ванна roca haiti 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

все казалось и близким, и неясным. Оставив свою кибитку далеко назади, я быстро шел по льду речному — и, кроме глухого стука собственных шагов, не слышал ничего; я шел, со всех сторон охваченный первым млением и веянием ранней весны… И понемногу, прибавляясь с каждым шагом, с каждым движением вперед, поднималась и росла во мне какая-то радостная, непонятная тревога… Она увлекала, она торопила меня — и так сильны были ее порывы, что я остановился наконец в изумлении и вопросительно посмотрел вокруг, как бы желая отыскать внешнюю причину моего восторженного состояния… Все было тихо, бело, сонно; но я поднял глаза: высоко на небе неслись станицей перелетные птицы… „Весна! Здравствуй, весна! — закричал я громким голосом, — здравствуй, жизнь, и любовь, и счастье!“ — и в то же мгновенье, с сладостно потрясающей силой, подобно цвету кактуса, внезапно вспыхнул во мне твой образ — вспыхнул и стал, очаровательно яркий и прекрасный, — и я понял, что я люблю тебя, тебя одну, что я весь полон тобою…»
Поэзия взлетала над жизненной прозой, и когда Тургенев писал эти строки уже в 1862—1864 годах, воспоминание о рискованной, отчаянной поездке на свидание с Полиной Виардо явилось для них биографической подоплекой. В духовной сфере, в поэзии сердечного воображения роман Тургенева с Полиной Виардо длился всю жизнь и, вероятно, не слишком нуждался в «вещественных знаках невещественных отношений». Для его продолжения достаточно было ласкового взгляда, трепетного прикосновения к ее руке, достаточно было рожденного ею бессмертного искусства.
В Спасском у Тургенева появилась возможность сосредоточиться и пополнить пробелы в знании истории России. «Что касается до меня, — пишет он из ссылки, — то я погрузился по шею в русские летописи. Когда я не работаю, то не читаю ничего другого». С увлечением штудирует Тургенев книгу И. Сахарова «Сказания русского народа», труд И. Снегирева «Русские простонародные праздники и суеверные обряды», «Быт русского народа» А. Терещенко, восторгается былинами, собранными Киршею Даниловым, упивается народными русскими песнями.
«Я ни одного мгновения до сих пор не чувствовал скуки, — пишет он в ноябре 1852 года А. Краевскому, — работаю и читаю». «Никогда так много и легко не работал, как теперь». «Уединение, в котором я нахожусь, мне очень полезно»: «я чувствую, что я стал проще и иду прямее к цели, может быть потому, что во время писания не думаю о печатании». «Клянусь вам честью, вы напрасно думаете, что я скучаю в деревне. Неужели бы я вам этого не сказал? — убеждает Тургенев Феоктистова. — Я очень много работаю и притом я не один; я даже рад, что я здесь, а не в Петербурге. Прошедшее не повторяется и — кто знает — оно, может быть, исказилось. Притом надо и честь знать, пора отдохнуть, пора стать на ноги. Я недаром состарился, — я успокоился и теперь гораздо меньшего требую от жизни, гораздо большего от самого себя. И так я уже довольно поистратился, пора собирать последние гроши, а то, пожалуй, нечем будет жить под старость. Нет, повторяю, я совсем доволен своим пребыванием в деревне».
Постепенно Тургенев врастает в деревенскую жизнь, и она открывается перед ним новой, незнакомой своей стороной: «У меня на праздниках были маскарады: дворовые люди забавлялись, а фабричные с бумажной фабрики брата приехали за 15 верст — и представили какую-то, ими самими сочиненную, разбойничью драму. Уморительнее этого ничего невозможно было вообразить — роль главного атамана исполнял один фабричный — а представитель закона и порядка был один молодой мужик; тут был и хор вроде древнего, и женщина, поющая в тереме, и убийство, и все, что хотите…»
Он знакомится с соседями-помещиками, и почти все они интересны: «живу, батюшка, провинциальной жизнью, во всю ее ширину», «ближе стал к современному быту, к народу». В июле 1853 года Тургенев с увлечением рассказывает П. В. Анненкову о большой охотничьей эпопее, впечатления от которой отзовутся в повести «Поездка в Полесье». Он «был на берегах Десны, видел места, ни в чем не отличающиеся от того состояния, в котором они находились при Рюрике, видел леса безграничные, глухие, безмолвные — разве рябчик свистнет или тетерев загремит крылами, поднимаясь из желтого моха, поросшего ягодой и голубикой, — видел сосны вышиною с Ивана Великого — при взгляде на которые нельзя не подумать, что они сами чувствуют свою громадность, до того величественно и сумрачно стоят они, — видел следы медвежьих лап на их коре (медведи лазят по ним за медом) — познакомился с весьма замечательной личностью, мужиком Егором».
В начале спасской ссылки случилось важное событие в литературной жизни и писательской судьбе Тургенева. В Москве отдельным изданием вышли «Записки охотника» и вызвали в цензурном комитете настоящий переполох. По личному распоряжению Николая I цензор В. В. Львов, детский писатель демократической ориентации, пропустивший, вероятно, не без риска, книгу в печать, был уволен с должности без права службы по цензурному ведомству. Возникло подозрение, что Тургенев существенно изменил свои рассказы, усилил их политический смысл, готовя «Записки охотника» к отдельному изданию. Однако чиновник цензурного ведомства в результате порученной ему кропотливой сверки текста с журнальным вариантом «Современника» пришел к заключению, что «содержание рассказов осталось везде одно и то же». Обличительный пафос книги действительно усилился, но не за счет авторской переделки, которой почти не было, а в результате сложного художественного взаимодействия очерков между собою. В итоге «следствия» по делу об отдельном издании «Записок охотника» цензурный комитет выработал и обнародовал «специальное предостережение», которым отныне обязаны были руководствоваться все цензоры: «Так как статьи, которые первоначально не представляли ничего противного цензурным правилам, могут иногда получить в соединении и сближении направление предосудительное, то необходимо, чтобы цензура не иначе позволяла к печатанию подобные полные издания, как при рассмотрении их в целости».
Тургенев торжествовал. Он знал, что в неожиданном для публики эффекте нет ничего случайного: такова логика авторского замысла, очерки и создавались как фрагменты целого, как «отрывки» из единой книги. Порадовал автора и восторженный отклик Ивана Сергеевича Аксакова, который увидел в «Записках» «стройный ряд нападений, целый батальный огонь против помещичьего быта».
Однако литературная форма «Записок» казалась теперь Тургеневу уже исчерпанной. «Надобно пойти другой дорогой — надобно найти ее — и раскланяться навсегда с старой манерой. Довольно я старался извлекать из людских характеров разводные эссенции… Но вот вопрос: способен ли я к чему-нибудь большому, спокойному! Дадутся ли мне простые, ясные линии…»
В творчестве периода ареста и спасской ссылки Тургенев порывает со старой манерой и выходит на новую дорогу. «Муму» и «Постоялый двор» — своеобразный эпилог «Записок охотника» и пролог к тургеневским романам. Приступая к работе над этими произведениями, писатель мечтает о «простоте и спокойствии». Аналитическая пестрота, эскизность характеров, очерковость художественного письма его уже не удовлетворяют. Открытое в «Записках охотника» живое ощущение народной России как целого помогает теперь Тургеневу показать русский народ в едином и монументальном образе немого богатыря Герасима.
Образ Герасима настолько емок, что тяготеет к символу; он вбирает в себя лучшие стороны народных характеров «Записок охотника» — рассудительность и практический ум Хоря, нравственную силу, добродушие, трогательную любовь ко всему живому Калиныча, Ермолая, Касьяна. Появляются и новые штрихи: вслед за былиной о Микуле Селяниновиче и кольцовскими песнями, Тургенев поэтизирует вековую связь Герасима с землей, наделяющую его богатырской силой и выносливостью. Звучат отдаленные переклички и с другим героем былинного эпоса — Василием Буслаевым, когда немой Герасим стукает лбами пойманных воров или ухватывает дышло и слегка, но многозначительно грозит обидчикам.
Как и в «Записках охотника», в «Муму» сталкиваются друг с другом две силы: русский народ, прямодушный и сильный, и крепостнический мир в лице капризной, выживающей из ума старухи. Но теперь Тургенев дает этому конфликту новый поворот. Возникает вопрос, на чем держится крепостное право, почему мужики-богатыри прощают господам любые прихоти?
Сила крепостнического уклада не в личностях отдельных господ — жалка и немощна барыня Герасима, — а в вековой привычке: барская власть воспринимается народом как стихийная природная сила, всякая борьба с которой бессмысленна. В повести «Муму» Тургенев создает особый эстетический эффект. Все побаиваются немого богатыря: «Ведь у него рука, ведь вы изволите сами посмотреть, что у него за рука: ведь у него просто Минина и Пожарского рука». «Ведь он все в доме переломает, ей-ей. Ведь с ним не столкуешь; ведь его, черта этакого …никаким способом не уломаешь». К финалу повести будто бы наступает предел терпению. Вот-вот взорвется и разбушуется, вот-вот раскроет немые уста Герасим и заговорит!
Но напряженный конфликт разрешается неожиданным уходом богатыря в родную деревню. И хотя торжествен и радостен этот уход, хотя вместе с Герасимом сама природа празднует освобождение, в сознании читателя остается чувство тревожного недоумения и обманутых надежд.
В «Постоялом дворе» умный, рассудительный и хозяйственный мужик Аким в один день лишается по прихоти своей госпожи всего состояния. Как ведет себя Аким? Подобно Герасиму, он уходит с барского двора, берет в руки посох странника, «божьего человека». На смену Акиму является ловкий и цепкий хищник из мужиков Наум. Однажды Тургенев так сказал Полине Виардо о бедности русских деревень: «Святая Русь далеко не процветает! Впрочем, для святого это и не обязательно».
Повести Тургенева получили высокую оценку в кругах славянофилов. Восхищаясь характером Акима, И. С. Аксаков писал: «Русский человек остался чистым и святым — и тем самым… святостью и правотою своей смирит гордых, исправит злых и спасет общество». В ответ на это Тургенев заявлял: «Один и тот же предмет может вызвать два совершенно противоположные мнения». «…Я вижу трагическую судьбу племени, великую общественную драму там, где вы находите успокоение и прибежище эпоса».
«Трагическую судьбу племени» Тургенев видел в гражданской незрелости народа, рожденной веками крепостного права. Нужны просвещенные и честные люди, исторические деятели, призванные разбудить «немую» Русь. Однако тезка его, Иван Сергеевич Аксаков, сделал по поводу «Муму» совсем иные выводы: «Мне нет нужды знать: вымысел ли это или факт, действительно ли существовал дворник Герасим или нет. Под Герасимом разумеется иное. Это олицетворение русского народа, его страшной силы и непостижимой кротости, его удаления к себе и в себя, его молчания на все запросы, его нравственных, честных побуждений… Он, разумеется, со временем заговорит, но теперь, конечно, может казаться немым и глухим». Но заговорит ли русский крепостной мужик сам по себе, без помощи разумного советчика и просветителя? Едва ли. Нужна длительная школа умственного и гражданского развития, чтоб речь «немых» Герасимов была сильна и глубока. Вот этой-то трагедии народного развития упорно не желают замечать славянофилы. Отсюда следует высокомерно-презрительное отношение к Западу и к русскому культурному слою общества, прошедшему европейскую выучку. И. С. Аксаков еще терпим, а брат его, Константин Сергеевич, вообще считает русскую интеллигенцию «жалкими людьми без почвы», разыгрывающими полтораста лет «роль обезьян Западной Европы».
Вот чисто русская, буслаевская замашка: уж коль рубить, так со всего плеча! Слов нет, немало «обезьян» на русской почве вырастало в послепетровскую эпоху. Но ведь и всякое серьезное общественное движение сопровождает накипь; она-то и достойна глубокого презрения. У Константина же Сергеевича весь «верхний» слой идет под общей кличкой «обезьян»! Он так и пишет Тургеневу: «Вы увидите, что люди-обезьяны годятся только на посмех, что как бы ни претендовал человек-обезьяна на страсти или на чувство, он смешон и не годится в дело для искусства, что, следовательно, вся сила духа в самостоятельности».
«Я не могу разделять Вашего мнения насчет „людей-обезьян, которые не годятся в дело для искусства“, — отвечает Тургенев К. С. Аксакову. — Обезьяны добровольные и главное — самодовольные — да… Но я не могу отрицать ни истории, ни собственного права жить; — претензия отвратительна — но страданью я сочувствую. Трудно объяснить все это в коротком письме… Но я знаю, что здесь именно та точка, на которой мы расходимся с Вами в нашем воззрении на русскую жизнь и на русское искусство».
Тургенев все чаще и чаще обращается к изображению культурного дворянства, историческая роль которого, по его мнению, далеко еще не исчерпана. Он пишет повести «Дневник лишнего человека», «Два приятеля», «Затишье», «Переписка», «Яков Пасынков», — в которых с разных сторон исследует психологию «лишнего человека», дворянского героя в русской жизни и литературе. В его бездействии, никчемности и бесприютности он видит национальную трагедию. Такие люди — жертвы сурового общественного климата, они достойны не презрения, а сострадания. Они по-своему талантливы, незаурядны, но в обстановке николаевской реакции культурные дворяне не находят себе места и пристанища, кипят, перегорают в «действии пустом».
Бездомные и неприкаянные, одержимые несчастной страстью «все видеть и все испытать», они становятся трагическими жертвами французской наглости, подобно тургеневскому Вязовнину из «Двух приятелей». Писатель нетерпим к французской фразе и французской пошлости, которую наследуют худшие из русских дворян. Он не щадит в своих повестях тех «обезьян Западной Европы», о которых пишет ему К.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я