Упаковали на совесть, удобная доставка 

 

…“
Я ушла к себе и заперлась. Они бушевали за дверью. После всего меня посадили на длинную тяжелую цепь, чтобы я не вздумала жить по–своему.
Пусть Вас это не смущает. Пожалуйста, пишите мне. Пишите на имя моей подруги Екатерины Балашовой в Кривоколенном, в собственном доме.
Теперь забудем о неприятном. Я очень смеялась, когда читала, как Вы усаживались перед зеркалом. Да разве Вы старик? И почему тот, внутри, от Вас отворачивался? Мне Вас стало очень жалко, потому что Вам этот способ не подходит.
Мы пробудем в Москве до рождества. Так говорит maman. У нее тут какие–то дела, в которые она меня не посвящает. Представляете, все лето в жаркой и пыльной Москве из–за чего–то такого, что, наверное, не очень–то и нужно, если не считать вишневого варенья, с которого я снимаю пенки. И все–таки мне сдается, что maman твердо решила устроить мое счастье и за моей спиной об том хлопочет. Мне даже подумать страшно. Конечно, я бессильна спорить с ней, но если это случится, я тут же утоплюсь или приму яд. Впрочем, я ничего этого не сделаю, а попросту убегу из дому с каким–нибудь веселым гусаром.
Вам, наверное, смешно читать мои письма. Наверное, было лучше, когда я была ван Шонховеном. Я бы так хотела явиться к Вам снова в армячке и с мечом и видеть, как Вы недоумеваете. Но что же делать? Возврата нет.
Представляю, когда даст бог свидеться, каким я Вам покажусь страшилищем. Видеть себя не могу! Какой сюрприз было Ваше письмо. Теперь maman все время рассказывает о Вас всякие ужасы.
У нас был доктор, который посоветовал мне купаться и вылеживать на солнце. Мы для того ездили на Фили. Когда ехали через лес, видели волка, такого же тощего, как я. Он убежал.
Все–таки из всех, кого я знаю, Вы самый умный и самый приятный. А уж когда господин Ладимировский встречается, тут даже и сравнивать невозможно. Вот что значит дурное воспитание. Maman утверждает, что у меня тоже дурные склонности, так как я осмелилась с Вами переписываться. Считаете ли Вы, что это дурно? Вам хоть немножечко приятно получать от меня письма?…
Господин ван Шонховен.
P. S. Если случится Вам попасть в Москву и Вы ненароком пройдете мимо нашего дома и услышите из–за ограды лай, не пугайтесь: это я сижу посреди двора на цепи и лаю от тоски и отчаяния».

32

В Москве дышалось легче, чем в Петербурге: дворцовые флюиды достигали Первопрестольной с опозданием и в ослабленном виде, однако и здесь вершился произвол, ибо господин ван Шонховен, старинный друг, сидел на цепи. И хотя Мятлев не успел получить этого отчаянного и смешного письма, но чем ближе экипаж приближался к Москве, тем все отчетливее виделись нехитрые способы, с помощью которых бойкие одиночки должны были утрачивать свою бойкость. Бедная Лавиния!
И он представлял себе нелепый дом господина Ладимировского и грязно–зеленый забор, за которым в пыльном дворе, прямо посередине, закрыв ладонями лицо, рыдает господин ван Шонховен с ошейником на тонкой шейке.
Картина эта не повергла его в ужас, он даже рассмеялся, вступая на Арбат, уже издалека ощущая сильный запах вишневых пенок и слыша, как позвякивает цепь.
В те дни Москва была еще наполовину пустынна, но уже кружилась ранняя осень и первые осторожные караваны, звеня колокольчиками, стекались к столице из ближних и отдаленных поместий. Было самое время жить среди соплеменников, не задевая их локтями, жаловаться богу, не боясь, что тебя освищут, и освобождать посаженных на цепь.
Покуда Афанасий бил мух в гостинице у Охотного ряда, Мятлев торжественно вступал в Староконюшенный переулок, радуясь, что эдакая проказливая фантазия вдруг овладела им в Петербурге и теперь водит, подобно лешему.
О докторе Моринари, который был предуведомлен и ждал его, Мятлев старался не думать, полагая, как уже неоднократно бывало за долгие годы, что болезненный приступ авось больше не повторится, а ежели и повторится, то это все так малообременительно и, в сущности, неопасно, что, право же, нет смысла связывать себя хождением по эскулапам, дурея от карболки, долго и мучительно объяснять свои сомнительные болячки, вместо того чтобы наслаждаться поездкой и представившейся возможностью пофантазерить…
Дом господина Ладимировского возвышался за кокетливой чугунной оградой и вовсе не походил на жалкое строение, созданное лихорадочным воображением князя. Это был просторный двухэтажный дом, построенный со вкусом и любовью, с ложной колоннадой в самых изысканных традициях русского ампира, с колоссальными окнами второго этажа, распахнутыми на солнце, с нарядным подъездом, выходящим в тенистый сад, где знаменитые московские липы росли, окруженные гигантскими кистями душистого табака, а по отличным английским дорожкам прохаживалась молодая особа в розовом платье и такой же шляпе с непомерно широкими полями – розовое облачко в зеленой тени.
Теперь он спросит, кажется, госпожу Тучкову… Кажется, так. И господин ван Шонховен, появляясь в дверях, сделает большие глаза… Молодая особа приблизилась к ограде и сделала большие глаза.
– Это вы? – изумилась она нараспев, и Мятлеву ничего не оставалось, как вбежать в сад.
Какое удивительное зрелище – эта барышня в розовом платье с большими серыми глазами, прижавшая к груди два кулачка, как некогда… Господибожемой!… Уж вы не дочь ли той бедной женщины? Не сестра ли?… Еще не дама, но уже и не господин ван Шонховен. И этот ампир, и ограда, и чистые окна, за которыми покой, и безупречные английские дорожки – уж не обман ли все это? А помните ли вы, как именно вы пожаловали ко мне в несколько потасканном армячке, как я теперь понимаю, с дворового мальчишки? А как мы распивали чаи? А помните ли вы, как вы уходили одна по глубокому снегу, размахивая мечом, и ваши следы ложились ровно, цепочкой, подобно стреле (признак удачливости), да, да… А я вот в свои тридцать три года по–прежнему неудачник и приехал специально затем, чтобы пожаловаться вам, моему старому другу, а кроме того, я предполагал, что возьму вас за руку и мы отправимся, ну, например, в зверинец или на карусели, но вы так повзрослели, что это теперь смешно – брать вас за руку и вести в зверинец. Правда, вы такая худенькая, почти такая же, как вы мне писали, и щечки у вас несколько впали, но московский климат вам, видимо, впору: вон вы как повзрослели, как вы стройны, как многозначительно расположились ваши уже не детские ключицы и в выражении вашего лица появилось нечто такое, что уж вас за руку не возьмешь и на карусели не сводишь, а настоящие молодые люди, я имею в виду настоящих молодых людей, не смогут вас не заметить, и теперь вам предстоят сложные дни… А я по–прежнему в плену обманутых надежд и все почитаю за безделицу, кроме, пожалуй, того, что мне недоступно… А помните? А помните?… Я–то думал, вы посреди печального двора прикованы цепью, а у вас тут английский сад и такая прелесть вокруг, что мне, пожалуй, можно было бы и не спешить…
– Неужели это вы? – засмеялась Лавиния, краснея. – Какой сюрприз!
…И все же в вашей улыбке не столько радость, сколько недоумение, и, конечно, могу себе представить, как нелепо мое появление, ибо быть вашим опекуном как–то уже неловко: вон вы какая взрослая, вас в зверинец не поведешь…
– И вы приехали, чтобы увидеть меня? Какие шутки, – сказала она нараспев.
– Какие уж тут шутки, – усмехнулся Мятлев, трезвея от собственной бестактности. – Впрочем, если вам угодно, я действительно приехал по делам и, проходя, увидел вас за оградой. Всегда приятно встретить старого друга…
Она поминутно оглядывалась на дом, и он понял, что нужно уходить, покуда несносная Калерия не вывалилась из грозовых туч с молниями и громом.
– Как жаль, – сказала она с досадой, – завтра у нас пикник… А вот кто–то уже идет… Мы сейчас едем… мы приглашены… впрочем, вы их не знаете… Вы еще придете? – спросила вежливо.
– Как сложатся дела, господин ван Шонховен, как сложатся дела.
– А–а–а, – протянула она и сделала шаг назад.
За оградой остановились три поместительные коляски, каждая четверней. Кучера в малиновых шляпах, один другого безупречней, уставились с козел на дом господина Ладимировского.
– Ну вот, – сказала она, снова отступая на шаг, – вот все и идут.
Это прозвучало как сигнал к бегству, но, удивительное дело, убегать не хотелось, а было озорное любопытство, перемешанное со стыдом и горечью напрасных сожалений о глупых петербургских фантазиях, погнавших его в дорогу.
И вот дверь дома распахнулась, и из нее в зеленую мглу липового сада вытекла пестрая вереница незнакомых мужчин и женщин и потекла по аккуратной дугообразной дорожке, так что Мятлев очутился как бы в центре этой дуги, и все невольно оборотились в его сторону. Поняв, что бегство бесполезно и унизительно, он приготовился к самому худшему, однако бури не последовало. Напротив, госпожа Тучкова, оказавшаяся обворожительной полячкой, едва ли старше Мятлева, а по виду даже уступающая в возрасте, поклонилась ему благосклонно и подошла без всяких церемоний, с радушной улыбкой. Пестрая элегантная вереница тотчас смешалась, и все с любопытством окружили князя. Среди присутствующих он узнал поручика Мишку Берга и Коко Тетенборна, одетых с иголочки в цивильное. Они сухо поклонились ему, будто и не были знакомы. Он хотел расхохотаться, вспомнив их незадачливый поединок, как вдруг увидел, что Лавиния, оставшаяся несколько поодаль, приподнялась на цыпочки и с напряжением всматривается в его сторону. Присутствие этих великосветских прощелыг показалось ему подозрительным, и действительно, в тот же момент поручик подошел к пунцовой Лавинии и демонстративно подал ей зонт.
– Представьте, maman, – задыхаясь, проговорила Лавиния, – князь Сергей Васильевич проходил по делам и увидел меня за оградой.
– Давно ли вы в Москве? – поинтересовалась госпожа Тучкова, не придавая значения словам дочери. – Мы были бы рады видеть вас завтра на пикнике. Нынче мы, к сожалению, уезжаем.
Гости, насмотревшись на знаменитого возбудителя пикантных слухов, медленно рассаживались по экипажам. Поручик Берг и Коко Тетенборн увели Лавинию, которая, как показалось Мятлеву, пыталась оглянуться. Госпожа Тучкова и Мятлев остались вдвоем.
– Как странно, – сказала она, – в Петербурге мы живем по соседству, а случай не сводил нас, и именно здесь, в этом гигантском муравейнике, вам удалось столкнуться с Лавинией, – и при этом посмотрела на Мятлева, будто хотела сказать: «Не лгите, князь, я знаю обо всем». – Как вы ее нашли? Не правда ли, повзрослела?… Вот этот, слева, это Михаил
Берг… Месяц назад он пал мне в ноги… Но, я думаю, от этого не умирают, и Лавинии следует обождать еще годик–другой. Я вдова, мне нужно быть осмотрительной… – И рассмеялась.
Вдова была еще в самом соку, так что ее покойный генерал, видимо, не без сожалений расставался с жизнью.
– А что этот Берг? – спросил Мятлев. – Он что… вы его хорошо знаете?
– О князь, – снова рассмеялась она, – в моих руках все обретает надлежащий вид. – И, наклонившись к нему, добавила кокетливым шепотом: – Конечно, его не сравнить с вами, и, если бы вам не предстояло связать себя с очаровательной графиней Румянцевой, кто знает, князь, кто знает…
– Мне показалось, что мое письмо к вашей девочке и мой приезд в Москву, – сказал князь растерянно, – вы как–то связываете, и я…
– Как вы можете!… – поразилась она, вскидывая брови. – У меня и в мыслях не было ничего подобного. И сказанное мной, что если бы не ваш скорый брак… Неужели вы могли усмотреть неискренность?… – И снова тихий, самоуверенный смех. – Впрочем, я лгу, я притворяюсь, не судите меня строго. Хотите начистоту? Я читала ваше письмо к Лавинии, и в этом письме я, именно я, а не кто другой, смогла уловить, чего бы никто другой не уловил, еле слышимые интонации вашего одиночества и расположения к моей дочери… Погодите, кто–нибудь другой и не заметил бы, но я, князь, верьте мне, это уловила… погодите… потому что, когда дело касается моей дочери, я слышу, как растет трава и о чем говорят между собой рыбы… Я колдунья, князь… – И она расхохоталась, довольная произведенным эффектом. – Да вы не качайте головой, не отрицайте попусту… Мне ведь ваше мнение неинтересно, мне важно, что я сама слышу. Я даже могу с вами согласиться из учтивости, но это ведь ничего не означает, если я слышу так, а не иначе.
Веселый поезд давно скрылся из виду, а оцепенение не покидало Мятлева. Наконец он нашел в себе силы вернуться в гостиницу и, разбудив опухшего Афанасия, приказал ему позаботиться об обеде. Когда все было съедено, а водка успокоила его натянутые нервы, он сказал сонному слуге:
– Она очаровательное создание, претендующее именоваться философом, но вся полна предрассудков и даже, если хотите, пороков. Я показался ей непорядочным, то есть она попыталась меня изобразить таковым, но, видите ли, сударь, я–то предполагал, что ее дочь сидит на цепи и что я могу спасти ее от произвола…
– Вы так думаете? – лениво осведомился Афанасий.
– А вы думаете иначе? Не кажется ли вам, что ее деятельность направлена не на то, чтобы превратить свою дочь в капельку бриллианта, придав ей тем самым истинную ценность, а на то, чтобы, поименовав ее бриллиантом, вставить в собственную корону?
– Вы думаете? – удивился Афанасий, напрягаясь.
– Я попал в глупое положение, сударь. Меня заподозрили, и у меня не нашлось аргументов. Впрочем, эта дама весьма, как вы говорите, умны–с. И я испытываю непреодолимое желание с ней сразиться, чтобы хоть как–то очиститься перед самим собой. Но это невозможно, и завтра мы покинем этот негостеприимный город.
– Ваше сиятельство, – сказал Афанасий, пользуясь расположением Мятлева, – зачем же вы, если позволите, меня оженили, а, ваше сиятельство?
– Действительно, – ответил Мятлев. – Но разве тебе так уж не нравится твоя жена?
– Глупы–с, – ответствовал камердинер. – Ведь я ее бью, ваше сиятельство, а она мне ручки целует, терпит–с, если позволите, прощает–с.
– Госпожа Тучкова, – продолжал Мятлев, отмахиваясь, – перенасыщена волнениями плоти, отчего у нее однообразное представление об окружающем ее человечестве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80


А-П

П-Я