https://wodolei.ru/catalog/unitazy/jika-olymp-20611-31445-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А ведь не будь его, не было бы Гумилева, Мандельштама, Лозинского,
Пастернака и самой Ахматовой.
Мы заговорили о музыке. Анна Андреевна восхищалась возвышенностью и
красотой трех последних фортепьянных сонат Бетховена. Пастернак считал их
сильнее посмертных квартетов композитора, и она разделяла его мнение: вся ее
душа откликалась на эту музыку. Параллель, которую Пастернак проводил между
Бахом и Шопеном, казалась ей странной и занимательной. Она сказала, что с
Пастернаком ей легче беседовать о музыке, чем о поэзии.
Ахматова заговорила о своем одиночестве и изоляции - как в культурном,
так и в личном плане. Ленинград после войны казался ей огромным кладбищем:
он походил на лес после пожара, где несколько сохранившихся деревьев лишь
усиливали боль утраты. У Ахматовой еще оставались преданные друзья -
Лозинский, Жирмунский, Харджиев, Ардовы, Ольга Берггольц, Лидия Чуковская,
Эмма Герштейн (она не упомянула Гаршина и Надежду Мандельштам, о которых я
тогда ничего не знал). Но она не искала у них поддержки. Морально выжить ей
помогало искусство, образы прошлого: пушкинский Петербург, Дон Жуан Байрона,
Моцарта, Мольера, великая панорама итальянского Возрождения. Она
зарабатывала на жизнь переводами. С большим трудом ей удалось добиться
разрешения переводить письма Рубенса (16), а не Ромена Роллана. Она спросила
меня, знаком ли я с этими письмами. Заговорили о Ренессансе. Мне было
интересно узнать, является ли для нее этот период реальным историческим
прошлым, населенным живыми, несовершенными людьми, или идеализированным
образом некоего воображаемого мира. Ахматова ответила, что, конечно,
последнее. Вся поэзия и искусство были для нее - здесь она заимствовала
выражение Мандельштама - чем-то вроде тоски по всемирной, всеобъемлющей
культуре, как ее представляли Гете и Шлегель. Эта культура, претворяющая в
искусство природу, любовь, смерть, отчаяние и страдание, является своего
рода внеисторической реальностью, за пределами которой нет ничего. Вновь и
вновь она говорила о дореволюционном Петербурге - городе, где она
сформировалась, - и о бесконечной темной ночи, под покровом которой уже
многие годы протекает ее жизнь. Ахматова ни в коей мере не пыталась
пробудить жалость к себе, она казалось королевой в изгнании, гордой,
несчастной, недосягаемой и блистательной в своем красноречии.
Рассказ о трагедии ее жизни не сравним ни с чем, что я слышал до сих
пор, и воспоминание о нем до сих пор живо и больно. Я спросил Ахматову, не
собирается ли она написать автобиографический роман, на что та ответила, что
ее биография - в самой ее поэзии, в особенности, в "Поэме без героя". Она
вновь прочитала мне эту поэму, и я опять умолял дать мне ее переписать и
вновь получил отказ. Наш разговор, переходящий от предметов литературы и
искусства к глубоко личным сторонам жизни, закончился лишь поздним утром
следующего дня.
Перед своим отъездом из Советского Союза - я ехал через Ленинград в
Хельсинки - я вновь увиделся с Ахматовой. Я зашел к ней попрощаться 5 января
1946 года, и она подарила мне один из своих поэтических сборников. На
титульном листе было напечатано новое стихотворение, которое стало
впоследствии вторым в цикле, названном "Cinquе". Источником вдохновения
этого стихотворения в его первой версии стала наша с Ахматовой встреча. В
цикле "Cinquе" есть и другие ссылки и намеки на наше знакомство. Эти намеки
я вполне понял уже при первом чтении. Позже мои предположения подтвердил
академик Виктор Жирмунский, близкий друг Ахматовой, выдающийся
ученый-литературовед и один из редакторов посмертного собрания ее сочинений.
Жирмунский посетил Оксфорд через два года после смерти Ахматовой, и мы
вместе просмотрели стихи "Cinquе". В свое время он читал их с Анной
Андреевной, и та рассказала ему о трех посвящениях, их датах и значении, а
также о "Госте из будущего". С видимым смущением Жирмунский объяснил мне,
почему последнее посвящение в поэме, обращенное ко мне, не вошло в
официальное издание. А то, что это посвящение существовало, широко известно
любителям поэзии в России, заверил он меня. Я, разумеется, проявил полное
понимание. Самому Жирмунскому, добросовестному ученому и мужественному
человеку, трудно было примириться с тем, что политическая ситуация помешала
ему исполнить посмертные пожелания Ахматовой. Я пытался убедить его, что все
это для меня не имеет большого значения, а важно другое. Поэзия Ахматовой в
значительной мере автобиографична, поэтому обстоятельства ее жизни могут
прояснить значение ее стихов в большей мере, чем у многих других поэтов. Я
однако не думал, что истина будет потеряна безвозвратно: как и в других
странах, где существует строгая цензура, факты скорей всего не исчезнут
(хоть, вероятно, и обрастут легендами и небылицами): их сохранит устная
традиция. Но если Жирмунский хотел донести правду в ее точном виде хотя бы
до небольшого круга людей, он должен был написать свои воспоминания,
передать их со мной или с кем-то другим за границу, чтобы опубликовать их
там. Сомневаюсь, что он последовал моему совету. Вспоминаю, как мучил его
цензурный гнет и как он извинялся передо мной во время всех своих
последующих приездов в Англию.
Я был вторым иностранцем, с которым Ахматова встретилась после Первой
мировой войны (17). Последствия этой встречи были гораздо серьезнее, чем
можно было ожидать. Думаю, что я был для нее первым гостем из-за железного
занавеса, говорившим на ее языке и доставившим ей новости, от которых она
была отрезана в течение многих лет. Ее ум, критический взгляд и ироничный
юмор существовали бок о бок с драматичным и подчас пророческим восприятием
действительности. Возможно, она увидела во мне рокового провозвестника конца
мира, и эта трагическая весть о будущем глубоко ее потрясла и вызвала новый
всплеск творческой энергии.
Я не смог встретиться с ней во время моего следующего визита в
Советский Союз в 1956 году. Пастернак сказал мне, что Анна Андреевна очень
хотела бы повидать меня, но обстоятельства препятствуют этому. Ее сын,
арестованный второй раз вскоре после моего знакомства с ним, недавно был
освобожден из лагеря. Поэтому она опасалась видеться с иностранцами, тем
более что приписывала злостную кампанию партии против нее нашей встрече в
1945 году. Сам Пастернак не думал, что контакты со мной причинили Анне
Андреевне какой-то вред, но необходимо было считаться с ее мнением.
Ахматова, однако, хотела поговорить со мной по телефону. Сама она не могла
позвонить, так как все ее звонки прослушивались. Пастернак сообщил ей, что я
в Москве, что моя жена очаровательна, и жаль, что Ахматова не сможет ее
увидеть. Сама Анна Андреевна пробудет в Москве еще недолго, и лучше, если я
позвоню ей немедленно. "Где вы остановились?" - спросил Пастернак. - "В
британском посольстве". - "Вы не должны звонить оттуда, и по моему телефону
тоже нельзя. Только из автомата!"
Позже в тот же день состоялся мой телефонный разговор с Ахматовой. "Да,
Пастернак рассказывал мне о вас и вашей супруге. Я не могу встретиться с
вами по причинам, которые вы, надеюсь, понимаете. Как долго вы женаты?" -
"Совсем недолго". - "И все же, когда именно вы женились?" - "В феврале этого
года". - "Она англичанка или американка?" "Наполовину француженка,
наполовину русская". - "Ах, вот как". Наступило долгое молчание. "Как жаль,
что я не могу вас увидеть! Пастернак говорил, что ваша жена прелестна".
Снова молчание. "Хотите почитать мои переводы корейских стихов с
предисловием Суркова? Вы, очевидно, понимаете - с моим корейским... К тому
же не я выбирала стихи для перевода. Я пошлю вам книжку". Вновь молчание.
Затем она рассказала мне о том, что ей - как отверженному поэту - пришлось
пережить. Некоторые, до тех пор верные и преданные, друзья отвернулись от
нее. Другие, напротив, проявили благородство и мужество. Она сказала, что
перечитала Чехова, которого раньше резко критиковала, и пришла к выводу, что
"Палата No 6" в точности описывает ее собственное положение и положение
многих ее друзей. "Пастернак (она всегда называла его в наших разговорах по
фамилии и никогда - Борис Леонидович: русская привычка), очевидно, пытался
объяснить вам, почему мы не можем увидеться. Он сам пережил трудные времена,
но далеко не такие страшные, какие выпали мне. Кто знает, встретимся ли мы
еще когда-нибудь". Она спросила, не позвоню ли я ей еще раз. Я пообещал, но
когда собрался, оказалось, что Ахматова уже покинула Москву, а звонить ей в
Ленинград Пастернак строго запретил.
При следующей нашей встрече в Оксфорде в 1965 году Ахматова в деталях
описала кампанию властей, направленную против нее. Она рассказала, что
Сталин пришел в ярость, когда услышал, что она, далекая от политики, мало
публикующаяся писательница, живущая сравнительно незаметно и потому до сих
пор стоявшая в стороне от политических бурь, вдруг скомпрометировала себя
неформальной встречей с иностранцем, да к тому же представителем
капиталистической страны. "Итак, наша монахиня принимает иностранных
шпионов", - заметил он (как уверяют очевидцы) и потом разразился потоком
такой брани, которую она не может повторить. Тот факт, что я никогда не
работал в разведывательной службе, не играл для него никакой роли: все
представители иностранных посольств и миссий были для Сталина шпионами.
"Конечно, - продолжила Ахматова, - к тому времени старик уже совершенно
выжил из ума. Все присутствовавшие при его бешеном выпаде утверждали, что
перед ними был человек, охваченный патологической манией преследования". На
следующий день после моего отъезда из Ленинграда, 6 января 1946 года, у
лестницы, ведущей в квартиру Анны Андреевны, поставили часового, а в потолок
ее комнаты вмонтировали микрофон - явно не для того, чтобы подслушивать, а
чтобы вселить страх. Ахматова тогда поняла, что обречена, и хотя анафема из
уст Жданова прозвучала месяцами позже, она приписывала ее тем же событиям.
Она прибавила, что мы оба бессознательно, одним лишь фактом нашего
знакомства, положили начало холодной войне, оказав этим влияние на историю
всего человечества. Ахматова была совершенно убеждена в этом. Как
свидетельствует в своей книге Аманда Хейт (18), она видела в себе самой
историческую фигуру, предназначенную стать виновником мировых конфликтов
(прямая ссылка на одно из ее стихотворений) (19). Я не протестовал, хотя
Анна Андреевна явно преувеличивала значение нашей встречи, что может быть
объяснено неистовым выпадом Сталина и последовавшими за этим событиями. Я
боялся своими возражениями оскорбить ее представление о себе самой как о
Кассандре, наделенной историко-метафизическим видением. И потому промолчал.
Затем Ахматова рассказала о своей поездке в Италию, где ей вручили
Таорминскую литературную премию (20). По возвращении ее посетили
представители советской секретной службы, задавшие ей ряд вопросов: каково
ее впечатление от Рима, наблюдала ли она проявление антисоветских настроений
среди делегированных писателей, встречалась ли с русскими эмигрантами. Она
ответила, что Рим показался ей языческим городом, все еще ведущим войну с
христианством. "Война? - спросили ее - Вы имеете в виду Америку?" Что она
должна отвечать, когда подобные вопросы ей неминуемо зададут об Англии,
Лондоне, Оксфорде? Или спросят о политических взглядах другого поэта,
Зигфрида Сассуна (21), которого чествовали вместе с ней в театре Шелдона
(22)? И о других награжденных? Что говорить? Попробовать ограничиться
рассказом о великолепной купели, подаренной Мертон-колледжу (23) императором
Александром Первым, которого тоже в свое время чествовал университет по
окончании наполеоновских войн?
Ахматова ощущала себя истинно русской и никогда не думала о том, чтобы
остаться за границей, что бы ни произошло. Советский режим был, увы, частью
истории ее родины, где она хотела жить и умереть. Мы перешли к теме русской
литературы. Ахматова выразила мнение, что бесконечные несчастья, выпавшие на
долю России, породили истинные поэтические шедевры, большая часть которых,
начиная с тридцатых годов, к сожалению, не была опубликована. Анна Андреевна
предпочитала не говорить о современных советских поэтах, чьи работы
печатаются и продаются. Один из подобных авторов, находящийся тогда в
Англии, послал ей телеграмму с поздравлением по поводу вручения оксфордской
ученой степени. Я как раз был у нее, когда пришла эта телеграмма. Она тут же
разорвала ее и выбросила: "Все они жалкие бандиты, проституирующие свой
талант и потакающие вкусам публики. Влияние Маяковского оказалось для них
пагубным". Заговорили о Маяковском. Он был в глазах Ахматовой гением, но не
как поэт, а как новатор и террорист, подкладывавший бомбы под старинные
строения, фигура большого значения, с темпераментом, преобладающим над
талантом. Он хотел все разрушить, все взорвать. Маяковский кричал во весь
голос, потому что для него это было естественным, он не мог иначе, а его
эпигоны - здесь она назвала несколько имен еще здравствующих поэтов -
восприняли его личную манеру как литературный жанр и превратились в
вульгарных декламаторов без искры истинной поэзии в душе. Если они и
обладают каким-то даром, то только лицедейским. Так русская публика
постепенно привыкла к тому, что на нее постоянно орут всевозможные "мастера
художественного слова", как их теперь называют.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я