https://wodolei.ru/catalog/installation/viega-eco-plus-606664-54376-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Точно он хочет сказать: какие там еще возможны блаженства в мире,
где царствует "религиозно-этическое"! У него явно нет желания привести людей
к такому христианству, каким оно является для современного человека,
принужденного отклонять свое внимание от чуда (т.е. от того, что для Бога
все возможно), и довольствоваться верой, оправдавшейся на суде разума.
Оттого-то он, на этот раз в полном согласии со Св. Писанием, никогда не
забывает напоминать нам, что величайший соблазн для человека в словах: "для
Бога все возможно". Это значит, что разумное и этическое не есть высшее, как
учил Сократ: ни бесчисленные "ты не можешь", диктуемые разумом, ни еще более
бесчисленные "ты должен", повелительно предъявляемые человеку "этическим",
не подводят нас к высшему началу, к последнему источнику бытия. С этим
началом не на жизнь, а на смерть борется "сомнение", в котором, как нам
говорил Киргегард, только по недоразумению видят помеху вере, лежащей в
основе библейского откровения и библейским откровением всегда
предполагаемой. Пока мы полагаемся на водительство разума, вера и даваемое
верой прозрение, что для Бога все возможно, находятся в явном противоречии с
истиной. Сказать, что для Бога все возможно, - значит сделать последний и
решительный вызов разуму, который наряду с собою не терпит никакой иной
власти и потому всегда стремится веру разоружить. Разум ясно, отчетливо и
твердо видит, где кончаются возможности, и не приемлет веры, для которой его
претензии на всезнание и всевидение совершенно не существуют и которая ждет
истины от живого Бога, ничем не связанного и не ограниченного. Сам Киргегард
сказал нам, что вера начинается там, где для разума все возможности
кончаются. Но люди не хотят думать об этом, они не хотят даже взглянуть в ту
сторону, где загорается зловещее, по их неизвестно откуда пришедшему
убеждению, пламя огня веры, которому суждено испепелить разум. Мы видели,
что столь мало похожие во всем остальном Бонавентура и Гегель в этом
сходятся: оба они полагают свои упованья - один на религию, другой на
философию с разумом. Иное у Киргегарда: он всем своим существом чувствует,
что разум, по самой природе своей, стремится обезоружить веру, высосать из
нее все жизненные соки. Он убедился, что вера начинается там, где разум
перестает служить человеку. Правда, он знает, что люди отказываются идти в
те области, где разум уже не может руководить ими: обыденность не выносит
того, что ей рассказывают безумие и смерть. Но именно потому Киргегард зовет
от умозрительной философии к экзистенциальной, словно загоняет наше мышление
именно туда, куда оно менее всего склонно идти. Недостаточно говорить, что
мудрец будет блаженным в фаларийском быке, - нужно всю жизнь так устроить,
чтоб таким блаженством исчерпывалось ее содержание. Мы помним, что Киргегард
отстранял от себя не только Гегеля и умозрительную философию, но
отгораживался и от мистиков; и вряд ли мы ошибемся, если скажем, что от
мистиков его больше всего отталкивало как раз то, что делает их столь
привлекательными для большинства - даже современных культурных людей: их
земное, доступное уже здесь, на земле, человеку блаженство. Он этого нигде
прямо не говорит, но, по-видимому, чем торжественнее и вдохновеннее передает
мистик свою радость о слиянии с Богом, тем унылее и нетерпеливее становится
Киргегард. Мистик уже получил награду свою, сам, своими силами добыл ее
себе: не есть ли это уже знакомая нам superbe diabolique, всегда
прикрывающая собой человеческое бессилие? Иначе говоря, не подменяют ли
мистики, как и древние мудрецы, плоды с дерева жизни, которые им недоступны,
плодами с дерева познания, ставшими, после падения первого человека,
доступными для всех? Но если и в самом деле плоды с дерева познания ценнее
плодов с дерева жизни - то почему мистики так старательно обходят ужасы
бытия? Они знают, что, по убеждению Сократа и Платона, над разумом нет
высшего начала, отчего и сказано, что величайшая беда для человека стать
(((?((((('ом. Но они тоже знают, что для разума не все возможно, что он
делит свою власть с Необходимостью. Отчего же они молчат о тех бесчинствах,
которыми Необходимость заполняет мир, - и продолжают свои славословия, как
если бы Необходимости совсем никогда и не было? Мистики воспевают блаженство
отрешившегося от конечных привязанностей человека - Киргегард говорит об
ужасах такого существования. Мистики - как и умозрительная философия - дают
последний и окончательный ответ на все вопросы предоставленного самому себе
и своему разуму человека, экзистенциальная философия подвергает и эти
ответы, и их окончательность новому испытанию. Добродетели - и высшая из
божеских и человеческих добродетелей любовь - сводятся к очной ставке с
ужасами земного существования: выдержит философское или мистическое
блаженство такую пробу? Под мистическим "блаженством", как и под
спинозовской beatitudo non est proemium virtutis sed ipsa virtusclxviii, не
просвечивается ли древнее eritis sicut Dei scientes bonum et malum?
Христианский мистицизм, как и враждующая с верой философия, равно неспособны
слушать то, что им "рассказывают безумие и смерть". Сулимые им "блаженства"
суть выражения superbe diabolique, достаточной, чтоб поднять на
головокружительную высоту поэтическое творчество, но немощной и бессильной
принести что-либо раздавленному молотом Божьим Иову. "Скучные утешители",
сами не ведающие, что говорят, те, кто, как друзья Иова со своими разумными,
человеческими домыслами, решаются предстать пред тем, кого Господь искушает
своими ужасами.
XVI. БОГ - ЕСТЬ ЛЮБОВЬ
Бог есть любовь... Ты и отдаленно себе не представляешь, как Он страдает.
Он ведь знает, сколь тяжело и мучительно тебе. Но изменить тут Он не может
ничего, потому что иначе Он сам должен был бы стать чем-то другим, а не
любовью.
Киргегард
Мы исчерпали смысл и значение "экзистенциальной философии", какой она
представляется нам в проповедях и назидательных речах Киргегарда, стараясь
проникнуть в ее истинный смысл и значение. Нам выяснилось, что в ней нашла
себе выражение - в непрямой форме - самая мучительная, но вместе с тем, я б
сказал, самая заветная и подлинная мысль Киргегарда: подражание Сократу
неизбежно вело языческих мудрецов к фаларийскому быку, подражание Христу -
тех, у кого библейское откровение преломлялось через эллинскую истину, вело
к тихому отчаянию. И те, и другие принимали только то "блаженство", которое
создавалось их руками. Там, где даже на глаз самого проницательного человека
жило тишайшее смущение, неожиданно обнаружилось superbe diabolique. И теперь
нам становится понятным, почему Киргегард утверждает, что начало
экзистенциальной философии есть отчаяние, и почему он требовал, чтоб рыцарь
веры прошел предварительно через покорность, и что, собственно, под рыцарем
покорности - он разумел. Рыцарь покорности это человек, "отклонивший свое
внимание от чуда". Он знает, что вечное блаженство - единственно доступное
живым существам - в том, чтоб, "преодолев свои склонности", добросовестно
выполнить все "ты должен", обращенные к нему высшей властью. За несколько
месяцев до своей смерти Киргегард писал: "Допустимо только одно отношение к
откровенной истине: вера в нее. А что человек верит, можно доказать только
одним способом: готовностью пострадать за свою веру; и степень веры
сказывается лишь в степени готовности пострадать за свою веру"97. Слова в
последней степени соблазнительные - кто решится тут "спорить"? Но разве
рыцарь покорности не является образцом в этом смысле? Он ли отказывался от
страданий! И разве не только Сократ, но и Эпиктет уже не осуществили в таком
случае возглашаемый идеал верующего? Для чего еще тогда откровенная истина?
Гегеля Киргегард мог упрекнуть в том, что он в своей жизни не руководился
своей философией и искал более осязательных благ, чем те, которые ему как
философу духа полагались. Но даже злейшие враги не могли бы послать такого
упрека Сократу или Эпиктету. И среди философов нового времени можно немало
назвать таких, которые в этом смысле стоят выше всяких подозрений: Спиноза
был готов идти и шел за свои убеждения на величайшие страдания, Джиордано
Бруно сгорел на костре, Кампанелла провел всю жизнь в тюрьмах, и его не
сломили истязания инквизиторов, которым он твердо отвечал, что сжег в своих
лампадах - символ труда и ночного бдения - больше масла, чем они выпили
вина. Можно тоже назвать людей, стоявших далеко от всяких философских
учений: Муция Сцеволу или Регула, о которых бл. Августин так часто вспоминал
как о стоиках до стоицизма. Мы вправе, конечно, как угодно высоко оценивать
их несравненное мужество и другие душевные качества - но вера и откровенная
истина тут ни при чем. Скорее обратно: они и жизнью, и воззрениями своими
являлись вызовами и откровенной истине, и вере (имею, конечно, в виду не
римских героев, а Бруно и Спинозу). Блаженный Августин о Муции Сцеволе и
Регуле всегда говорил даже с нескрываемым раздражениемclxix. А меж тем если
держаться предлагаемых Киргегардом признаков, то придется в них видеть
свидетелей истины и даже верующих, ибо они доказали свою веру страданием и
мужеством, с каким они эти страдания приняли и несли. "Этическое" не только
берет их под свое покровительство, но ставит их в образец тем, кто не желает
пред ним выслуживаться. Их абсолютная "незаинтересованность" - они ведь даже
и на "блаженство" ни в этой, ни в той жизни не рассчитывали - обеспечивает
этическому, которое бессильно от себя что-нибудь дать нам, кроме похвал, -
полное торжество: она превращает человека в крепостного, т.е. выполняет то
conditio sine qua non, при котором только и может этическое безраздельно
распоряжаться и хозяйничать в мире.
Киргегард этих имен никогда не называет. Но если бы ему пришлось
вспоминать о них, вряд ли бы он взял их сторону против бл. Августина. Скорей
он вспомнил бы знаменитое изречение: virtutes gentium splendida vitia sunt
("Добродетели язычников - блестящие пороки"), которое до нашего еще времени
приписывали св. Августину, и их "незаинтересованности" противопоставил бы те
же негодующие слова, которые у него вырвались пред лицом спекулятивных
философов, похвалявшихся своей готовностью "принять" объективную истину, что
бы с собой она ни носила. И никакие страдания, никакие жертвы, даже
добровольные, - не оправдали бы этих подлинных мучеников этического в глазах
Киргегарда. Их вера, вера в этическое, раз навсегда отклонившая чудо,
показалась бы ему чудовищной, показалась бы ему пределом неверия. И это
только лишний раз подчеркнуло бы, что назидательные речи Киргегарда должны
пониматься как "непрямое высказывание" и что экзистенциальная философия,
поскольку она является прославлением освободившихся от Бога и потому
окаменевших вечных истин разума и морали, есть лишь подготовка и первая
ступень к той последней и великой борьбе, которой он отдал свою короткую
жизнь. Киргегард никогда не поднимал вопроса о том, был ли Лютер "свидетелем
истины". Правда, ему не раз случалось выражать сожаление по поводу того, что
Лютеру не довелось закончить свою жизнь мученичеством98, правда и то, что
"Застольные беседы" Лютераclxx вызывали в нем крайнее раздражение и даже
негодование, но все же он не решался сказать, что Лютер не был свидетелем
истины (как он говорил об епископе Мюнстере, после смерти последнего). И
если бы его спросили, у кого была истинная вера, у Муция Сцеволы и Регула,
"доказавших" добровольным мученичеством свою готовность исполнить то, что
они считали своим долгом, или у Лютера, которому история не дала случая
представить такого рода "доказательства", вряд ли бы он колебался в ответ.
Вера не доказывается, не требует доказательств и в них не нуждается. И
экзистенциальная философия, которая до такой степени с верой слита, что
только при ней и через нее может делать свое дело, - в вере экзистенциальная
философия и обретает то новое измерение, которое отрывает ее от философии
умозрительной. Вера живет по ту сторону доказательств, как она живет,
выражаясь словами Киргегарда, по ту сторону смерти. Там, где для мышления
все возможности кончаются, там для веры "открываются" новые возможности. До
некоторой степени пример из элементарной геометрии может пояснить нам или
хоть подвести к тому, как Киргегард испытывал веру. В плоскости, имеющей два
измерения, нет никакой возможности восстановить из точки к прямой больше
одного перпендикуляра. И если какая-либо линия заняла место перпендикуляра,
для всех остальных бесчисленных прямых, блуждающих по вселенной, это
привилегированное положение становится навсегда недоступным: законы
противоречия, исключенного третьего и пр. надежно охраняют привилегированную
счастливицу от искушения сравниться с ней всех других претенденток. Но что
невозможно в плоскости двух измерений, вдруг становится возможным, когда мы
переходим от планиметрии к стереометрии, когда, обогатившись новым
измерением, мы превращаем плоскость в пространство: из одной и той же точки
можно провести к линии бесконечное количество перпендикуляров, и самая
малая, самая ничтожная, всеми забытая, почти сама себя забывшая линия
сравнивается по своему "достоинству" с той "единственной", которая
пользовалась завидным и, казалось, неделимым правом образовать с данной
прямой два равных смежных угла, быть геометрическим местом известных точек и
т.д. и т.д. Всякого рода понимание, всякого рода знание, всякое intelligere
протекает в плоскости, по самому существу своему боится нового измерения и
всеми силами старается расплющить, вдавить в эту плоскость человеческие - по
его суждению слишком человеческие ridere, lugere et detestari.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45


А-П

П-Я