https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Некрасов ценил в Тургеневе именно эту романтическую молодость души, утонченность сердечных движений и психических чувствований, все то, что восполняло его собственную, некрасовскую односторонность. И в то же время Некрасов видел, как романтическая идеальность оборачивалась порой недоверием к «грубой существенности» жизни, мягкостью и уступчивостью, чрезмерной утонченностью, способной разрушить цельность и ясность душевной жизни.
Тургенева, напротив, привлекала в Некрасове грубоватая прямота и деловитость, практический склад ума, — качества, которых сам он был лишен, — но и отталкивали проявления «разночинской», «плебейской» резкости суждений, чрезмерной расчетливости в деловых отношениях с сотрудниками журнала.
Разногласия возникали и в представлениях о сущности и назначении искусства. Когда Тургенев прочел в некрасовском стихотворении «Поэт и гражданин»: «Служи не славе, не искусству», — он обратился к поэту с недоуменным вопросом: «Что это, Некрасов? Опечатка?» — и предложил иной вариант: «Служи не славе, но искусству». Однако никакой опечатки не было. Просто Некрасов и Тургенев по-разному понимали смысл искусства и место его в ряду других форм общественного сознания. Тургенев постоянно отстаивал самоценность искусства, считал занятие им делом жизни, благородным подвигом. Ему всегда казалось, что открыто социальные тенденции в творчестве поэтов-демократов угрожали разрушением специфике искусства, а порой и действительно разрушали ее. Открытость эстетических границ размывала поэзию, а в творчестве Некрасова приводила к чрезмерной прозаизации стиха. Не случайно похвалы Тургенева некрасовским стихам все время определялись мерою близости их к пушкинской традиции. Так, он высоко оценил «Родину», «Музу», «Еду ли ночью по улице темной» и в отзывах, как правило, говорил: «пушкински хороши» или «напоминают пушкинскую фактуру». А иногда заявлял другое: поэзия в стихах Некрасова «и не ночевала».
Двойственная оценка эта по сути не менялась, смещались лишь ее акценты. После разрыва с Некрасовым они склонялись в негативную сторону. Однако, узнав о смерти Некрасова, Тургенев писал Я. П. Полонскому 11 января 1878 года: «Ты знаешь мое мнение о Некрасове; и потому говорить о нем не стану. Пускай молодежь носится с ним. Оно даже полезно, так как, в конце концов, те струны, которые его поэзия (если только можно так выразиться) заставляет звенеть, — струны хорошие. Но когда г. Скабичевский, обращаясь к той же молодежи, говорит ей, что она права, ставя Некрасова выше Пушкина и Лермонтова — и говорит это, «не обинуясь», я с трудом удерживаю негодование…»
В 40—50-х годах Тургенев не только высоко оценивает, но порой и прислушивается к поэзии Некрасова, да так чутко, что в тургеневской прозе этого времени ощущаются её отголоски. Мотивы некрасовской поэмы «Тишина» слышны в «Дворянском гнезде» в описании возвращения Лаврецкого на Родину, в желании героя с головою погрузиться в «родную глушь», в стремлении его «сесть на землю и пахать её, как можно глубже пахать». Сам образ России в этом романе, наполненный живительной тишиной, восходит, вероятно, к известным строкам некрасовской поэмы:
Над всею Русью тишина,
Но не предшественница сна:
Ей солнце правды в очи блещет,
И думу думает она…
В сентябре 1854 года русские войска оставляют Молдавию и Валахию, а 8 сентября терпят сокрушительное поражение на реке Альме и отходят к Севастополю, фактически открыв путь англо-французским и турецким войскам к осаде не защищенного с суши и заблокированного с моря города. Патриотический подъем, царивший в кругах русской интеллигенции в начале войны, стремительно идет на убыль. По свежим тогда воспоминаниям о 1812 годе, о разгроме французского нашествия, казалось, что военный перевес будет именно на нашей стороне. На деле вышло совсем другое: за пышным словесным фасадом империи Николая I открылось, наконец, в час сурового испытания совершенно прогнившее ее нутро. Треснула по всем швам николаевская дипломатия, возглавляемая продажным Карлом Нессельроде. Убаюканный его лживыми заверениями Николай полагался на австрийский нейтралитет и на подъем освободительного движения балканских народов, находившихся под турецким игом. Австрия сразу же отшатнулась от России вместе с Пруссией, развязав руки Луи Наполеону. Он только что отпраздновал пышную коронацию на крови расстрелянных в 1848 году рабочих и начал оголтелую антирусскую кампанию в расчете на сплочение нации, взбудораженной недавней революцией: «Цивилизованный мир должен сокрушить русского варвара», «Россия в Константинополе — это смерть для католицизма, смерть для западной цивилизации». Вступив в союз с Англией и Турцией, Наполеон III мечтал о возмездии русским за позор 1812 года. При этом Франция и Англия рассчитывали на захват Крымского полуострова и ослабление русского влияния на Кавказе.
После дипломатической катастрофы последовала катастрофа военная. Русская армия, вооруженная гладкоствольными винтовками, оказалась беззащитной перед карабинами системы Минье, разбивавшими ряды наших войск на расстоянии, в два раза превышающем дальность полета русских пуль. Несчастные наши солдаты уповали на рукопашную схватку как на единственное спасение от метких неприятельских залпов, перед которыми их оружие было совершенно бессильно.
В стране, где в течение многих лет живое дело подменялось канцелярской бумагой, обнаружилась полная гнилость военной верхушки, бездарной и двурушной, привыкшей лишь к механической исполнительности.
Наконец, война обнаружила вопиющую экономическую отсталость России: крепостнические отношения, изжив себя, отбрасывали страну назад, лишали ее возможности поддерживать свой хозяйственный потенциал на уровне передовых стран Европы. Проявилась воочию полная дезорганизованность государственного хозяйства, оказавшегося в руках отъявленных мошенников, взяточников и казнокрадов. Продовольствие, обмундирование и даже боеприпасы разворовывались, не доходя до места своего назначения. Солдаты чуть не умирали от голода. Одна из французских газет того времени, толкуя о качествах русского солдата, о его любви к родине, уверяла, что каждый русский носит в своем ранце мешочек с землей с его родины — ничему иному они не могли уподобить трехдневный запас наших горелых сухарей, истолченных в порошок для более удобного помещения их в ранце. Теплое обмундирование было разворовано интендантскими службами, и наши солдаты всю зиму пробавлялись в своих истасканных шинелишках, добавляя к ним, и то на собственные гроши, рогожи, которые надевались в виде ризы на плечи, а во время дождя и на голову, образуя громадный башлык. Этот наряд, видимый издали, приводил в недоумение неприятелей: что это за особый род военного костюма в русской армии? Баснословные суммы отпускали в войска на фуражное довольствие лошадей, а между тем на глазах у всех лошади дохли от голода.
«Взгляните на годовые отчеты, — писал в своем дневнике либерал П. А. Валуев. — Везде сделано все возможное; везде приобретены успехи; везде водворяется, если не вдруг, то, по крайней мере, постепенно должный порядок. Взгляните на дело, всмотритесь в него, отделите сущность от бумажной оболочки, то, что есть, от того, что кажется, правду от неправды или полуправды, — и редко где окажется прочная, плодотворная польза. Сверху блеск; внизу гниль. В творениях нашего официального многословия нет места для истины».
Так начиналось отрезвление русских людей от тридцатилетнего николаевского царствования. 5 октября был окружен Севастополь и началась многомесячная его осада. Французы и англичане для подвоза боеприпасов срочно соорудили узкоколейную железную дорогу от места расположения своих войск к черноморской гавани, находившейся под их контролем. А у нас из Симферополя до Севастополя на курьерских лошадях добирались восемь дней: заморенные лошади буквально тонули в грязи. Не хватало ни пороху, ни снарядов: в лучшем случае на три выстрела неприятельских батарей мы отвечали одним. А давно ли Федор Глинка под ура-патриотические рукоплескания восклицал:
Ура! на трех ударим разом,
Не даром же трехгранный штык!
Ура! — отгрянет над Кавказом.
В Европу грянет тот же клик!
И вот теперь ходят слухи, что великие князья скупают французские штуцеры, объявив цену по 6 рублей за штуку, и формируют штуцерные батальоны; говорят, что легкой артиллерией нам почти невозможно действовать, так как штуцеры, хватающие на большое расстояние, убивают всю прислугу. Протоиерей Петропавловской церкви в Севастополе сообщает своим близким: «И умереть — новая беда: ни доски, ни мастера для гроба, ни людей понести тело нет… Погребение совершается как бы тайком, или по заходе солнца, или на рассвете, до начала бомбардировки».
Вот к чему привел Россию основной порок николаевского царствования — его стремление казаться, а не быть: «ложь в приветной улыбке, в уме, который обманывает и обманывается; в языке, который употребляется для того, чтобы скрывать свои мысли; ложь в образовании, наружном, поверхностном, без глубины, без силы, без истины, — ложь и ложь, бесконечная цепь лжей», по словам А. В. Никитенко.
В роковой, судьбоносный для России 1854 год через Спасское часто шли полки измученных, усталых солдат, направлявшихся в Севастополь. На кромке пыльной дороги, огибавшей старое господское кладбище, находился камень с эпитафией маленькой девочке, дочери спасского архитектора:
Бог ангелов считал —
Одного недоставало,
И смертная стрела
На Лизоньку упала.
Тургенев был свидетелем, как однажды подошел к этому памятнику какой-то старый-старый капитан, кивер в виде ведерка, в чехле, штаны в сапогах, на голенищах следы засохшей грязи, седые усы, и пыль, пыль по самые брови. Усталый, сгорбленный, увидел он надпись на камне и стал медленно читать:
Бог ангелов считал, —
прочел, плюнул, выругался самой что ни на есть площадной бранью и пошел дальше…
«Помню, — рассказывал Тургенев Полонскому, — как это меня озадачило… Но разве в этой ругани не сказалась вся жизнь его — бедная, скучная, тяжелая, бессмысленная и безотрадная… И то сказать — если мужику, которого только что высекли в волостном правлении или который только что вернулся верст за двадцать в свою семью, брюзгливую и злую от того, что есть нечего, начать читать стихотворение Пушкина или Тютчева, — если бы он даже и понял их, непременно бы плюнул и выругался… До стихов ли, в особенности нежных, человеку, забитому нуждой и всякими житейскими невзгодами».
Наступало время переоценки ценностей, трудное время трезвой преобразовательной деятельности, требовавшее и от искусства более суровых жизненных красок, иного, правдивого и мужественного языка. В октябре 1854 года, оставшись в Спасском один, Тургенев живет «лихорадочным ожиданием известий» из Севастополя. В почтовый день он ничего решительно делать не может. «Что-то будет, что-то будет! Иностранные газеты хоть в руки не бери».
В апреле 1854 года в Париже появился перевод «Записок охотника», сделанный Э. Шарьером, под явно тенденциозным заглавием «Воспоминание знатного русского барина или Картина состояния дворянства и крестьянства в русских провинциях в настоящее время». Перевод был сделан крайне небрежно, с бесцеремонным изменением заглавий, искажениями в тексте, вставками от лица переводчика, но главное — книга Тургенева становилась предметом политической спекуляции, использовалась врагами России для разжигания антирусских настроений во Франции.
Тургенев вынужден был написать открытое письмо редактору выходящего в Петербурге на французском языке издания «Journal de St. P?tersbourg». Показывая нелепости и курьезы перевода, непроизвольные и сознательные, Тургенев, между прочим, заявлял: «Этот перевод, неизвестно почему-то названный „Записками русского барина…“, подал повод к нескольким статьям, помещенным в разных иностранных журналах. Вы легко поймете, м. г., что мне не идет вступать в прения с моими критиками, слишком, впрочем, ко мне благосклонными, но я чувствую потребность протестовать против заключений, которые многие из них сочли возможным извлечь из моей книги. Я протестую против этих заключений и против всех выводов, которые можно из них сделать, протестую как писатель, как честный человек и как русский; смею думать, что те из моих соотечественников, которые меня читали, отдали справедливость моим намерениям, а я и не добивался никогда другой награды».
В ноябре 1854 года Тургенев писал из Спасского П. В. Анненкову: «Я каждую ночь вижу Севастополь во сне. Как бы хорошо было, если б прижали незваных гостей». К тревогам за судьбу отечества примешивалась у Тургенева тревога за судьбу человека, к таланту которого он с некоторых пор был очень неравнодушен. Когда за подписью «Л. Н.» на страницах «Современника» в 1852 году появилась повесть «История моего детства», Тургенев был удивлен жизненной силой и стихийной мощью новоявленного таланта. «Поощряй его писать, — обращался Тургенев к Некрасову, — скажи ему, если это может его интересовать, что я его приветствую, кланяюсь и рукоплещу ему».
Лев Николаевич Толстой… он теперь там, среди русских офицеров, он подвергает себя ежеминутной опасности быть убитым вражеской пулей или снарядами. Происходящая там, в Севастополе, драма касается каждого русского человека и даже судьбы отечественной литературы. Тургенев знал, что в двадцати верстах от Спасского, в имении Покровское, живет с семьей родная сестра Толстого Мария Николаевна, которая была замужем за своим дальним родственником Валерианой Толстым. Еще в декабре 1852 года тетушка Льва Николаевича Т. А. Ергольская писала племяннику: «Твой литературный дебют произвел много шума и волнений среди соседей Валерьяна: все интересуются знать, кто этот новый писатель, выступивший с таким успехом; более всех заинтересован Тургенев, автор „Записок охотника“; он расспрашивает всех и каждого, нет ли у Мари брата на Кавказе, который пишет, и говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я