https://wodolei.ru/catalog/unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Президент Трумэн, хорошо зная о тяжком экономическом состоянии России, и предположить не мог, что в дело тотчас будут брошены все еще не исчерпанные силы и возможности народа и государства, донельзя истощенные войной, неимоверной разрухой, и что Сталин начнет незамедлительно действовать в этом направлении во всем размахе своей неограниченной власти и ответственности, едва вернувшись с Потсдамской конференции, и что ослабленные военными трудностями усилия отдельных групп ученых, конструкторов, инженеров тотчас будут объединены, и что слабая далекая идея тотчас наполнится стратегической сутью и станет выражением государственной политики, одной из ее основополагающих осей, и на ее воплощение будет брошено все, что только возможно бросить в таком государстве, как Советский Союз.
Разумеется, ничего этого Трумэн не знал и никогда потом не узнает и к заявлению министра Молотова через два года о том, что секрета атомной бомбы больше не существует, отнесется скептически. И тем более с явной болезненной раздражительностью ему придется столкнуться с самим фактом существования атомной борьбы у русских – воспоминание о своем словно бы мимолетном разговоре со Сталиным в Потсдаме будет далеко не случайным.
«Вот именно, далеко не случайным», – сказал себе Трумэн, и опять что-то неприятное заставило президента слегка поморщиться, ему показалось, что его опалил далекий дьявольский жар. «И зачем самолет, сбросивший первую атомную бомбу, назвали именем женщины, матери? – с досадой подумал Трумэн. – Что ж, в истории человечества немало было и будет нелепых парадоксов», – попытался он справиться с нежелательными и ненужными отвлечениями.
Занятый некстати пришедшими мыслями, президент Трумэн, однако, успевал улавливать в общем разговоре суть того, что говорил доктор Буш сенатору, отвечая на его непрерывные вопросы и разъясняя ему то, что требовало специального разъяснения. И президент несколько раздраженнее, чем это бы следовало, подумал, что не доктору Бушу, не этому раздраженному сенатору предстояло принять необходимое решение.
– Доктор Буш, – сказал президент негромко, чувствуя, что ему сегодня неловко и тесно в костюме.
– Да, господин президент? – тотчас отозвался тот с подобающей долей почтительности и вежливости в разговоре с главой государства.
– Скажите, доктор Буш, это правда, что можно сделать бомбу, в сотни раз превосходящую по силе урановую? – спросил президент, и доктор Буш тотчас отметил про себя отсутствующее выражение его глаз.
– Да, господин, президент, – ответил доктор Буш и, несколько поколебавшись, со всей отчетливостью понимая, чем вызван этот тихий, необозримо глобальный по своим последствиям вопрос, пытаясь обратить на себя и на свои слова внимание президента, добавил твердо: – Но это, позволю себе подчеркнуть, ничего не изменит, для науки такого вопроса уже не существует. Все дело лишь в технике. И этого уже нельзя удержать в границах одной даже очень большой страны.
И оттого, что ученый безошибочно и сразу понял течение его мыслей, президент нахмурился. Их глаза столкнулись. Один, предвидевший дальше, беспощаднее, во всем объеме знания то, что произойдет через несколько лет, понял, что трагическое решение уже принято. А второй, сам президент, действительно в этот момент уже принявший решение об изготовлении водородной бомбы, постарался скрыть это спокойным выражением лица; в эту секунду без всяких торжественных церемоний и формальностей человечеству был подписан приговор на долгие десятилетия голода и ненужных лишений, а может быть, и на атомную казнь, потому что созревшее яблоко когда-либо да падает. Доктор Буш не стал больше ничего говорить; в мире Гарри Трумэну дано было немалое могущество, но он был совершенно бессилен и не мог сделать ни одного шага самостоятельно, и даже это не поддающееся по своим последствиям никаким прогнозам решение уже было принято за него негласными, всегда скрытыми за кулисами политики силами; они выдвигали президентов, направляли и решали за них. Стараясь разойтись взглядом с президентом, доктор Буш слегка наклонил голову, он сделал вид, что прощается. В конце концов, подумал он все с тем же остатком иронии, великие или почему-то возомнившие себя великими, забавляясь тем, что они именуют высокой политикой, мало, вернее, совсем не думают о последствиях. Но если у гениев этот основной признак их натуры находится в непостижимо точном соответствии с движением жизни, то у посредственности он даже самые высокие и трагические моменты истории имеет способность обращать всего-навсего в дешевый авантюризм.
* * *
Прошел месяц и еще один; зима, продвигаясь от своих северных твердынь, захватывала новые и новые пространства; дороги и села, леса и степи засыпали глубокие снега, а во вьюжные, разгульные ночи, когда даже столетние лесные чащи стонут, трещат и охают, когда небо сливается с землей и гулко, неистово бухают неведомые подземные колокола, все живое старается укрыться в затишье, за степы домов, у теплых, с весело трепещущим огнем печей, в норах и дуплах, в старых, обжитых гнездах, а то и просто под раскидистой елью, между ее нижними лапами и землей, еще пахнущей мхом и зеленью, опавшими и занесенными сюда кленовыми, березовыми или дубовыми листьями, прелой прошлогодней хвоей. Снег толстым слоем лежит на еловых лапах, но между ними и землей – свободное пространство; в солнечный день здесь светло, и случайно оказавшаяся там ягодка костяники на высоком стебельке вдруг рдяно вспыхнет, заиграет летним цветом… Надежно такое убежище от любой непогоды и врагов, забьется в него заяц-русак, или тетерев, или сама хитрая лисица, или иная другая живность и замрет, затаится, затем задремлет под вой и грохот лесной метели, и тогда в теплой и живой крови начинают бродить и жить неведомые голоса, расцветают причудливо-призрачные сны, и нельзя разобрать и разделить, где в них кончается земное и понятное и начинается, чему нет объяснения и что приходит в шорохах и свете звезд… Бушуют долгие и звонкие метели, густо валят снега, укрывая землю, и кажется, что все на ней хорошо и просторно, что вся она одинакова.

КНИГА ВТОРАЯ
КОГДА ПРИХОДИТ ЖЕНЩИНА
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Умело затерявшись в свое время в бескрайних таежных просторах Севера, Федор Макашин в качестве обыкновенного репатриированного (в эту войну их оказалось немало, пробывших в немецком плену с осени сорок первого года и до конца войны) года три работал на Печоре, вначале на угольной шахте откатчиком, затем на речной пристани, в бригаде по ремонту барж, и, наконец, укладывал шпалы на строительстве железнодорожной ветки. При первой возможности он с охотой изъявил желание поехать в Сибирь, в леспромхоз. В своем прошлом он допустил маленькую неточность: назвал местом рождения село Выдогощь в той же Холмской области, в соседнем со своим родным Зежским Слепненском районе, уничтоженное летом сорок второго года вместе с жителями подчистую; каратели перестреляли даже скотину, собак и кошек; в этом селе тоже была большая ветвь фамилии Макашиных. Те, кому посчастливилось уцелеть и вернуться потом к родным пепелищам (двадцать с лишним человек из двухсот десяти ушедших на войну), рассеялись кто куда по разным деревням, пристроились на моторном заводе. Потом в районе решили и выдогощинские земли разделить между тремя соседними колхозами; Выдогощь стала мертвым селом, каких теперь много было и по России, и по Белоруссии; заброшенные дороги к ним потихоньку исчезали, забитые травой и молодым лесом.
Макашину повезло, но это везение по всей справедливости надо было отнести исключительно за счет его находчивости, когда он, оправившись после почти смертельного потрясения в весну 1943 года, сумел затеряться в бесконечных толпах и движениях, захлестнувших Европу, и его освободили уже в апреле сорок пятого как одного из взятых в сорок первом в плен и угнанных на работу в Германию. Он был так же истощен, как и другие, и так же радовался и плакал, когда ему сказали после проверки, что он свободен. Не задерживаясь ни на одной из работ больше года, он несколько успокоился, только забившись в один из самых глухих тюменских леспромхозов. Первое время лес заготавливали вручную, но Макашину было не привыкать; по-звериному жадно он вцепился в работу, безошибочно выбрав такого же напарника, и они всегда получали дополнение к пайку; через год Макашин выдвинулся в мастера одного из участков и повел дело хорошо. В первый же праздник его наградили грамотой и часами; он стоял, глядел на хлопавших ему людей и казался смущенным, а к вечеру впервые за послевоенные годы напился до бессознания в одиночку при опущенной занавеске в своей каморе, как он называл свою барачную комнатенку с отдельным выходом. Позже в таких случаях он ставил рядом с кроватью ведро холодной воды и за ночь почти выпивал его; спал он мало и часто просыпался, и это выводило его из себя. Он начинал вспоминать, думать, неостановимый, дикий поток прошлого Макашин не выдерживал, вскакивал и дрожащими руками зажигал свет; вот тут-то он начинал понимать, что по прежнему живет тайной, звериной жизнью, внутренне вздрагивая и ежась от любого неосторожного взгляда, и сколько бы он ни старался, так будет до конца. Вначале ему хотелось узнать, что же все-таки стало с его отцом и матерью и выбрались ли они с Соловков, но он раз и навсегда отверг эту губительную мысль. Рано утром, задолго до всех, он приходил в свою конторку, начинал работать, и это его успокаивало; он втайне не только дорожил, но и гордился своим положением и потому даже наедине с собой не мог и не хотел думать и вспоминать о прошлом; отделяя прошлое, в нем словно опустилась тяжелая плита, и жизнь Макашина теперь разделилась на две отдельные, исключающие друг друга половины; в одной он умер и был похоронен, в другой только что народился и старался быть как можно бережнее, ничего не задевать по пути. Глухой, маломощный вначале леспромхоз на берегу сибирской речки Ишим быстро набирал силу, и Макашин начинал подумывать о Дальнем Востоке, но все как-то медлил; он уже успел отмякнуть душою и почти совершенно успокоился. Женщин в этом необжитом месте было мало, рабочих всегда не хватало, но постепенно все, как и положено, менялось; уже к осени сорок восьмого года выстроили большой клуб, открыли еще одну столовую, пахнущую свежим деревом; семейные рубили отдельные домики, потихоньку раскорчевывали места под огороды; возвращаясь поздно вечером к себе с пачкой газет под мышкой, Макашин видел, как люди то там, то тут упорно подкапываются под огромные, неровно срезанные пни, обрубают тяжелые, толстые корни, собираются по нескольку человек, стараясь сорвать пень с места. Центральный поселок леспромхоза неузнаваемо разрастался, обозначился новый порядок жилых домов и общежитий, в центре – контора с почтой, магазин, клуб; тут же, неподалеку, пристань – пока главное средоточие жизни в поселке, единственная связь с внешним миром, бревенчатые сходни с крутого берега уходили в текучую воду. Однажды Макашин остановился возле них, послушал, как с шумной руганью разгружают баржу с горючим, и отправился дальше. Он тоже за день устал, и хотелось поскорее лечь; добравшись до своею угла, огороженного горбылем и оклеенного старыми газетами, он зажег свечу, укрепленную в пустой консервной банке, с наслаждением разделся, и хотя ему хотелось выпить кипятку, он не пошел на общую кухню, выпил воды из ведра и лег, пододвинув поближе свечу и принесенные с собой газеты. Это были короткие часы, когда он действительно наслаждался; к газетам, выпускаемым немцами на русском языке, он пристрастился еще в войну, и хотя хорошо знал, что они все от строчки до строчки врут, он именно в этом находил особое наслаждение; привычка прочитывать газеты от корки до корки осталась у него и потом, но интерес несколько переменился. В первую очередь он отыскивал сообщения о военных преступниках, о процессах над изменниками и, только изучив их, основательно вникнув в скупые строчки, всякий раз старался дорисовать по-своему то, что за ними стояло. Остальным он интересовался куда меньше; откладывая газеты, он лежал навзничь, глядя в потолок; вот и тот-то и тот то не сумел замести следы, отмечал он, кажется, месяц назад то же писали о карателях из Эстонии, а вот у меня пока все хорошо, лишь не надо суетиться. Что ж, игра не вывезла, ставка лопнула, разве в этом дело? Все переменилось, никем он теперь не командует, а живет себе, не подыхает; вот теперь он и пришел к другой какой-то мудрости, хотя по-прежнему не знает, зачем проделан весь этот путь и чего он хотел добиться. Был зверем в одиночку, им и остался, ни близкого человека, ни любимого дела; через месяц стукнет сорок три, теперь бояться ему оставалось недолго, лет десять – пятнадцать от силы, а там все равно – на крест или в рай. Сегодня была трудная работа, а потом пройдоха кладовщик, подмигнув, нацедил ему бутылку спирта, и ее пришлось распить с бригадой плотников, мастеривших сходни к пристани. Глаза слипались, судорожно зевнув, Макашин стал просматривать газеты и, едва развернув первую, на несколько мгновений застыл, затем приподнялся, сел. В верхнем правом углу на второй полосе он увидел знакомое лицо; он сразу узнал его и только не хотел поверить; сомнений больше не осталось, когда глаза выхватили внизу, под фотографией, скупую подпись. Тихая судорога прошла по спине, вначале слабо, затем сильнее и сильнее задергал, заломил больной зуб, а ведь он не беспокоил уже года два. Макашин замотал головой, глухо замычал, осторожно сложил газету портретом передового рабочего Хибратского леспромхоза Захара Дерюгина кверху, стоймя прислонил ее к спинке кровати и зашлепал по полу босыми ногами, время от времени останавливаясь и начиная рассматривать снимок в газете. Собственно, волноваться было незачем, решил он, жадно напился из жестяного чайника у порога, затем закурил и опять сел, наполняя комнатушку густым дымом, в нем даже пламя свечи постепенно тускнело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130


А-П

П-Я