https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или можно? Чтобы была «счастливая» семья, как у Валечки, да? Так какого черта вы вдруг перестали врать? Врали, врали много лет, а потом вдруг взяли и перестали и не подумали о нас с Нюрочкой. И как же ловко вы врали, так ловко, что никто и не замечал ничего. Или это только я, дурак, ничего не замечал, а другие всё видели и молчали?Ох, как я запутался! Как же все это случилось, и неужели ничего, ничего нельзя поправить? Батя, батя, ты же всегда говорил, что главное в человеке – честность. Как же?..А дальше я сидел дома и ни на какие телефонные и дверные звонки не отвечал и ждал отца. И когда он пришел, мы поговорили.А если сказать по правде, то почти и не было у нас никакого разговора. Так, перекинулись «по-мужски» несколькими словами, и все.– Ты прочел?– Прочел.– Понял?– . . . . . . . . .– Ну, вот…– Ты прости меня, папа.– Ладно. И ты тоже.– Как на педсовете?– Плохо.– Исключили?– Да. Но жить надо.– Надо.– Это я виноват.– Брось, папа.– Ну, ладно, что-нибудь придумаем.– Придумаем.Уже позднее я сказал ему:– Ты только не пей, папа.– Ладно. – Он усмехнулся. – И ты тоже.– Ладно.И совсем уже поздно вечером:– Как с учебой будет, Саша?– Пойду в ПТУ.– Надо подумать. Могут не взять сейчас.– Попробую.Вот и весь разговор, который состоялся у нас тогда.Мы не смотрели друг на друга. Трудно нам было смотреть друг на друга. Себя я ненавидел и жалел. А к отцу я стал относиться как-то странно: и жалко мне его было, и понимал я, что трудно ему, и презирал его за то, что он не смог со мной честно поговорить обо всем.Здорово его стукнуло. Он даже как будто стал меньше ростом. И с тех пор мы с ним разговаривали очень мало и все только по делу. Мы как будто боялись друг друга и старались не вспоминать о том, что произошло между нами, и о том, что случилось с мамой. И как мне ни было плохо, я все-таки понимал, что ему еще хуже, чем мне. И как он ни крепился, я видел, что ему с каждым днем становится все хуже и хуже. Я просто не мог спокойно смотреть на него, когда он подолгу стоял у окна с пустой трубкой в зубах и изредка поглядывал как-то сбоку и снизу, словно украдкой, на большую фотографию мамы, где она снята совсем молоденькой и волосы у нее растрепаны от ветра, а она еще не смеется, но хочет засмеяться – вот-вот засмеется и закинет голову…И вот, когда он смотрел так, мне хотелось подойти к нему и стать рядом. Ничего не говорить, а просто стать рядом. Но я не подходил.И лишь однажды я спросил у него, знает ли мама, что Нюрочка больна. Он покачал головой и сказал, что нет, она не знает и не надо ее пока волновать – ей и без того нелегко, а Нюрочке ведь уже лучше. Он жалел маму! Я ничего не понимал. Больше мы на эту тему не говорили.Я, конечно, видел, что он мучается, и считал, что это несправедливо, хоть мне и казалось, что во многом он сам виноват. Я и сам мучился и считал, что это совсем уж несправедливо, и я знал, что Нюрочка будет мучиться, когда станет постарше и поймет, что сделала мама. У меня и сейчас сердце разрывается, когда я прихожу к Ливанским навестить Нюрочку и она через каждые пять минут спрашивает, когда приедет мама, а я вру ей и уже так привык врать, что даже не краснею.…А Долинского я ненавидел. Ночами я бил ему морду и расквашивал его красивый нос всмятку. Я видел, как он прямо терзает мою маму, не пуская ее к нам, и лупил его без всякой жалости и чем попало. Я становился чемпионом Европы по боксу и чемпионом СССР по самбо и бил этого Долинского так, что у него только трещали кости и он летал у меня по всей квартире и только стонал.И еще я злился на отца. Ведь это он должен бить Долинскому морду, а еще раньше, если он любит маму, то не должен был дать ей уйти с этим Долинским, а уж если прозевал, то должен найти их, набить Долинскому морду и привести маму за руку к нам. А то какой же он мужчина, если взял и просто уступил ему маму, и сам стоит у окна и сосет свою погасшую трубку.А о маме я думал по-разному. Иногда так думал, что самому становилось страшно.Однажды я спускался по лестнице, а на площадке внизу стояла наша соседка – та, что живет напротив. Она стояла с какой-то женщиной и громко говорила:– Знаешь, я сама баба, но ее не оправдываю – двое детей. А «того» винить нечего. Если сука не захочет…Тут они увидели меня и сразу замолчали. И заулыбались так ласково. И смотрели на меня так жалостливо.Может, мне и показалось, что они жалели меня, – мне тогда все время казалось, что на меня все смотрят как-то по-особенному, будто жалеют. Может, и не смотрели они на меня жалостливо, но я так разозлился на их улыбочки, что промчался мимо них пулей и нарочно чуть не сбил их с ног. И только потом, уже ночью, когда я думал опять о маме, я вдруг вспомнил, что сказала соседка, и уже не мог отвязаться от ее слов и от этой мысли.И мне было так плохо… Я думал о маме и вспоминал, какая она веселая и красивая, и вспоминал разные случаи из нашей жизни – всякие – и хорошие, и плохие, но больше почему-то хорошие или забавные, но эти проклятые слова, которые сказала соседка, не вылезали у меня из головы – я хотел от них отделаться и не мог; я говорил себе: «Дурак, дурак, ну какое это имеет отношение», – а все-таки думал, что это имеет отношение, и вспоминал такие вещи, которые, может, и не похожи, а… * * * Как-то в прошлом году мы поохали покупать мне не то рубашку, не то куртку – не помню что. Мама всегда очень любила бегать по магазинам – примерять, смотреть, пробовать. Всегда долго выбирала какую-нибудь ерунду и была очень рада. И вот однажды она мне сказала, что мы поедем покупать не то рубашку, не то куртку, и мы поехали на Невский. На остановке получилось так, что она вошла с передней площадки, а я с задней, – народу было много.Я видел, что она вошла, и начал протискиваться вперед, работая локтями и плечами. Мне несколько раз попало, но я все-таки лез вперед, думая все время о ней. Я добрался до середины трамвая и тут застрял. Я бы мог еще дальше протиснуться, но мне не захотелось. Мама стояла на передней площадке и улыбалась каким-то ребятам и хихикала с этими ребятами, и ей было очень весело. Я не стал протискиваться дальше – я подумал, что если ей весело с этими взрослыми парнями, то мне там делать нечего. Нет, наверно, тогда я совсем не так подумал, а подумал, что если она так радостно смеется с какими-то парнями и совсем забыла обо мне – о том, что я здесь, так ладно – я возьму и сойду на какой-нибудь остановке, а она пусть останется в трамвае и хихикает сколько ей влезет, а потом пусть ищет меня по городу, будет искать, искать и не найдет. Но я не вышел и стоял там, пока не освободилось место рядом. Тогда я крикнул через весь трамвай:– Вера, иди сюда, есть место!Я крикнул так несколько раз, и мама наконец поняла, что это я зову ее. Она помахала мне рукой и начала пробираться ко мне, но эти парни, там на площадке, ее не пускали, и тогда она, улыбаясь, помахала мне рукой: дескать, вот видишь – не могу, но ты не беспокойся и сам садись. Я, конечно, не сел, на меня шипели, но я не садился и почему-то берег место для нее, а она там стояла и смеялась.На углу Невского и Садовой мы вышли – я с задней площадки, а мама с передней – и пошли в Гостиный двор. Мы шатались по Гостиному двору так долго, что у меня закружилась голова и меня чуть не начало тошнить. А мама, как всегда, бегала от прилавка к прилавку, ей все очень нравилось, и она так была довольна, что я даже забывал о том, что у меня кружится голова.А потом она кинулась к какому-то прилавку, а я уже настолько устал – не люблю я магазинов, – что остался в сторонке, дай, думаю, подожду ее здесь. Но я ее все время не упускал из виду – мы с ней на ВДНХ однажды потерялись. И вот я стою и не упускаю ее из виду, а рядом со мной стоят два дядьки. И один, такой розовый, в шляпе и в широких брюках, говорит:– Вот, меряла, меряла на миллион, а купила на фитюльку, а бабка ничего…– Мо-о-олоденькая, – сказал приятель, он тоже был в шляпе.– Но в теле, – сказал тот розовый, и я так двинул его локтем в пузо, что почувствовал, как мой локоть куда-то погрузился, а дядька закряхтел и закашлялся и даже не успел обругать меня, – я сразу рванулся и начал пробираться к маме.Я сказал ей, что у меня закружилась голова, и она сразу заторопилась, и мы быстро ушли из Гостиного двора, и мне пришлось выпить чуть не целый сифон газированной воды в «Кафе-мороженое» напротив.Мы приехали домой, и мама сказала:– А рубашку (или куртку) мы так и не купили!– Я ему купил ракетку, – сказал папа.– Ну и чудесно, – сказала мама, – а рубашку мы ему купим… на днях.…А потом ко мне в комнату заходит мама, такая свежая, красивая, и пахнет от нее как-то очень вкусно, садится ко мне на диванчик и говорит, так хитренько улыбаясь:– С-ань, а Са-а-ань…– Ну, чего?..– Са-ань…– Ну, чего тебе?..– Ты меня любишь?– Мам, я спать хочу…– Ты меня любишь?– Мам, ну дай поспать… Смешная ты.– Нет, любишь! Почему ты меня в трамвае Верой назвал, а не мамой?А почему, в самом деле, почему?– Ну… нечаянно, – говорю я и поворачиваюсь на другой бок.А она вдруг целует меня и тормошит, целует и тормошит и говорит, что я умный и хитрый, – а я вовсе не хитрый, просто я подумал тогда в трамвае, что если она там улыбалась и хихикала с этими парнями, так это ей нравилось, а как бы они на нее посмотрели, если бы такой здоровый пацан, как я, крикнул бы ей «мама»… Ну!Я молчу и думаю, что я, наверно, умнее ее, но, несмотря на это, я очень ее люблю, такую забавную. Вот она хитрит, хитрит, а я все все вижу, и она, наверно, видит, что я вижу, и оба мы делаем вид, что ничего не видим.Она меня целует и говорит в ухо, так, что даже щекотно :– Барбосик, ты не сердись, я тебе рубашку (куртку) куплю, такую хорошую…А мне не надо никакой куртки. И я ничего-ничегошеньки не понимаю. И не могу на нее злиться. То есть могу, конечно, и иногда злюсь, но совсем недолго. Разозлюсь и через пять минут забуду, а когда она вот так тормошит меня и от нее так вкусно пахнет – я вообще могу все забыть и мне даже хочется поскулить немного и рассказать ей про все мои переживания… Но, конечно, я ничего не рассказываю, а только смотрю на нее и думаю, что если мне и придется когда-нибудь на ком-нибудь жениться, – так я женюсь обязательно на такой женщине, как мама…Вот так. О чем бы я ни вспоминал, я обязательно натыкался на Долинского. И на маму. Рядом с ним. И мне хотелось выть и бить его до тех пор, пока он, красивый и бледный, не встанет перед нами всеми на колени. А потом я вспомнил ту фразу, которую сказала соседка на лестнице, и мне уже не хотелось его бить, и во мне все переворачивалось, и я только скрипел зубами оттого, что ничего не понимал и ничего не мог изменить…Я пробовал себя успокоить: мне ведь только четырнадцать лет, я просто из-за этого еще не могу ничего понять. В этом возрасте надо отлично учиться и помогать государству сбором металлолома и посадкой деревьев, ну, и заниматься физкультурой, и если у тебя есть особые способности, то ты можешь стать чемпионом школы по настольному теннису или занять какое-нибудь хорошее место на городской математической олимпиаде.Я и к Ливанским, если бы не Нюрочка, пожалуй, перестал бы ходить. Каждый раз, когда я приходил к ним, тетя Люка повторяла, что Аркадий Гайдар в шестнадцать лет уже командовал полком, и смотрела на меня укоризненно. А я никак не мог понять, к чему она говорит это, – ведь стоило мне только посмотреть на нее так, как будто я хочу спросить ее кой о чем, она сразу начинала ворчать, что я еще мальчишка и о некоторых вещах мне рано знать, и что я все равно ничего не пойму, и что главное для меня – это учиться, и так далее, и так далее. Как будто я не знаю, что Гайдар в шестнадцать лет командовал полком, а Володе Дубинину четырнадцати не было, когда он стал партизаном. Это ведь просто – вот так тыкать в нос и говорить красивые слова:– Саша, надо быть честным…– Саша, надо быть смелым…– Саша, надо быть таким…– Надо быть сяким…– Саша, надо…Мне кажется, что в последнее время со всех сторон слышу эти слова, хотя мне их и не говорят, а вот смотрят так, что я их слышу…И, пожалуй, единственный человек, который мне не говорил ничего такого, – это Ольга. И поэтому мне с ней совсем просто. Она опять стала ходить к нам каждый день, и опять ворчала на нас с отцом, что мы «неухоженные», и прибирала квартиру, а иногда брала у бати деньги и мы ходили с ней за продуктами и она готовила домашний обед вместо наших голубцов и пельменей. Готовила она здорово, но, когда я ее спросил, как она научилась так здорово готовить, она расплакалась. Ее мама вот уже три года как не встает с постели – у нее какая-то тяжелая болезнь, – и Ольге приходится все делать дома.С батей у нее был полный контакт, и мне казалось, что он всегда с облегчением вздыхает, когда приходит с работы и видит у нас Ольгу. С ней он подолгу разговаривал на разные темы и даже смеялся, но я-то видел, что зря она старается, – ему все «до лампочки», ему мама нужна, и никакая Оля тут не поможет. И я видел, что он совсем один, и вспоминал, как он говорил мне однажды:– Не дай бог, старик, остаться одному – хуже ничего на свете нет!И вот он шутит с Ольгой или говорит с кем-нибудь по телефону, а глаза у него далеко-далеко, и только когда он сидит с Нюрочкой, он смотрит как-то по-другому, но так, что на него самого тогда смотреть невозможно, – ведь Нюрочка очень похожа на маму… А я не похож… Я на него похож. И он на меня не смотрит, и все чаще и чаще от него пахнет водкой…
Как-то я пришел из спортивной школы – я ходил туда по-прежнему, ведь делать-то все равно было нечего, – а у нас сидит Федор Алексеевич – адмирал, батин начальник и старый фронтовой друг. Я даже обрадовался: хоть этот вечер он не один будет. А потом увидел на столе бутылку коньяку. Я только посмотрел на батю, но ничего не сказал, а он засуетился:– Вот, Сашок, видишь, Федор пришел. Ну, вот мы немножко и…Я ничего не сказал, а Федор засмеялся своим хриплым басом.– Ого! Строг он у тебя, – сказал он, – это хорошо.Я пошел было к себе, но Федор задержал меня.– Подожди, Санька, – сказал он, – дело есть.И когда я спросил, что за дело, он сказал, что бате обязательно нужно ехать в командировку месяца на два, и довольно далеко, так что даже писать ему нельзя будет, и что я это время могу пожить у него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я