https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-meridian-346248000-65745-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но она не могла найти собственный экземпляр и считала, что в
обстановке постоянной слежки и подозрений опасно высылать книгу из Европы.
Но может быть, я смогу найти способ? Он бы тогда не остался в долгу.
Несколько месяцев спустя мне и в самом деле удалось передать Чуковскому
автобиографию Троллопа, чем я заслужил его глубокую благодарность. А тогда
на приеме я обратился к нему с ответной просьбой: не мог бы он познакомить
меня с Борисом Пастернаком, чей загородный дом, как и дача самого
Чуковского, находился в Переделкино? Мой собеседник ответил, что глубоко
ценит поэзию Пастернака и уважает его как человека, но есть определенные
трения в их отношениях. Например, Пастернак не признает интереса Чуковского
к гражданским стихам Некрасова и писателям-народникам конца девятнадцатого
века. Позиция Пастернака, поэта чистого и бескомпромиссного, не допускает ни
малейшего соглашения с советским режимом, и в особенности - с системой
литературных заказов. Но в данный момент он в хороших отношениях с Борисом
Леонидовичем и постарается организовать встречу. Чуковский пригласил меня к
себе в ближайшие дни.
Потом я понял, что с его стороны это был весьма смелый, даже
безрассудный шаг. Ведь общение с иностранцами, особенно представителями
официальных миссий, было без преувеличения очень опасно и, зная это, я
впоследствии старался избегать личных встреч с советскими гражданами. А
между тем, многие из них, пренебрегая риском, как раз стремились к подобным
знакомствам: интерес к Западу и желание установить контакты с иностранцами
побеждали страх. Некоторые, правда, предпочитали соблюдать осторожность. Я
относился к этому с глубоким пониманием, особенно, если это были граждане,
не пользующиеся известностью на Западе, которая часто служила более или
менее надежной защитой.
Как часто я мучился угрызениями совести при мыслях о возможных
последствиях своего общения, я не мог простить себе, что не удержался от
соблазна новых встреч или поверил своим знакомым, что им - по их собственным
убеждениям - не грозила ни малейшая опасность. Большинство из тех людей
казались мне симпатичными, интеллигентными, честными и отзывчивыми. Они
поражали меня оптимизмом, несовместимым с их жизненными обстоятельствами,
неподдельным интересом к жизни по ту сторону границы и стремлением
установить простой человеческий контакт с пришельцем из другого мира,
говорящим на их языке и, как им казалось, понимающим их. К счастью, я ни
разу не слышал о том, что кого-то из них арестовали, или о более страшных
мерах. Но до меня доходили слухи о преследованиях и проблемах, причиной
которых могло быть общение со мной. Достоверно это никогда не станет
известным, тем более, что и сами жертвы часто не знали, за что несут
наказание. Смею надеяться, что эти люди не испытывают злых чувств к
иностранцу, нечаянно и по незнанию, вовлекшему их в беду.
Моя поездка в Переделкино должна была состояться неделю спустя после
вышеописанного приема. За это время на другом фестивале в честь Пристли
(которому я на все жизнь благодарен за невольно оказанное мне содействие) я
встретил мадам Афиногенову, венгерско-американскую танцовщицу, вдову
драматурга, погибшего во время воздушного налета на Москву в 1941 году.
Афиногеновой было официально поручено создание салона, где иностранные гости
могли встретиться с деятелями культуры. Она пригласила и меня, и у нее я
познакомился с несколькими писателями. Наиболее известным из них был поэт
Илья Сельвинский. Когда-то его окружали почет и слава, но это, как позже
рассказал мне Пастернак, осталось в далеком прошлом. Сельвинский имел
смелость высказать свое мнение о социалистическом реализме. Охарактеризовав
его как прогрессивный жанр в искусстве, он заметил, что все-таки было бы
целесообразнее создать идеологию социалистического романтизма, которая при
полной преданности советской системе давала бы еще и возможность свободного
творчества. За эти слова он подвергся суровым преследованиям и в период
нашего знакомства переживал душевный кризис. Во время приема Сельвинский
спросил меня, согласен ли я с тем, что к самым выдающимся английским
писателям относятся Шекспир, Байрон, Диккенс, Уайльд и Шоу и, возможно,
также Мильтон и Бернс. Я ответил, что не сомневаюсь относительно Шекспира и
Диккенса, но не успел продолжить свою мысль, как Сельвинский задал другой
вопрос: что я думаю о новых авторах - Гринвуде и Олдридже. Я вынужден был
признаться, что впервые слышу эти имена, очевидно, по той причине, что
большую часть войны провел за границей.
Позже я с удивлением узнал, что речь шла о весьма посредственных
литераторах. Олдридж оказался австралийским писателем-коммунистом, а Гринвуд
автором популярного романа "Любовь в нищете". Их книги были переведены на
русский язык и изданы большими тиражами. Средний советский читатель не имел
ни малейшего представления о шкале ценностей, принятой в западных кругах.
Какие произведения будут переведены и в скольких экземплярах напечатаны,
решали официальные литературные ведомства - при этом они в точности
следовали указаниям Центрального комитета партии. В соответствии с этим
современная английская литература в Советском Союзе была представлена тогда
романом Кронина "Замок Броуди", двумя или тремя пьесами Моэма и Пристли и -
как я впервые услышал - книгами Гринвуда и Олдриджа. (Эпоха Грэма Грина,
Ч.П.Сноу, Айрис Мердок и других "сердитых молодых людей" еще не наступила,
их стали издавать позднее). Кажется, мои хозяева не поверили, что я не знаю
упомянутых Сельвинским двух авторов. Очевидно, в их глазах я был
капиталистическим агентом, которому надлежало избегать разговоров о левых
писателях - подобно тому, как они сами игнорировали факт существования
русской эмигрантской культурной среды.
Между тем Сельвинский продолжал говорить, его голос звучал громко и
торжественно, как будто он обращался к широкой аудитории. "Я знаю, - заявил
он, - что на Западе нас считают конформистами. Таковы мы и есть - в том
плане, что как бы мы не отклонялись от директив партии, это постоянно
кончается тем, что партия права, а мы заблуждались. Партия все видит, слышит
и знает лучше нас". Я заметил, что остальные гости недовольны этим
выступлением, явно предназначавшимся для скрытых микрофонов, всегда
установленных на подобных встречах. Воцарилась напряженная тишина: казалось,
Сельвинский допусти крупную бестактность, и факт его шаткого положения, по
видимому, еще больше усугублял всеобщее замешательство.
Я, тогда еще мало разбиравшийся в ситуации, заявил, что свободная
дискуссия на политические темы не может быть опасной в демократической
стране. Красивая дама, жена одного известного советского писателя и в
прошлом секретарш Ленина, возразила мне: "Мы живем в обществе, построенном
по законам науки. Разве можно говорить о свободе мышления, например, в
области физики? Ведь только сумасшедшие и невежественные люди отрицают
законы движения. Почему мы, марксисты, открывшие закономерности развития
истории и общества, стали бы запрещать независимое социальное мышление? Если
же вы имеете в виду свободу ошибаться, то ее мы, действительно, не
допускаем. О чем вы, собственно, говорите? Именно правда дает свободу: мы
гораздо свободнее, чем вы там, на Западе". И она процитировала Ленина и
Луначарского. Когда я ответил, что ее мысли похожи на высказывания Огюста
Конта, а также тезисы французских позитивистов девятнадцатого века, чьи
взгляды весьма не одобрялись Марксом и Энгельсом, комната, казалось,
наполнилась холодом, и общество как-то незаметно перешло к обсуждению
литературных сплетен. Мне был преподан урок. Вступая в подобного рода
дискуссию и задавая собеседникам каверзные вопросы, я ставил их в опасное
положение. Я никогда с тех пор не видел ни мадам Афиногенову, ни кого-то из
ее гостей. Теперь я отношусь с полным пониманием к их реакции и признаю
бестактность моего поведения.


- II -


Несколькими днями позже, сопровождаемый Линой Ивановной Прокофьевой,
бывшей женой композитора, я на электричке поехал в Переделкино. Это была
своего рода литературная деревня, созданная по инициативе Горького, с тем
чтобы признанные писатели могли там работать в спокойной обстановке. Но
учитывая темперамент людей творчества, их близкое соседство далеко не всегда
было гармоничным. Даже я, несведущий иностранец, мог догадаться, что в
Переделкино не утихают ссоры и разногласия.
Ступив на дорогу, ведущую к писательским домам, мы увидели мужчину,
роющего канаву. Он вылез из нее, представился Язвицким, спросил, как зовут
нас, и мы довольно долго беседовали. Наш новый знакомый настоятельно
посоветовал нам прочитать его блестящий роман "Костры инквизиции" (4) и еще
более замечательный роман об Иване Третьем и средневековой России, над
которым он работал в то время. Затем, пожелав нам всего хорошего, он исчез в
своей канаве. Моя спутница была несколько ошеломлена подобной
бесцеремонностью, меня же она очаровала. Непосредственный, сердечный
монолог, без формальностей и светских любезностей, обязательных на
официальных приемах, произвел на меня необыкновенно приятное впечатление.
Стоял теплый солнечный день, какие бывают ранней осенью. Пастернак со
своей женой и сыном Леонидом сидели за деревянным столом в крошечном саду.
Поэт сердечно нас приветствовал. Марина Цветаева, с которой Пастернак был
дружен, однажды сказала, что он выглядит как араб и его конь: у него было
смуглое, экспрессивное, очень колоритное лицо, теперь знакомое всем по
многочисленным фотографиям и портретам кисти его отца. Пастернак говорил
медленно, монотонно, низким тенором, несколько растягивая слова и с каким-то
жужжанием, услышав которое один раз, уже невозможно было забыть. Он удлинял
каждый гласный звук, как иной раз слышишь в жалобных лирических оперных
ариях Чайковского, только у Пастернака это звучало с большей силой и
напряжением. Я, смущаясь, передал ему пакет и объяснил, что в нем сапоги,
посланные его сестрой Лидией. "Нет, нет, что это? - закричал поэт,
удивленный, как будто я подал ему милостыню, - это явное недоразумение!
Вероятно, сапоги посланы не мне, а моему брату". Я чувствовал себя все более
неловко. Жена поэта, Зинаида Николаевна, желая помочь мне, перевела разговор
на другую тему и задала вопрос о восстановлении Англии после Второй мировой
войны. Я еще не начал отвечать, как заговорил Пастернак: "Я был в Лондоне в
1935 году, на обратном пути с Антифашистского конгресса в Париже. Позвольте
рассказать все с самого начала. Дело было летом, и я находился на даче,
когда ко мне явились два представителя НКВД, а может, Союза писателей. Мы
тогда не так боялись подобных визитов, как сейчас. Они сказали примерно
следующее: "Борис Леонидович, в Париже собирается антифашистский конгресс.
Вы тоже приглашены на него. Желательно, чтобы вы выехали завтра. Вы проедете
через Берлин, где проведете несколько часов и сможете повидаться со всеми, с
кем пожелаете. В Париж вы прибудете на следующий день и вечером того же дня
должны выступить на конгрессе". Я сказал, что у меня нет подходящего костюма
для такого случая. Но оказалось, что все предусмотрено: мне вручили пиджак,
брюки, белую рубашку с негнущимися манжетами и пару черных кожаных
лакированных туфель, которые оказались как раз впору. Но в итоге вышло так,
что я всем этим не воспользовался и поехал в своей обычной одежде. Позже мне
рассказали, что инициатором приглашения был Андре Мальро, один из главных
организаторов конгресса. Он объяснил советским властям, что если среди
участников не будет меня и Бабеля, известных и популярных в либеральных
западноевропейских и американских кругах писателей, то это вызовет вопросы и
непонимание. Тем ничего не оставалось, как пригласить меня, хотя мое имя и
не стояло в первоначальном списке делегатов.
В Берлине я увиделся со своей сестрой Жозефиной и ее мужем, а на самом
конгрессе встретил множество известных людей: Драйзера, Жида, Мальро,
Форстера, Арагона, Одена, Спендера, Розамонд Леман и других знаменитостей. Я
выступил и сказал примерно следующее: "Насколько я понимаю, мы, литераторы,
собрались здесь с целью организовать сопротивление фашизму. Хочу выразить
свое отношение к этому: не надо ничего организовывать. Любая организация
означает смерть искусства. Личная свобода и независимость - вот, что самое
главное. В 1789, 1848 и 1917 годах писатели не создавали никаких
объединений, и уверяю вас: они не нужны и приносят только вред". Похоже, я
всех удивил. Но я сказал то, что думал. Я был готов к проблемам, ожидающих
меня дома. Однако ничего не произошло, и никто ни разу не заговорил со мной
о том выступлении. (5) Из Парижа я поехал в Лондон, где встретился со своим
другом Ломоносовым, инженером, необыкновенным человеком, страстью к науке
напоминающим своего знаменитого однофамильца. Из Лондона я морем вернулся в
Ленинград. Свою каюту я делил с Щербаковым, секретарем Союза писателей,
человеком, обладавшим большим влиянием и властью (6). Я начал говорить с ним
и не мог остановиться. Тот умолял меня наконец замолчать и дать ему поспать.
Однако я был безжалостным. Париж и Лондон расковали, раскрепостили меня. У
Щербакова явно сложилось впечатление о нестабильности моего душевного
состояния и, вероятно, это мнение послужило мне впоследствии на пользу".
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я