https://wodolei.ru/catalog/vanni/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Когда сержант Мэдден пришел на доклад к своему теперешнему начальнику и бывшему другу, он застал капитана Грина в одиночестве.
– Садись, какого черта, – сказал ему Грин, – никто сюда не войдет. Знаю, что ты хочешь сказать. А меня все равно отсюда переводят: вечером получу бумаги. Погоди, – сказал он, когда Мэдден хотел его прервать. – Если я хочу остаться офицером, надо работать. Другие офицеры прошли обучение в разных там школах. А меня нигде не учили. Вот я и поступаю в эту чертову школу. Да, так их… В мои-то годы. Лучше бы я не набирал этот подлый отряд, пусть бы кто другой ими командовал. Знаешь, кем бы я сейчас хотел быть? Одним из них, из этих ребят, ругать вместе с ними кого-то сукиным сыном, как они меня ругают. Думаешь, весело?
– Да черт с ними, пусть их ругаются. Чего от них ждать?
– Ничего. Но ведь я обещал матерям этих болванов, что я за ними присмотрю, поберегу их. А теперь каждый из этих ублюдков с удовольствием пустил бы мне пулю в спину, дай ему только волю.
– Но чего же ты ждешь от них? Чего тебе от них нужно? Им тут тоже не танцулька.
Они сели за стол друг против друга и замолчали. Их лица, осунувшиеся, потемневшие, казались мертвенными в незатененном, резком свете ламп, а они сидели и вспоминали про дом, про тихие осененные тополями улицы, по которым пыльным полднем скрипя тащились фургоны, а по вечерам девушки с парнями шли в кино или из кино и забегали в лавочку выпить холодной сладкой влаги, вспоминали мир, и тишину, и домашний уют тех дней, когда не было войны.
Им вспоминалась их молодость, совсем как будто недавняя, легкая неловкость после полного физического удовлетворения, молодость, и страсть, как глазурь на пироге, от нее пирог еще слаще… За окном была Бретань, и грязь, какой-то бессмысленный городишко, и мимолетная, вдвойне чужая, страсть на чужом языке. Завтра все помрем.
Наконец капитан Грин заботливо спросил:
– А как ты себя чувствуешь?
– А какого мне черта? Хотели было и меня смолоть, но теперь ничего.
Грин дважды раскрыл рот, как рыба, и Мэдден быстро сказал:
– Не беспокойся, я за ними присмотрю.
– Да я и не беспокоюсь за них. За этих-то ублюдков?
На пороге стоял рассыльный, отдавая честь. Грин поздоровался с ним, и тот, сухо передав приказ, вышел.
– Ну, вот, – сказал капитан.
– Значит, завтра утром уезжаешь?
– Как видно, так, – сказал он, рассеянно глядя на сержанта.
Мэдден встал.
– Пожалуй, я пойду. Очень устал.
Грин тоже поднялся, и они молча уставились друг на друга, как чужие.
– Утром зайдешь?
– Наверно. Зайду, конечно. Постараюсь. Мэддену хотелось уйти, и Грин хотел, чтоб он ушел поскорее, но они стояли в неловком молчании. Наконец Грин сказал:
– Я тебе очень обязан. – Запавшие от света глаза Мэддена смотрели на него с вопросом. Тени на стене казались чудовищными. – За то, что ты мне помог выскочить из этой каши. Быть бы мне под судом…
– А разве я мог иначе?
– Нет, не мог, – подтвердил Грин, и Мэдден продолжал:
– И чего ты вечно лезешь к этим бабам? Ведь они все прогнили насквозь.
– Тебе легко говорить, – невесело рассмеялся Грин. – Ты – другое дело.
Мэдден поднял руку, тронул нагрудный кармашек. Потом его рука опустилась. Помолчав, он повторил:
– Пожалуй, я пойду.
Капитан обошел стол, протянул ему руку.
– Ну, прощай! Мэдден руки не взял.
– Прощай?
– Может, я тебя не увижу, – неловко объяснил тот.
– Фу, черт. Разговариваешь, будто домой едешь. Не валяй дурака. Все это ерунда. Мало ли что, ну, досталось тебе. Всем достается.
Грин посмотрел на побелевшие костяшки пальцев, упершихся в стол.
– Я не о том, я… – Он не мог выговорить: «Я хотел сказать: может, меня убьют». Но так говорить нельзя, и он сказал: – Наверно, ты раньше меня попадешь на передовую.
– Возможно. Да там на всех хватит, не иначе. Дождь внезапно прекратился, и в сыром воздухе смутно слышались звуки, идущие от притихших батальонов и полков, организованная тишина, которая страшнее всякого бунта. На дворе Мэдден попал в грязь, ощутил холод и сырость. Запахло пищей, испражнениями и сном, под небом слишком высоким, чтобы разбираться, где война, где мир.
2
Изредка он вспоминал капитана Грина, проходя по Франции сквозь перемежающуюся серебряную сетку самодовольного дождя, прорезанного вечным строем тополей, словно бесконечной каймой, за которой открывались пустые плодородные поля, дороги и каналы, деревни с резко блестящими крышами, колокольни, деревья, дороги, деревни, деревни, поселки, город, деревни, деревни, и вдруг – машины, войска, одни машины, одни войска у сборных пунктов. Он видел людей, занимавшихся войной буднично и деловито, видел французских солдат в засаленной голубой форме, играющих в крокет, видел, как смотрели на них американские солдаты, как угощали их американскими сигаретами: видел, как дрались американцы с англичанами, как никто не обращал на них внимания, кроме военных патрулей. Странное, должно быть, состояние у человека, если он – военный патруль. Или негр-генерал. Военная зона. Обычное дело. Золотое времечко для тыловиков.
Изредка он вспоминал Грина: где-то он сейчас? Даже, когда ближе познакомился со своим новым командиром. Тот был совсем непохож на Грина. Он был преподавателем колледжа и мог объяснить, в чем ошибались Александр Великий, Наполеон и генерал Грант. Человек он был мягкий: его голос еле можно было расслышать на плацу, но все его солдаты говорили: «Погоди, дай только попасть на передовую. Мы ему покажем, сукину сыну».
Но сержант Мэдден отлично ладил со своими офицерами, особенно с одним лейтенантом по фамилии Пауэрс. Да и с солдатами тоже. Даже после учений с чучелом, в учебных окопчиках, он с ними ладил. Они привыкли к звуку дальних орудий (хотя там и стреляли по другим людям), к вспышкам на ночном небе. Однажды, стоя в очереди к полевой кухне, они даже попали под бомбежку, причем расчет замаскированного французского орудия равнодушно наблюдал за этим из своего окопа; они выслушали множество советов от солдат, побывавших на передовой.
Наконец, после долгих бесцельных шатаний то туда, то отсюда, они сами пошли на передовую, и звук орудийной стрельбы перестал быть для них чем-то посторонним. Они маршировали ночью, чувствуя, как ноги утопают в грязи, слыша чавканье сапог. Потом земля стала наклонной, и они спустились в канаву. Казалась, что они сами себя хоронят, опускаются в собственные могилы, в чрево черной сырой земли, в такую густую тьму, что спирало дыхание, замирало сердце. Спотыкаясь в темноте, они пробирались вперед.
Из всех даровых советов, которыми их пичкали, они лучше всего запомнили один: если выстрелит пушка, загудит снаряд – ложись. И когда где-то, далеко в стороне, треск пулемета разорвал бредовое могильное оцепенение, давившее их, – кто-то бросился на землю, другой споткнулся об него, и все как один повалились на землю. Офицер разразился проклятиями, унтер-офицеры пинками заставили их подняться. И когда они, сбившись в кучу, стояли в темноте, пахнущей смертью, лейтенант метался между ними, коротко и горько ругаясь:
– Кой черт велел вам ложиться? Тут на две мили только и оружия, что вот, вот! – И он колотил кулаком по их винтовкам. – Поняли? Это винтовки. Понятно? Больше тут ни черта нет! Эй, сержанты! Если кто ляжет – втоптать его в грязь и бросить!
Они побрели дальше, бранясь шепотом, задыхаясь. Вдруг они очутились в окопе, в толпе солдат, и старый служака – он уже четвертый день был на передовой, – нюхом учуяв новичков, сказал:
– Гляньте, каких нам вояк прислали. Тоже пришли воевать!
– Молчать! – скомандовал голос, и к ним подбежал сержант, спрашивая: «Где ваш офицер?»
Навстречу шли солдаты, толкаясь в непроглядной мокрой темноте, и голос ехидно прошипел:
– Смотри в оба, там газы!
Слово «газы» передавалось из уст в уста, командир окриком пытался установить тишину. Однако непоправимое уже свершилось.
Газы. Пусть пули, смерть, погибель. Но газы! Им говорили, что газы похожи на туман. Не успеешь оглянуться – ты в нем. И тогда – прости-прощай!
Тишина, только беспокойное чавканье глины, тревожное дыхание. Восток неуловимо побледнел, похожий скорее на смерть, чем на рождение, и они уставились вперед, ничего не видя. Казалась, тут нет воины, хотя справа, в стороне, пушки густыми тяжелыми раскатами давили усталый рассвет.
Пауэрс, их командир, обошел окоп. Стрелять нельзя: там, впереди, в темноте, – патруль. Рассвет рос, медленно серея; вскоре земля приобрела смутные очертания. И вдруг кто-то, увидев светлеющее пятно, взвизгнул:
– Газы!
Пауэрс и Мэдден бросились на них, а они, отбиваясь вслепую, рвали на себе противогазы, топча друг друга, – их нельзя было остановить. Лейтенант беспомощно молотил кулаками, стараясь перекричать их, а тот, кто поднял тревогу, вдруг вскочил на приступку, его голова и плечи резко выделялись на унылом рассветном небе.
– Ты нас убил! – взвизгнул он и разрядил винтовку в лицо офицеру.
3
Сержант Мэдден вспомнил о Грине как-то много позже, когда он бежал по неровному полю у Кантиньи, крича: «Вперед, ублюдки! Не сто лет нам жить!» Потом он не вспоминал о Грине, лежа в воронке, слишком тесной для двоих, рядом с парнем, который там, дома, продавал ему башмаки, чувствуя, как по его высунутой ноге проходит вихрь, словно буря по ветке. Потом наступила ночь, вихрь улегся, парень лежал рядом мертвый.
Лежа в госпитале, он прочел имя капитана Грина в списках погибших. Там же, в госпитале, он потерял ее фотографию. Он спрашивал санитаров, сиделок, но никто не помнил, была она среди его вещей или нет. Впрочем, это было все равно. Она уже успела выйти замуж за лейтенанта, инструктора подготовительных офицерских курсов при каком-то колледже.
4
Миссис Берни носила черное платье, очень аккуратное и совершенно непроницаемое: она не верила в свежий воздух, разве что уж совсем нечем было дышать. Мистер Берни, угрюмый, молчаливый мужчина, занимавшийся тем, что медленно распиливал доски, а потом вяло сколачивал их вновь, во всем руководствовался мнением жены и думал точно так же, как она.
Аккуратная, прилизанная, она, пыхтя, поднималась по улице, страдая от жары и вместе с тем радуясь теплу из-за своего ревматизма. Она шла в гости. И когда она вспоминала, куда идет, как изменилось ее положение в обществе, она чувствовала, что сквозь тупое, неутолимое горе пробивается смутная гордость: удар судьбы, обездоливший ее, сделал из нее вместе с тем аристократку. Все эти миссис Уорзингтон, миссис Сондерс, все они теперь разговаривали с ней, как с равной, словно и она ездила в автомобиле и покупала каждый год с полдюжины новых платьев. И это сделал для нее ее сыночек, сделал своим отсутствием то, чего никак, никогда не мог бы сделать своим присутствием.
Черное платье впитывало жару, она вся была залита ею; бумажный зонтик оказался сущей условностью. «Апрель, а до чего жарко», – подумала она, глядя, как мимо проезжают машины с гибкими женскими фигурками в прохладных, легких тканях. Навстречу шли другие женщины, в платьях веселых, светлых оттенков, приветливо кивая маленькой пухлой женщине. А она солидно и гордо шаркала по тротуару плоскими «надежными» башмаками.
Когда она завернула за угол, солнце бросилось ей прямо в лицо сквозь ветви кленов. Она наклонила зонтик вперед, но через минуту, увидев под ногами обломанный край водосточной канавки и споткнувшись о плохо уложенный цемент, она снова подняла зонтик. Голуби на колокольне спокойно переносили жару, невыразимые, как сон, и миссис Берни, пройдя чугунную калитку, вышла на усыпанную гравием дорожку. Старинный дом дремал в дневной жаре над лужайкой, где среди газона виднелись клумбы с геранью и несколько садовых кресел под тенью дерева. Миссис Берни перешла лужайку, и ректор, огромный, как скала, черный и бесформенный, поднялся ей навстречу.
«Ох, бедняга, как скверно выглядит. Старые мы с ним, слишком старые, трудно вытерпеть такое горе. Сын у меня был шалопай, это верно, но мне-то он – сын. Теперь они все – и миссис Уорзингтон, и миссис Сондерс, и миссис Уордл – все со мной заговаривают, останавливаются на улице поболтать, а Дьюи мой убит, нет его. У них сыновей нет, а к старику сын вернулся. А мой не вернулся. Ох, бедный старик, лицо совсем серое».
Она пыхтела от жары, как пыхтят собаки, чувствуя ломоту в костях, и, нелепо прихрамывая, проковыляла к сидящим на лужайке. Сквозь увитую глицинией решетку ей в глаза било солнце, мешало смотреть. Картавое воркованье голубей плыло с колокольни, крылья мелькали, как цветные пятна, а ректор говорил:
– Познакомьтесь с миссис Пауэрс, миссис Берни, она – приятельница Дональда. Дональд, тут миссис Берни. Помнишь миссис Берни, мать Дьюи? Ты его помнишь?
Миссис Берни слепо схватилась за подставленное кресло. Зонтик вяло подставил ей подножку, потом вяло упал. Ректор поднял и закрыл зонтик, а миссис Пауэрс усадила старуху в кресло. Старуха вытерла глаза бумажным платком с траурной каемкой.
Дональд Мэгон услышал голоса. Миссис Пауэрс говорила:
– Как мило, что вы зашли. Все старые друзья Дональда так добры к нему. Особенно те, у кого сыновья воевали. Они-то понимают, правда?
«Ах, бедный ты бедный. Лицо как изуродовано. Что же мне Мэдден не сказал, что у тебя лицо изуродовано, Дональд?»
Голуби – как медленный сон; день клонится к концу, умирает. Миссис Берни в жаре и тесноте черного платья, ректор, огромный, черный, бесформенный, миссис Берни со своей незаживающей рамой, миссис Пауэрс.. («Дик! Дик! Такой молодой, такой немыслимо молодой. Нет, завтрашнего дня не будет. Целуй меня, целуй сквозь распущенные волосы. Дик, Дик. Мое тело куда-то плывет, уходит от меня, расплывается. Какие они некрасивые, мужчины, когда они раздеты. Не бросай меня, не бросай! Нет! Нет! Мы вовсе не любим друг друга! Не любим! Не любим! Обними меня крепче, крепче: вслепую нарушена скрытая жизнь моего тела, слава Богу, что тело слепо, не видит тебя. Ты такой некрасивый, Дик! Милый Дик. Сплошные кости, и губы твердые, жесткие, как кость: неподвижные. Тело мое уходит, расплывается, тебе не удержать его!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я