раковина круглая 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– И это мое, сам сажал!
Опять мгновенный взмах, и опять молоденькое деревце податливо рухнуло. Людей вокруг становилось все больше, они уже проникли за изгородь, и больше всех, как обычно, было ребятишек и старух; молчаливо и отрешенно, как изваяния, смотрели со всех сторон, как Митька, мечась от одной яблоньки к другой, одним взмахом перерубал их у самой земли и бросался дальше, нелепый, жуткий в своей слепой ярости, и Захару показалось, что это он не безмолвные деревья рубит, а…
– Стой! – рванулся он к нему. – Стой, сволочь! Но смей! Тебе не нужно – другим останется!
– Не подходи! – почти взвыл Митька и бросился ему навстречу, и тут Захар, подчиняясь какой-то одной своей правде, покачнулся, замедлил шаг, затем, опустив руки и бледно улыбнувшись, спокойно шагнул к Митьке; кто-то приглушенно ахнул, кто-то пронзительно закричал.
– Руби, – сказал Захар. – Руби, сволочь, раз для тебя я во всем самый главный виноватый. Руби, сволочь, лучше уж одного меня, чем вот так все под корень… Ну?!
Митька, уже напрягшийся в последнем рывке и занесший руку с топором, как-то в один момент словно подломился, шатнулся назад, не в силах выпустить намертво зажатый в пальцах топор. Споткнувшись о толстый ствол поваленной яблони, он скорее рухнул, чем сел, на него и только тогда, обхватив голову руками, судорожно задергался плечами в немом плаче.
Захар подождал, пока немного выровняется дыхание, подошел и сел с ним рядом.
– Закури, – предложил он, скручивая одну за другой две толстые самокрутки и одну из них протягивая Митьке; тот дрожащими пальцами сунул ее в рот, подождал, когда Захар даст огоньку, жадно затянулся. – Теперь тебе только уходить отсюда, Дмитрий, – продолжал Захар. – Оставаться тебе тут больше не надо… Уходи.
И тут Митька в первый раз поднял голову, как бы проверяя, не издеваются ли над ним, тяжело глянул в лицо Захару.
– Уезжай, – кивнул ему Захар. – Здесь тебе теперь нечего делать, а там где-нибудь, гляди, и приткнешься. Там такие бешеные, может, на что и сгодятся… Так что уезжай, – тяжело добавил он, встал и, как-то слепо оттолкнув руку вскочившего за ним Митьки, не говоря больше ни слова, сгорбившись, побрел через сад к выходу; только он один знал, что это была не победа, а самое горькое, может быть, за всю его жизнь поражение, и он никому не мог признаться в этом; ему некому было в этом признаться.
4
Уехав после нелегкой борьбы с собой назад, в Холмск, Аленка несколько дней была словно сама не своя, трудно засыпала и плохо спала; на работе она тоже чувствовала себя неуютно, да и всякий интерес у нее к работе пропал. Она кинулась под защиту к Брюханову неспроста, не потому только, что соскучилась и стосковалась по нему как женщина, и не потому, что должна была, как она уверяла себя, увидеть его. Ей необходимо было проверить себя, вырваться из какой-то липкой паутины, в которой она невольно для себя все сильнее запутывалась. Но чувство прежней слитности с мужем, на которое она надеялась, не пришло, часть ее все равно оставалась там, в Холмске, и с этим чувством половинчатости, двойственности она и вернулась. Прошла и неделя, и другая, прошел месяц; она ходила в клинику, по четвергам консультировала в поликлинике при областной больнице, где работала после окончания института, дежурила, при встречах со знакомыми говорила привычные слова, много времени уделяла дочке, но все это не затрагивало ее душу, все это было внешним, неглубоким покровом, и лишь где-то глубоко, затаенно шла своя разрушительная работа, другая, настоящая, истинная, доводящая ее до изнеможения. Аленка боялась до конца разобраться в самой себе.
Инстинктивно всякий раз она останавливалась перед самым порогом, она не решалась на последний шаг, хотя понимала, что рано или поздно его придется сделать, и сделать самой, никто за нее, даже он, этого шага не сделает.
Однажды после ночного дежурства, когда город был особенно хорош и пахло уже поспевшими ранними сортами яблок, Аленка свернула с главной улицы и переулками вышла в окраинную часть Холмска. Солнце только что встало, и над городом светлело чистое, еще прохладное небо. Аленка остановилась у густого ряда молодых тополей, посаженных уже после войны и как бы отделявших теперь город от лугов и полей; здесь, на стыке двух совершенно не похожих друг на друга миров, шла своя промежуточная жизнь, совершенно незнакомая Аленке, и она была здесь никому не известна и не нужна. У нее, разумеется, есть выбор, подумала она, никто в спину ее не толкает к обрыву, найдутся при желании и удобные обходные тропки, но так же точно она знала, что это не в ее характере – ловчить, что ничего изменить уже невозможно и она пойдет своим путем, она сама для себя его избрала, и думать об этом больше нечего, нужно отоспаться и прийти в себя. И ничто в мире не изменится, если она сделает этот последний шаг. Никто даже не узнает, и так же будет светить солнце и горько пахнуть прогретая солнцем полынь.
Вернувшись домой, она тихо, стараясь никого не разбудить, прошла к себе, разделась, легла в постель и заснула, словно провалилась; проснулась она в точно намеченный час в состоянии беспристрастной, холодной самооценки, она и раньше, знала за собой подобное самоедство и очень его не любила. Привычно улыбаясь, она делала необходимые дела по дому, обсуждала с Тимофеевной нужные покупки, отослала брата с Ксеней в приехавший на прошлой неделе передвижной зверинец, но в ней уже несся, разрастался разрушительный поток. Вот-вот, говорила она себе, играешь с дочерью, всем показываешь, какая ты примерная мать, на всякий случай, для общественного мнения, ты очень умело научилась быть в разладе с собой, значит, в разладе с самыми дорогими и близкими тебе людьми, и тебе не важно, что от этого будут одни страдания и что никто тебе этого не простит и не оправдает. В том же неустойчивом душевном состоянии ходила она и на работу, выслушивала, осматривала, заставляла себя сосредоточиться на самочувствии и жалобах больного, собирала в кулак свою волю, чтобы понять его и помочь, и в большинстве случаев помогала; и в то же время в состоянии овладевшей ею внутренней дисгармонии нельзя было полностью надеяться восстановить в доверившемся ей человеке необходимую гармонию жизни, думала она; тот, кто не в силах справиться, установить порядок в самом себе, не имеет права пытаться это делать с другими. Она как будто носила в себе какую-то отметину; невидимая, неосязаемая граница уже отделила ее от других, даже тех, с кем она была по-настоящему дружна, кого любила и по-человечески глубоко уважала. Но поток все дальше относил ее от спасительного берега, и какие бы судорожные попытки она ни предпринимала, чтобы вернуться, ей уже ничто не могло помочь.
Да это уже перестало быть тайной двоих, и другие замечали, что Хатунцев намеренно сторонится ее, избегает встреч или проходит мимо не глядя, подчеркнуто вежливо кланяясь. Но если для других это было в крайнем случае минутным развлечением, ее это задевало, тем более что сестра, с которой Аленка обычно вела прием и которую все уважительно звали по имени-отчеству – Анной Семеновной, сорокалетняя, суховатая и всегда сдержанная женщина, не преминула сообщить ей, что доктор Хатунцев уходит из клиники. Что-то проступило в глазах Анны Семеновны и пропало, но Аленке было достаточно этого короткого осуждающего взгляда.
– Вы не знаете, почему он уходит, Анна Семеновна? – спросила Аленка, не отрываясь от истории болезни, и подумала, что женщина почти всегда может обмануть мужчину и почти никогда женщину.
– Говорят, Кузьма Петрович вызывал к себе доктора Хатунцева, и сразу после этого доктор Хатунцев подал заявление об уходе, – коротко и сдержанно поведала Анна Семеновна, стараясь ничем не подчеркивать своего к этому отношения, но Аленка не приняла предложенного Анной Семеновной тона; в ней как будто захлопнулась ставня, так одиноко и холодно стало в душе. Она не искала встречи с Хатунцевым, она почему-то была уверена, что увидит его сегодня, и, столкнувшись лицом к лицу с ним в длинном, узком коридоре первого терапевтического отделения (ее вызвали на срочную консультацию), она не удивилась. Посторонившись, Хатунцев кивнул и, опустив глаза, ждал, пока она пройдет.
Аленка остановилась внезапно, неожиданно для самой себя.
– Что же вы, Игорь Степанович, – спросила она с затаенной насмешкой, – значит, решили удариться в бегство?
– Интересно, что мне еще остается делать? – после паузы ответил он. – Вам в самый раз подсказать, может, подскажете?
Брови у него сердито сошлись на переносье, Аленка слегка откинула голову; ее тянуло к этому человеку, мучительно хотелось коснуться его обиженно дрогнувших губ.
– Может быть, стоило и подсказать, – медленно проговорила она и, спасаясь, быстро пошла прочь. В ординаторской, сняв докторскую шапочку, она бегло оглядела себя в зеркало и подумала, что неплохо было бы переколоть волосы.
В приемной главного врача секретарша вопросительно подняла голову ей навстречу.
– Кузьма Петрович у себя? – спросила Аленка и, не дожидаясь ответа, толкнула дверь. – Кузьма Петрович, разрешите?
– Да, да, голубушка, – тотчас отодвинул бумаги Кузьма Петрович и снял очки. – Садитесь, Елена Захаровна.
– Спасибо. – Аленка прошла к столу, но садиться ее стала.
– Садитесь, садитесь, – забеспокоился Кузьма Петрович, – неловко, женщина стоит, а я…
– Кузьма Петрович, сяду, подождите, вот похожу немного и сяду, – сказала Аленка. – Кузьма Петрович… я вас уважаю как человека, как своего учителя, наставника…
– Елена Захаровна, – совсем расстроился Кузьма Петрович, – может, не стоит так торжественно?
– Не буду. – Аленка села, положила руку на край стола, тут же убрала ее.
– Вам трудно, Елена Захаровна, – глаза Кузьмы Петровича, как всегда, были спокойны и доброжелательны. – Я помогу вам, вы, как мне кажется, пришли ко мне по поводу моего недавнего разговора с доктором Хатунцевым. Так ведь?
Аленка молча кивнула, ее глаза враз наполнились горячими, злыми слезами.
– Не знаю, как бы вы поступили на моем месте, Елена Захаровна. – Кузьма Петрович повернулся в кресле бочком, что-то скрипнуло. – Да, я говорил с Игорем Степановичем, И говорил совершенно откровенно… прямо, как мужчина с мужчиной. Вот вы пришли с таким сердитым лицом… вот, мол, сейчас возьму и все выскажу старому хрычу, зачем не в свое дело вмешивается.
– Кузьма Петрович!
– Погодите, голубушка моя, не спешите. – Кузьма Петрович расчистил место перед собой на столе, убрал пресс-папье. – Знаете, Елена Захаровна, есть, гм… такие вещи, думать о них все думают, а называть вслух не называют. Давайте и мы воздержимся. Это и вас, и меня оскорбить может. Я выполнил только свой долг, то, что мне надлежало выполнить, а вы поступайте как знаете, – он грустно покачал головой. – Вы знаете, Елена Захаровна, как я отношусь к вам. Вы мне разрешите задать один вопрос?
– Пожалуйста…
– Почему вы не уезжаете к мужу? – решился наконец, Кузьма Петрович; голос его был полон сочувствия и теплоты, и от этого неожиданного участия у Аленки опять закипели на глазах непрошеные слезы. – Зачем эти разговоры вокруг вас? Это так вам не идет.
– Поверьте, Кузьма Петрович, мне не просто было прийти к вам. Поверьте, мне не в чем себя упрекнуть, Кузьма Петрович. Вы можете мне верить.
Кузьма Петрович тоже встал, сейчас перед ним была не врач, не подчиненная по работе; боже ты мой, удивился Кузьма Петрович, хороша-то как, ах, черт возьми… Тут Хатунцева еще как поймешь, наповал ведь бьет, дьяволица.
– Ну, простите меня, голубушка, если что не так, – сказал он и коротко поклонился.
Аленка молча подала ему руку, вышла; она словно заглянула в глубокий колодец, заглянула слишком глубоко и сама увидела, насколько все далеко зашло; в той поспешности, с какой она бросилась к Кузьме Петровичу, таился свой обрыв.
Она стремительно шла по улице, не замечая людей, щеки ее горели, но брови были упрямо сдвинуты. Это все бабьи глупости, думала она. С чего это я взяла? Как это – взять и влюбиться? А Брюханов? А Ксеня? А она сама? Ах, какая чушь, это уже ни на что не похоже, надо же придумать такое, делать людям нечего… А Брюханов?.. А что Брюханов! Его дома никогда нет, он привык ко мне, как к своему портфелю или своему Вавилову… Ты хоть лоб разбей, а он будет все про свои поставки да про экспертов толковать… Вот теперь с Муравьевым схватился, а ты тут старься в одиночестве…
Сердитые глаза Хатунцева вспомнились ей, она опять словно заглянула в них, и на душе стало еще тревожнее.
… После разговора с Кузьмой Петровичем она не видела Хатунцева месяц, отсутствие его в клинике она переживала очень тяжело, работа была ей не в радость, но едва она услышала от той же Анны Семеновны о его болезни, как тотчас решила, что это она одна виновата во всем и что он даже может умереть. Она должна была его видеть, видеть немедленно, хотя бы затем, чтобы опровергнуть все эти шуточки насчет ее бессердечия и полной, безропотной зависимости от своего всемогущего мужа, хотя бы затем только, чтобы… Впрочем, она не будет придумывать заранее, что она ему скажет, все равно все слова из головы вылетели… Оказывается, она и адрес его помнит, и дорогу знает; не раз этой Кутузовской улицей проезжала…
Дома, едва она успела ступить за порог, на нее насела Тимофеевна с требованиями составить меню на неделю, и что она сама больше ничего выдумывать не хочет и не будет.
– Ах, делай что хочешь, Тимофеевна, – отмахнулась от нее Аленка. – Вари суп, кашу, делай вареники, что хочешь, то и делай.
Тимофеевна заворчала, но Аленка уже не слышала ее; настроение хозяйки каким-то образом передалось Тимофеевне, и она громче обычного загремела кастрюлями и сковородками, принимаясь время от времени кормить своего любимца, медлительного и важного сибирского кота Пурша, взятого в дом по ее неукоснительному настоянию.
Аленка села с дочкой на коврик, они принялись строить из кубиков замысловатый лабиринт; пришел в детскую и Пурш и, усевшись рядом, начал важно вылизывать свою пушистую шубку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130


А-П

П-Я