встроенные душевые кабины габариты 

 

Молюсь ее голубым глазам, припадаю к ним, как к спасительному источнику, вслушиваюсь в ее вздохи, и ее редкое «равкна, генацвале» что поделаешь – груз.

наполняет меня светом. В иных устах это могло бы прозвучать как слабость, но в ее – всегда как согласие с природой. Воистину, там где–то мечется законный владелец господина ван Шонховена, но… «равкна», и госпожа Тучкова неистовствует, видя себя поверженной; и Коко проливает бессильные слезы; и Грибоедов лежит в грузинской земле; и Александрина вновь надеется на спасение, потому что «равкна, равкна, равкна, генацвале…». Неумение переносить несчастье – самое великое из несчастий, сказал Бион. Мы учимся этому умению торопливо и неуклюже всю свою жизнь, только с возрастом достигая лишь некоторого совершенства. Однако Мария несравнима с нами. Природа сама сочла возможным не утомлять ее длительным постижением этой истины и раскрыла перед ней свои тайны уже сейчас. Поэтому она так царственна, так спокойна, так великодушна и так терпелива. Я заглядывал в ее комнату, в ту самую, в которой она читает редкие ленивые письма от Амирана, вздыхая об этом старшем брате, как о младшем, в ту самую комнату, где она перечитывает письма погибшего своего возлюбленного и где не держит его портретов, всегда лишь искажающих память о нем…
«Да вы фаталистка! – сказал я ей однажды. – Вот она, цена вашему равкна: мы не смеем жить по своим прихотям, и вечно чья–то тягостная длань тянется к нашему горлу, и всегда опасности выпадают на нашу долю!…» Она тихо засмеялась, погладила меня по голове, как шалуна, своей маленькой ладонью и сказала: «Нет, генацвале, надо себя защищать, и спасать, и уважать… Это „равкна“ не о том, что на тебя свалилось, а о том, что ты вынужден совершить. Равкна, моя радость…»
«22 июля…
Спроси у одних, и они докажут тебе с абсолютной неопровержимостью, что большей законности, чем при нынешнем государе, и быть не может, что она всегда вокруг нас и в тех размерах и формах, которые мы сами заслуживаем; спроси у других, и они тоже с не меньшей неопровержимостью опровергнут первых, предъявляя множество фактов, подтверждающих, что у нас – сплошной произвол и никакой законности; но это бы еще ничего, когда бы не было третьих, с еще большей неопровержимостью утверждающих, что произвол – это как раз и есть наше спасение, ниспосланное нам свыше, и перечислят целое море различных удобств, порожденных этим благословенным состоянием!…
Самое странное, что Л., которой следовало бы относиться к этому с пренебрежением юности, страдает, оказывается, наравне со мной, отчего на высоком ее челе появилась даже морщинка. «Где? Где? – спросила она. – Не может быть!» – и приникла к зеркалу. Скоро наступит день, когда я должен буду показаться ей слишком угрюмым, слишком скучным, слишком изученным. Приобретение опыта не проходит даром. Что же меня изумляет? Наверное, то, что она с прежним жаром, достойным самых первых дней, восклицает свое излюбленное: «Мы вместе? Как странно!… Мы живы? Как странно!…»
Поспешность, с которой нас спасают от духоты, не кажется мне подозрительной… Отчего же Л. все время в легкой беспричинной тревоге, что, впрочем, наверное, и есть первое следствие жестокостей этой природы.
Нынче я вздумал отправиться в караван–сарай, поглядеть это знаменитое место торгов, но Гоги со свойственным ему учтивым лукавством и нежнейшей твердостью настоял, чтобы мы отказались от этого предприятия, ссылаясь опять же на духоту. Я просил его отвезти нас в серные бани, но он отвертелся, отшутился, отмахался… В один прекрасный день вдруг кончились прогулки, поездки, выходы… В довершение ко всему нервы у Л. совсем расшатались, она вскакивает по ночам: «Вы здесь? Слава богу!…» – после снова засыпает… Сегодня утром она спросила совсем серьезно: «Я проснулась ночью знаете отчего? Мне показалось, что я снова в Петербурге… Сколько же нужно проехать верст, чтобы видеть другие сны?…»
Как выяснилось, Берг и Коко отправились на север проливать свою голубую кровь.
Лавиния, что я с тобой делаю?!
«Ваши восклицания безнравственны, – заявила она мне однажды, – можно подумать, что вы меня уже не любите… Неужели вы были бы более довольны, видя меня петербургской пленницей? Говорите – были бы?» Но буквально через час, в мрачном состоянии духа, со слезами на глазах: «Кто я вам?… Что я на этом свете?… Вы меня спасаете, спасаете, спасаете, и мы не можем остановиться…»

76

Южная ночь, стремительная и непроглядная, опустилась на город… Так я намеревался было продолжать свое повествование, во многом, как догадывается читатель, несовершенное и неполное, ибо не был непосредственным участником описываемых событий, а пользовался пересказами, слухами и случайными записями очевидцев, как вдруг в ворохе неразобранных бумаг попался мне на глаза пожелтевший от времени лист, вырванный из дневника Мятлева и, судя по всему, заполненный спустя долгое время после этой ночи… Конечно, я стараюсь и так и сяк, чтобы повествование мое выглядело натуральным и живым и сколь возможно интересным для читающей публики, однако, как ни старайся, видит бог, глаз очевидца всегда острей, рука стремительней, а душа неистовее. Считаю, что мне повезло, и с радостью перебеляю находку, ничего в ней не меняя…
«…Павлин на доме купца Ахвердова прокричал подобно муэдзину. Вечер давно сменился липкой густой ночью. Музыка унеслась куда–то в отдаление. Прохлада, как обычно, и не думала наступать. Теперь уж было не до пустых подозрений – духота унижала, пригибала, разламывала; все начинало казаться напрасным, призрачным, вздорным… Пустая голова, покрасневшие веки, вялые движения… И вновь резкий прощальный крик старого опытного павлина, чей смутный силуэт покачивался перед глазами… труб заунывные звуки, полусвет, полутьма… Акация, растущая под окном, пыльной веткой медленно скребла по подоконнику.
Мы с Лавинией сидели в темной комнате, не зажигая света, ожидая сигнала. Наш тощий саквояж покоился у самой двери. Где–то вдалеке, на балконе, на дворе раздавались торопливые шаги, глухие голоса; фыркали лошади, звякала сбруя, скрипела лестница…
– Не волнуйтесь, – сказала Лавиния, – скоро уж мы отправимся.
Мне стало почему–то смешно, что вот этот слабый господин ван Шонховен на тонком стебельке, словно старший и могучий друг, утешает меня. Я попытался приготовиться. Благородный, не сделавший ни единого выстрела лефоше покоился в кармане сюртука. Я приложил к нему маленькую ручку Лавинии.
– О, – прошептала она, – старый товарищ!
Вселило ли ей уверенность прикосновение к металлу или я не распознал иронии в ее голосе – не знаю; во всяком случае, что–то все–таки побудило же меня вспомнить об оружии?
– Я слышу время от времени ваш благородный смешок, – сказал господин ван Шонховен нараспев, – и с удивлением думаю, как мы всегда мрачны и задумчивы, когда вольны поступать по–своему, и как становимся веселы, насмешливы, ироничны, как нам все вдруг трын–трава, когда течение обстоятельств зависит уже не от нас самих, когда кто–то взваливает на себя наши собственные тяготы… Ну, господи, тут–то, кажется, затаиться и спрятаться в ожидании неизвестно чего, а мы – наоборот: за нас хлопочут – какое наслаждение!
Так она тараторила торопливо всякую трогательную тарабарщину, делая вид, что ей и впрямь радостно и просто наше существование, что крик павлина на доме купца Ахвердова вовсе и не нагоняет тоску, что наша фортуна не замкнута и молчалива, что предстоящая дорога не может сулить невзгод, что прошлое не крадется по пятам, как раненый и мстительный барс…
Я пытался разглядеть ее черты, но ночь была черна, а огня почему–то просили не зажигать…
– Очень просто, генацвале, – сказала Мария, – если соседи увидят в ночных окнах свет, они подумают, что что–нибудь случилось, и сбегутся…
– Вам приятно быть зависимой пусть даже от добрых людей? – спросил я у Лавинии.
– Не задавайте коварных вопросов, – пропела она во тьме, – разве мы не зависим друг от друга? – И засмеялась: – Какое наваждение: зажигается огонь в окнах, и все соседи тотчас, как мотыльки, слетаются, и все извозчики подъезжают к крыльцу, и сходятся все водоносы, и у всех широко раскрытые любопытные азиатские непонятные глаза и приготовлены трогательные заздравные речи, и все зависят друг от друга – какое счастье!
И вновь я уловил в ее голосе что–то такое, что звучало в нем в минуты тревог или неуверенности, и я представил себе ее скуластенькое, прекрасное, решительное лицо, как вдруг распахнулась дверь, и темный, едва узнаваемый силуэт господина Киквадзе прошелестел с порога:
– А где тут прячутся два замечательных петербургских путешественника? Два мученика прекрасных? А ну–ка, а ну–ка, выходите, выходите, выходите… – И почти беззвучно: – Барнаб Кипиани с нами!…
Подхватив свой грустный саквояж, мы выбрались из темной и прохладной пещеры, и тут духота обрушилась на нас, как говорится, со всей страстью, на которою только была способна. Кричал, надрываясь, павлин. Цикады пели. У подъезда проглядывался фаэтон и в отдалении – несколько всадников на всхрапывающих конях. Было что–то мистическое в происходящем. Я вел Лавинию за руку и, оборачиваясь, видел эту руку, которая постепенно терялась во тьме. Лишь шепот госродина ван Шонховена долетал до меня время от времени. Мы уселись в экипаж. Кто–то пробрался вслед за нами, дыхание слышалось из глубины экипажа. Всадники тронули коней, и расплывчатые призрачные чудовища обступили нашу повозку. Был второй час ночи. Город казался вымершим и непроницаемым. В небе не было ни одной звезды. Видимо, нагнало тучи, что усиливало духоту, но обещало скорые перемены.
Загадочность росла с каждой минутой. Начинало казаться, что скрипучий фаэтон – громадное золотое ландо, окруженное многотысячным эскортом угрюмых всадников на крылатых конях…
Внезапно из облаков пробилась луна, и все тотчас же переменилось. Старый сварливый павлин проплыл над нами, распустив выщипанный веер. Господин Киквадзе неподвижно примостился на переднем сиденье, и его лицо было впервые столь неулыбчиво и сосредоточенно. Четыре скромных всадника в черкесках застыли у самого фаэтона. Теперь я мог разглядеть их достаточно хорошо. У каждого по большому кинжалу на поясе. У двоих – ружья за плечами. Третий – громадный красавец с тонкими усиками, картинно вросший в седло. Я догадался, что это и есть знаменитый Барнаб Кипиани – гроза горных разбойников и сам разбойник. Четвертый всадник был мал ростом, тонок, как мальчик, безус и белолиц. Когда он, тронув коня, приблизился, я узнал Марию Амилахвари!
– Вы всегда так сосредоточенно, так таинственно выезжаете на дачу? – спросил я господина Киквадзе.
Он рассеянно улыбнулся и приложил палец к губам. Лавиния прижалась ко мне. Мария, склонившись с седла, сказала шепотом:
– Можно отправляться. Все будет хорошо… С нами бог.
– С нами бог, – прошелестел господин Киквадзе, и фаэтон тронулся вверх по ночной улице.
Ехали так: впереди громадный Барнаб Кипиани, Мария Амилахвари – рядом с экипажем, так что я хорошо видел ее прекрасный профиль, маленькую руку, крепко сжимающую поводья; два всадника с ружьями замыкали караван.
– Это верные люди Барнаба, – сказал господин Киквадзе с гордостью, – они бывали с ним во многих переделках… – Дар слова вернулся к нему, и рассказы о Барнабе Кипиани потекли один за другим.
Однажды где–то в Кахетии случилось несчастье: шайка лезгин спустилась с гор, напала на беззащитную кахетинскую деревню, спалила ее, вырезала мужчин и стариков, а женщин, детей и скот увела с собой. Об этом узнал Барнаб Кипиани. Он в это время, когда пришло известие, принимал в своем доме гостей. Пиршество было в самом разгаре, когда сообщили об ужасном происшествии. Ни минуты не медля, Барнаб велел седлать коней, снял со стены боевое оружие, кликнул мужчин… Однако гости были уже так пьяны, что не могли попасть ногою в стремя. Равкна, генацвале?… Барнабу пришлось отправиться в погоню одному. Все женщины плакали ему вслед. Он ехал долго, и только через сутки удалось ему догнать шайку. Лезгины сидели у костра и наслаждались шашлыком, изготовленным из угнанных баранов. Связанных пленников поместили в отдалении. Вид их был ужасен. Спрятавшись за большими камнями, Барнаб меткими выстрелами уложил сразу троих и тут же перебежал на другое место. Враги начали отстреливаться, забыв о шашлыке. Но они не представляли себе силу невидимого противника. Им казалось, наверное, что на них напал большой отряд, потому что Барнаб все время менял позицию и кричал разными голосами. Еще трое лезгин свалились возле костра. Пленные женщины и дети плакали и возносили молитвы. Оставшиеся в живых грабители не выдержали и бросились к коням, но и тут Барнаб успел разделаться еще с двумя, а остальные ускакали прочь, не помня себя от страха. Когда все стихло, он вышел из укрытия… Весть о героическом поступке разнеслась по всей Грузии. Сам наместник, князь Воронцов, принимал Барнаба у себя и вручал ему награду…
В другой раз Барнаб возвращался из Сагурамо. Была ночь. На крутом повороте горной дороги несколько разбойников, свалив его коня с помощью петли, скрутили всаднику руки и, угрожая оружием, потребовали громадный выкуп. Равкна, генацвале?… Он согласился. Обрадованные столь легкой добычей, разбойники решили не тратить понапрасну драгоценного времени, а поскорее доставить пленника в его жилье, где он должен будет дать им богатый выкуп за себя. Связанного, усадили его на его же собственного коня и под покровом темноты пустились в путь. Но не таков Барнаб Кипиани, чтобы покорно ждать, подобно барану, когда за него самого решат его участь другие. Он умудрился зубами перегрызть веревку на руках, затем вытащил из–под седла припрятанный там небольшой нож и незаметно перерезал им остальные путы. Не успели разбойники опомниться, как он уже сидел в седле с пистолетом в руке. Не мешкая ни секунды, он пристрелил одного из них.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80


А-П

П-Я