https://wodolei.ru/catalog/drains/Viega/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На сцене Малого театра был поставлен «Холостяк». В письме к Полине Виардо Тургенев сообщал: «Третьего дня я… присутствовал на представлении моей комедии. Публика приняла ее очень горячо; особенно третий акт имел чрезвычайно большой успех. Сознаюсь, это приятно. Щепкин был великолепен, полов правды, вдохновения и чуткости… Но как поучительно для автора присутствовать на представлении своей пьесы! Что там ни говори, но становишься публикой, и каждая длиннота, каждый ложный эффект поражает сразу, как удар молнии».
Особенный успех у московской публики имела «Провинциалка»: «Вообразите себе, меня вызывали такими неистовыми криками, что я наконец убежал совершенно растерянный, словно тысячи чертей гнались за мной, и брат мой тотчас рассказал мне, что шум продолжался добрую четверть часа и прекратился только тогда, когда Щепкин вышел и объявил, что меня нет в театре. Я очень жалею, что удрал, так как могли подумать, что я манерничаю. Милый Щепкин пришел обнять меня и побранить за бегство».
20 октября 1851 года Щепкин свел Тургенева с Гоголем. Ивана Сергеевича прежде всего поразила перемена, которая произошла с Гоголем с 1841 года, когда Тургенев, видел писателя в доме А. П. Елагиной. «В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица». Увидев Тургенева и Щепкина, он с веселым видом подошел им навстречу и, пожав Тургеневу руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми». Гоголь следил за творчеством Тургенева и считал, что во всей русской литературе «больше всех таланту у него».
Теперь Тургенев пристально вглядывался в черты человека, произведения которого знал чуть ли не наизусть. «Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость… Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье».
«Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, — что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность… Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям».
Однако Тургенева покоробило благосклонное отношение Гоголя к цензуре: он едва ли не возвеличивал ее и не одобрял в качестве средства, развивающего в писателе сноровку и умение защищать свое детище. Он говорил о том, что цензура воспитывает в писателе терпение, смирение и другие христианские добродетели. Перед Тургеневым был теперь тот самый Гоголь, которым возмущался Белинский; в его суждениях постоянно проглядывал автор «Выбранных мест из переписки с друзьями». Вскоре Тургенев почувствовал существенное различие между его мировоззрением и убеждениями Гоголя. «Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту — в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним».
В памяти Тургенева пронеслись строки ответного письма Гоголя Белинскому, письма, исполненного великодушия и прощения:
«Я не мог отвечать скоро на ваше письмо, — писал Гоголь. — Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, чем получил я ваше письмо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды.
…Мне кажется даже, что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух построенья полнейшего , нежели когда-либо прежде: как бы то ни было, но все выходит теперь наружу, всякая вещь просит и ее принять в соображенье, старое и новое выходит на борьбу, и чуть только на одной стороне перельют и попадут в излишество, как в отпор тому переливают и на другой. Наступающий век есть век разумного сознания; не горячась, он взвешивает все, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной середины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря прошедших времен; мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы и я виновны равномерно перед ним. И вы и я перешли в излишество. Я по крайней мере сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы? Точно так же как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались . Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам тоже следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.
А покамест помните прежде всего о вашем здоровье. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть и с большею пользою как для себя, так и для них.
Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще».
Тогда же, в ответ на зальцбруннское письмо Белинского, Гоголь писал другу Тургенева П. В. Анненкову:
«Узнавши, что вы в Париже, пишу к вам. Я получил письмо от Белинского, которое меня огорчило не столько оскорбительными словами, устремленными лично на меня, сколько чувством ожесточения вообще. Последнее сокрушительно для его здоровья. Вы теперь при нем: отведите от него все возмущающее дух его. Убедите его прежде всего в той непреложной истине, что излишество теперь удел всех, кто сколько-нибудь имеет сердце не бесчувственное к делам мира, какой-нибудь характер и какое-нибудь убеждение. Все переливают через край, потому что никто не спокоен. Я, более других спокойный и хладнокровный, впал в излишество более других: писавши мои письма, я был истинно убежден в той мысли, что все звания и должности могут быть освящены человеком и что чем выше место, тем оно должно быть святее; я хотел рассмотреть все места и звания в их чистом источнике, а не в том виде, в каком они являются вследствие злоупотреблений человеческих; я начал с высших должностей; я хотел напомнить человеку о всей святости его обязанностей, а выразился так, что слова мои приняли за куренье человеку».
Вот и теперь перед Тургеневым и Щепкиным Гоголь все пытался объяснить свою позицию. О Белинском он не заговаривал — «это имя обожгло бы его губы». Но он вспомнил о заграничной статье Герцена, упрекавшего Гоголя в измене прежним убеждениям. Внезапно изменившимся и торопливым голосом Гоголь стал уверять собеседников, что и в прежних его сочинениях не было никакой оппозиции, что он всегда придерживался религиозных, охранительных начал. Но в самой горячности и поспешности оправдания чувствовалась «наболевшая рана». С юношеской живостью он вскочил с дивана и убежал в соседнюю комнату за томиком «Арабесок». Щепкин при этом «возвел очи горе — и указательный палец поднял… „Никогда таким его не видел“, — шепнул он Тургеневу.
А Гоголь, вернувшись, стал читать на выдержку некоторые места из принесенного сборника и комментировать их: «Вот видите, я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!» «И это говорил автор „Ревизора“, одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене!» Тургенев и Щепкин молчали. Тогда Гоголь бросил книгу на стол и начал речь о театре. Он был крайне недоволен игрою московских актеров в «Ревизоре», считал, что они «тон потеряли», и предложил прочесть эту пьесу перед артистами Малого театра.
Через два дня Тургенев присутствовал на авторском исполнении «Ревизора». Это было превосходно. Говоря о его манере чтения, Тургенев сравнивал ее с манерой Диккенса. Диккенс разыгрывал свои романы, владел даром драматического, почти театрального чтения; в одном его лице являлось как бы сразу несколько первоклассных актеров. Гоголь читал иначе, просто и сдержанно. Он заботился не о театральном эффекте, а о том, чтобы как можно глубже вникнуть в смысл прочитанного. «Эффект выходил необычайный — особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться — хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело — и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего о двух крысах: „Пришли, понюхали и пошли прочь!“ — Он даже медленно оглянул всех, „как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия“. Тургенев „только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обыкновенно разыгрывается на сцене „Ревизор“. Хлестаков в исполнении Гоголя был „увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, — и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга — это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого „подхватило“. «Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет — а дурачье, мол, слушает развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый светский молодой человек!“ Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог“.
С тех пор Тургенев уже никогда с Гоголем не встречался…
Арест и спасская ссылка
Это было в последних числах февраля 1852 года. На утреннем заседании в зале Дворянского собрания в Петербурге Тургенев заметил странно возбужденного И. И. Панаева, перебегавшего от одного лица к другому. «В Москве умер Гоголь!»…
«Нас поразило великое несчастие, — писал Тургенев Полине Виардо. — Гоголь умер в Москве, умер, предав все сожжению, — все — второй том „Мертвых душ“, множество оконченных и начатых вещей, — одним словом, все. Вам трудно будет оценить всю огромность этой столь жестокой, столь полной утраты. Нет русского, сердце которого не обливалось бы кровью в эту минуту. Для нас он был более, чем только писатель: он раскрыл нам нас самих. Он во многих отношениях был для нас продолжателем Петра Великого. Быть может, эти слова покажутся вам преувеличенными, внушенными горем. Но вы не знаете его: вам известны только самые из незначительных его произведений, и если б даже вы знали их все, то и тогда вам трудно было бы понять, чем он был для нас. Надо быть русским, чтобы это почувствовать. Самые проницательные умы из иностранцев, как, например, Мериме, видели в Гоголе только юмориста английского типа. Его историческое значение совершенно ускользнуло от них. Повторяю, надо быть русским, чтобы понимать, кого мы лишились».
В смерти Гоголя Тургенев увидел событие, отражающее трагические стороны русской жизни и русской истории. «Это тайна, тяжелая, грозная тайна — надо стараться ее разгадать… но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто ее разгадает… Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к ее недрам — ни одному человеку, самому сильному духу, не выдержать в себе борьбу целого народа — и Гоголь погиб!» Тургеневу казалось, что это была не простая смерть, а смерть, похожая на самоубийство, начавшееся с истребления «Мертвых душ». Социальная дисгармония прошла через сердце великого писателя России, и это сердце не выдержало, разорвалось.
Тургеневу было неприятно видеть, что многие петербургские литераторы приняли известие о смерти Гоголя спокойно. Писатель надел траур и в общении с друзьями и знакомыми резко обличал хладнокровие петербургской публики, петербургских журналов и газет. Стремясь разъяснить читателям глубину постигшей Россию трагедии, Тургенев написал некролог:
«Гоголь умер! Какую русскую душу не потрясут эти два слова? Он умер… Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, назвать великим; человек, который своим именем одним означил эпоху в истории нашей литературы…
Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил…»
Тургенев направил некролог в редакцию «Петербургских ведомостей». Но статья не появилась ни в один из последовавших дней. На недоуменный вопрос Тургенева издатель газеты заметил:
— Видите, какая погода, — и думать нечего.
— Да ведь статья самая невинная.
— Невинная ли, нет ли, — возразил издатель, — дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать.
Вскоре до Тургенева дошел слух, что попечитель Петербургского учебного округа Мусин-Пушкин назвал Гоголя «лакейским писателем». Возмущенный Тургенев обратился к московским друзьям с просьбой попытаться напечатать некролог в Москве. Им это удалось, и 13 марта некролог под заглавием «Письмо из Петербурга» вышел в газете «Московские ведомости».
Так Тургенев попал, наконец, «под статью», нарушил закон, и против него уже можно было применить чрезвычайные меры. Он был на подозрении как автор антикрепостнических «Записок охотника», как свидетель парижских событий 1848 года, как друг Бакунина и Герцена. Нужен был повод. И он нашелся. Глава цензурного комитета, попечитель Петербургского округа Мусин-Пушкин заверил начальство, что он призывал Тургенева лично и лично передал ему запрещение цензурного комитета печатать статью, хотя в действительности Тургенев Мусина-Пушкина в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. И вот за ослушание и нарушение цензурных правил Тургенев был арестован, приговорен к месячному заключению, а затем ссылке на жительство в родовое имение под полицейский надзор.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я