никогда не видел девчонок в трусиках дома? Да нет, чепуха! Что, они в квартире какие-то другие, что ли? Но вообще в этом деле есть какая-то странная петрушка. Вот на пляже или в парке на травке всякие толстые тетки и даже красивые женщины и молодые девчонки раздеваются при всех, чулки снимают с подвязками, комбинашки – и хоть бы что, как будто так и надо, а попробуйте в комнату зайти, когда там женщина переодевается: такой визг поднимется!.. Я однажды на даче влетел в комнату к Ливанским, когда тетя Люка переодевалась, и увидел ее в рубашке, так она потом три дня успокоиться не могла и, конечно, вспомнила про арбуз. А между прочим, за час до этого мы были на пляже, и там она при мне, при бате и еще при каких-то знакомых и незнакомых великолепно переодевалась, и ничего, не визжала.Так я стоял и думал, уставившись в окно, слушал, как Лелька поет и шлепает тряпкой, а сам так и видел ее: как она стояла в передней в полосе света. И я подумал, что это все-таки очень красиво: вот такая стройная девчонка в солнечном свете. Вообще хорошая фигура и у женщины и у мужчины – это ведь в самом деле очень красиво. Раньше я этого не понимал, а вот два года назад произошел случай, из-за которого я и сейчас краснею, когда вспоминаю, какой я был недоразвитый дурак. Краснею и радуюсь, потому что, если бы не тот случай, я бы, может, так дураком и остался.…У мамы есть много репродукций с картин разных известных художников: итальянских, русских, французских и других. Я еще маленьким любил их рассматривать и всегда расспрашивал у мамы, что какая картина означает, – не то, что там нарисовано, – это я и сам видел, а про что в ней рассказывается. И всегда мама очень интересно рассказывала. И было там много картин, где нарисованы или не совсем, или совсем голые – «обнаженные», как говорила мама, женщины. Я эти картины не очень любил смотреть – не знаю уж почему: не то что стеснялся, а просто неинтересно было. Но вот как-то года два назад – мне еще двенадцати не было – я увидел в уборной на проспекте Горького дурацкий рисунок на стенке. Есть такие дурацкие «художники» – малюют на стенках всякую… всякое… Я и раньше иногда видел такие картинки, но мне было на них наплевать. А тут эта картинка так втемяшилась в голову, что я весь день только о ней и думал. Плевался, а все-таки думал.И вот вечером черт дернул меня взять у мамы ее репродукции… Рассматривал я их, рассматривал, а потом взял одну картину и испакостил… Не очень, правда, испакостил, но, в общем, поступил как самый настоящий недоразвитый осел. Там была нарисована лежащая обнаженная женщина; я не помню сейчас художника, но картина была очень хорошая, а я взял ее и испакостил: взял карандаш и зачернил… одно место. Черт меня знает, зачем я это сделал? Говорю: осел был… Осел-то осел, а испугался и поскорее эту картину спрятал, да спрятал, как потом оказалось, по-глупому…А дня через два у мамы был выходной, и, когда я пришел из школы, она мне сказала:– Переодевайся, пойдем в Эрмитаж: надо тебя приобщать к культуре, а то ты совсем дикий растешь.В Эрмитаже мама водила меня по всем залам, но останавливалась только у некоторых картин и почему-то чаще всего у тех, где были нарисованы обнаженные люди. Иногда она вначале ничего не говорила, иногда только вздыхала как-то по-особенному – радостно, что ли, как будто встретилась с хорошим другом, а потом объясняла мне, что в какой картине главное и почему это красиво и как правильно смотреть. И я смотрел во все глаза и, кажется, начинал кое-что понимать, и самое главное, что я начинал понимать, каким я был ослом еще два дня назад.Мы остановились у картины знаменитого голландского художника Рембрандта. Она называется «Даная» и там нарисована лежащая под балдахином женщина. Она лежит на боку и протягивает руку вбок и вверх, как будто ловит что-то. А откуда-то сверху и сзади просвечивает солнечный луч… Эта Даная, по-моему, не очень красивая, но нарисована она так, что кажется совершенно живой и даже теплой. Когда мы рассматривали эту картину, сзади кто-то вздохнул громко и протяжно. Я обернулся. За нами стоял здоровый дядька в украинской рубашке и в брюках, заправленных в сапоги. У него были маленькие черные глазки и большие седоватые усы, как у одного из запорожцев на картине Репина.– Цэ женщина! – сказал дядька и опять вздохнул. – Необыкновенной силы женщина!Мама улыбнулась так приветливо и спросила:– Правда? Вам нравится?– А то нет? – сказал дядька. Он даже зажмурился и покачал головой. – А скажи, доченька, что это она? Так нежится или какое видение у нее? Уж больно она светится вся…– Вы правильно поняли, – обрадовалась мама и начала рассказывать про Данаю. Была, значит, такая древнегреческая легенда о том, как самый главный греческий бог Зевс полюбил дочь греческого царя, но так как богу неудобно было запросто встречаться с простыми смертными, то он спустился к Данае в виде золотого дождя. Многие художники так и рисовали: Даная, а на нее сверху сыплется дождь из золотых монет. Но Рембрандт решил, что монеты это грубо, и вместо золота нарисовал солнечный луч – он ведь тоже золотой по цвету.– Правильно, – сказал дядька, – при чем тут деньги, колы тут любовь. Ай, умные ции греки!– Рембрандт – голландец, – сказала мама, – но, в общем, вы правы.– А зачем он спустился к ней? – спросил я.– Тю, малый, – засмеялся дядька, – хиба ж не понимаешь?Мама чуть-чуть покраснела и быстро сказала:– Ну зачем, ну зачем?.. Ведь он любит ее, ну вот и… пришел.– Конечно. На свиданку, – подтвердил дядька. – А у них дети были? – Он показал на картину.– У них родился сын Персей, который стал потом героем и совершил много подвигов… – сказала мама.– А он, художник этот, – не унимался дядька, – из головы рисовал или срисовывал с кого? Уж больно у него здорово все похоже. Вон, смотри – все… как настоящее, так и хочется погладить…Мама засмеялась, и я фыркнул тоже. Тогда мама посмотрела на меня и сказала, что я дурачок. Но, честное слово, я засмеялся совсем не потому, что подумал что-нибудь такое. Просто мне нравился этот забавный дядька и то, как он по-хорошему говорил об этом.Дядька не смеялся, но глаза у него были веселые и хитрущие, а когда мама рассказала, что Рембрандт рисовал Данаю со своей жены, он совсем обрадовался.– Ишь ты! – сказал он с уважением. – Не побоялся, значит, свою супругу выставить. Ну и правильно: раз красиво, чего стесняться. Вот, скажем, беременная баба многим не нравится. Так то дураки и ни беса не понимают. А я кажу – в беременной женщине самая высокая красота есть. Так я понимаю?– Очень правильно вы говорите! – сказала мама. – И вы, по-моему, очень хороший человек…Мама даже растрогалась.– Хороший-то, хороший, – сказал дядька, и глаза у него опять стали хитрущими, – только свою старуху я в голом виде не выставил бы. Ей-богу, не выставил…Мама снова засмеялась, потом взяла под руки меня и дядьку и быстро повела в другой зал.– Пойдемте с нами, – сказала мама, – я вам еще кое-что покажу.– Ой, спасибо, доченька, – сказал дядька, – а то я среди красоты этой, как в темном лесу.Мы еще долго ходили по Эрмитажу, и мама все рассказывала и показывала, а дядька все охал и даже стонал, а я хоть и устал, но слушал в оба уха, и мне казалось, что я уже понял что-то такое, что в жизни если не самое главное, то уж наверняка одно из самых главных. А под конец мама повела нас на самый верх – там выставлены французские художники нового времени. То ли я действительно очень устал, то ли не все понимал, но мне там мало что понравилось.Но вот мама остановилась около одной скульптуры. Дядька тот, как только подошел, схватился за свой запорожский ус и застыл, а я вначале почти и внимания не обратил на эту скульптуру, а потом, когда присмотрелся, мне захотелось на нее смотреть долго-долго, не отрываясь, чтобы запомнить хорошенько, – так это было красиво.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я