Здесь магазин Водолей ру 

 

Все ведь текло, не уклоняясь от расписания, сочиненного госпожой Тучковой. Правда, перед тем как следовало садиться в экипаж ехать в церковь, маленький и не очень опасный бес чуть было не толкнул Лавинию на безрассудство. Она отпросилась на минуточку у наряжавших ее женщин, выскочила в пустую столовую, выглянула в окно. Внизу стоял князь Мятлев, задрав голову, с напряжением всматриваясь в темные окна. «Ага, наконец–то! – подумала она без удивления, слабея, задыхаясь… Но это был простой мужик в продранном зипуне, без шапки… – Какие шутки, – вздохнула она с облегчением, не представляя, как бы это она очутилась с Мятлевым с глазу на глаз и уже не в качестве господина ван Шонховена, а в качестве… этой… ну… женщины… – О чем говорить?» – ужаснулась и вернулась к зеркалу.
Итак, все текло по расписанию, сочиненному госпожой Тучковой. Правда, когда встречали свадебных гостей, их вид и вся обстановка напомнили ей еще одну минувшую сцену, и она целое мгновение находилась в плену у этого минувшего… В некоем доме, куда она явилась с матерью по приезде из Москвы и чинно сидела, изнывая от скуки, оказался и Мятлев с молодой княгиней, при взгляде на которую дух захватывало, так она была хороша. Этот чужой мужчина, совсем чужой, незнакомец, сквозь свои дурацкие очки не смог разглядеть господина ван Шонховена, а госпожа Тучкова преувеличенно громко с ненатуральным выражением лица принялась рассказывать о чем–то столь малозначительном и так лихорадочно торопливо, что хотелось погладить ее по руке и сказать: «Maman, что с вами? Успокойтесь. Все это вздор. Вы лучше поглядите, как она прекрасна, эта дама… Господь с вами, разве можно так волноваться?…» Как раз в этот момент князь покинул свою жену и прочих дам и удалился в другую комнату, где мужчины курили; но там, в другой комнате, он случайно сел так, что оказался в поле ее зрения. Расплывчатый и неясный его лик, обрамленный табачным облачком, меланхолично раскачивался в отдалении, будто бы в отчаянии. Ах, ну что ему было, такому прекрасному, среди этих унылых и похожих один на другого?… «Maman, – сказала она шепотом, – как это невыносимо, правда?» И госпожа Тучкова, снисходя к ее слабости, не дождавшись чая, увела ее прочь.
– При всех ее фантазиях, – говорила госпожа Тучкова новоиспеченному зятю, – она достаточно практична, чтобы достойно оценить решительность известной пушкинской героини.
«Однако, – подумал господин Ладимировский с печальной улыбкой, – я, к сожалению, не генерал, чтобы чувствовать себя неуязвимым, и боевых шрамов мне явно недостает…»
Итак, все текло по расписанию, сочиненному госпожой Тучковой. Но забрезжившая было свобода померкла и растаяла, едва Лавиния вступила в новый дом, ибо свобода всегда почти осязаема, когда ты тоскуешь о ней, а в миг ее возникновения появляется достаточно всяких обстоятельств, дабы ты не обольщался… И тетка одинокого господина Ладимировского, Евдокия Юрьевна Спешнева, поселилась в доме, чтобы у Лавинии не было оснований считать себя несчастной. Это была маленькая, хрупкая женщина, страдающая от собственных несовершенств, умеющая солгать ради вашей же пользы, ослепительно по–ладимировски улыбающаяся, щедро и с благорасположением. Ей было под пятьдесят, но бездетная жизнь позволяла ей казаться сорокалетней, чем она дорожила как могла. Утомленная одиночеством, она горячо взялась за роль домоправительницы, так что Лавинии с первых же шагов не пришлось растрачиваться по пустякам. Евдокия Юрьевна была не зла, но не упускала случая в иносказательной форме выразить свое недоумение по поводу того, что совсем юной красотке, и не такой уж родовитой, выпал счастливый жребий и посыпались черниговские да орловские сокровища, и теперь ее приглашают ко двору благодаря Сашеньке Ладимировскому, за его древний род и высокую должность, ведь им–то, Тучковым, с их польскими–то кровями, когда это увидеть? Нынче с поляками строго… А тут нате вам, как все устроилось… Вы радуйтесь, я от чистого сердца желаю вам всего, всего… И ее вечерние пасьянсы сходились на том, что удача, выпавшая ни долю Лавинии, связана с их домом. Это ей повезло, Лавинии Бравуре, а Сашенька что? Сашенька сам по себе, он возвышается.
И утром того дня, когда следовало отправляться в свадебное путешествие, о котором Лавиния думала с надеждой, ибо ежели вы вырываетесь за шлагбаум, начинается истинная свобода, выяснилось, что Евдокия Юрьевна отправляется вместе с молодыми, потому что вы там будете миловаться, а богатства нуждаются в присмотре, и дай мне бог сил ради вас… это я не об себе хлопочу, а ради вас… Мне что? Мой век прожит, миленькая вы моя, и, конечно, с моими–то болями можно бы было и не суетиться, не правда ли? Но едва я на вас посмотрю, какая вы юная… Как это вы сможете все сама и сама?… Все эти богатства?… Поэтому я плюю, pardon, на собственные недуги, чтобы хоть начало вашей жизни не омрачалось этими страшными заботами…
Посему Лавинии пришлось выбирать между госпожой Спешневой и Калерией. Выбор затягивался…
– Вы жалуетесь? – удивилась госпожа Тучкова почему–то на «вы». – Теперь–то вы, надеюсь, сможете оценить мое к вам участие.
Но выбор, как известно, затянулся, и нужно было отправляться смирясь. Правда, когда все уже было готово и кучер уселся поудобнее, она глянула осторожно в распахнутые ворота, негодуя, что даже в такую минуту ленивый князь не мог промелькнуть мимо, прощаясь навсегда.
– Надеюсь, пока вы довольны? – спросил господин Ладимировский, склоняясь к ней с самозабвенной улыбкой.
– О, еще бы!… – ответила она обреченно. Экипаж тронулся.
«Если бы я не была так дурна, – подумала Лавиния в этот миг, – ему бы незачем было связывать свою жизнь с графиней Румянцевой…»

45

(Письмо Мятлева – Лавинии, из С.–Петербурга)
«Сударыня, что это Вы затеяли там с каким–то необитаемым островом? Как это мы сможем там жить вдвоем? А что подумает Ваша maman? Клянусь Вам, что это будет превратно истолковано. Выкиньте это из головы…»

46

Наконец Мятлев, обрядившись в вицмундир, отправился представляться графу Нессельроде и был введен в должность под начало старого знакомца, барона Фредерикса, ведающего американским департаментом.
Барон встретил Мятлсва сердечно и сразу же взвалил на него заботы.
Некий академик, действительный статский советник Гамель, ходатайствовал перед министерством просвещения о разрешении ему отправиться в Нью–Йорк и в Англию для изучения достижений в области некоторых устройств, связанных с применением электрического тока. Товарищ министра просвещения Норов составил всеподданнейший доклад, на котором появилась резолюция государя: «Согласен, но обязать его секретным предписанием отнюдь не сметь в Америке употреблять в пищу человеческое мясо, в чем взять с него расписку и мне представить».
– Вот видите, – сказал барон Фредерикс, – как возраст и житейcкие бури превращают нас в существа, государственно мыслящие… – и розовые его щеки зарозовели пуще. – Я рад, что вы так быстро во всем разобрались, и теперь остается лишь потребовать с господина Гамеля необходимую расписку. – Барон был уже пунцов, подобно девице, и старался не заглядывать в документ. – Есть высшие соображения о предмете, и, если потребление человеческого мяса в пищу противоречит им, стало быть, академик Гамель должен об этом помнить, не так ли? – Он стал багровым и все время отворачивался. В глазах Мятлева он прочел недоумение и тоску, но притворился возбужденным служебным вдохновением. – Во всяком случае, это весьма остроумно, не правда ли? Во всяком случае, в интересах государства, чтобы академик Гамель дал требуемую расписку… Я очень доволен, что судьба свела нас снова. Вы очень изменились. Госпожа Фредерикс (вы ее не забыли?) будет рада видеть вас в нашем доме… С супругой… былое… невероятных… предприимчив… государя… – Вдруг он произнес таинственным шепотом: – Заботясь о благе отечества, познаешь себя самого.
Так прошло недолгое время служения отечеству эдаким способом, покуда тянулась переписка между ведомствами на предмет возможности командировки академика, покуда сам господин Гамель обдумывал текст своей расписки, запутавшись между долгом и любопытством, видя по ночам дымящиеся ломти человеческих филеев, теряясь в догадках и пытаясь найти высший смысл в таинственном предписании, покуда, наконец, обезумевший от напряжения Мятлев не получил требуемое письмо, которое выглядело так: «Я, нижеподписавшийся, во исполнение объявленного мне в секретном предписании товарища Министра народного просвещения Высочайшего Государя Императора повеления дал сию собственноручную подписку в том, что во время предстоящего моего путешествия по Америке я никогда не посмею употреблять в пищу человеческое мясо. Гамель Иосиф Христианович, действительный член Академии Наук, действительный статский советник…»
Однако благополучное завершение переписки и благодарность по службе не принесли семейного счастья. Недавнее могущественное вмешательство самого государя теперь выглядело ничего не значащим анекдотом.
Инфлуэнца, прицепившаяся к Наталье, начавшись с познабливания и головных болей, разрослась и вдруг обернулась житейской катастрофой, и все предшествующие уловки, ухищрения Натальи, вся ее неукротимая борьба, вся короткая целеустремленная жизнь несчастной женщины – все рухнуло на глазах у изумленного молодого мужа и утекало, утекало в песок под напором неумолимой судьбы. Через неделю не стало ни ее, ни будущего ребенка. Все тот же persiflage. Дом Румянцевых от князя отворотился, будто Мятлев был причиной несчастья, и вдовец, еще не опомнившись, не очнувшись, ничего еще не понимая, по моему настоянию скинул виц–мундир, сел в коляску и укатил в Михайловку. Все походило на сон.

47

Прошло время. Князь воротился в Петербург. Трехэтажная крепость осталась в неприкосновенности: мастерам велено было убираться подобру–поздорову. Крепость потрескивала и разрушалась все сильнее, но еще сильнее ударили в нос воротившемуся блудному сыну запахи детства. Словно излечившись от смертельной болезни, Мятлев первое время слонялся по комнатам и лестницам, удивляясь, что он снова живет, что может размышлять и даже строить планы, вздрагивая всякий раз, когда взор останавливался на одном из многочисленных Натальиных подарков, с помощью которых она, бедная, старалась его завоевать, намекая на свою любовь к искусству. И все эти небольшие полотна известных западных мастеров, и китайские веера умопомрачительной тонкости, и фарфоровые табакерки, и двусмысленные, специально подобранные сюжеты – все это с безмолвным укором возникало перед ним, пока он не распорядился наконец убрать это с глаз долой. Теперь минувшее его уже не мучило: сны помнятся недолго, и лишь два случая из тех дней запечатлелись в сознании четко, словно дагерротип.
Однажды Мятлев прогуливался с Натальей по тихой улице в ранних сумерках сентября, полушепотом выясняя отношения, и, по неведомому капризу судьбы, они остановились напротив молчаливого белого дома, украшенного чугунным крыльцом. Внезапно в распахнутом окне закачалась неузнаваемая фигурка и, протягивая к ним руки, почти крикнула с отчаянием: «Maman, взгляните же, этого не может быть!…»
Мятлев вздрогнул, ибо почему–то решил, что это восклицание должно было относиться именно к нему. Он торопливо увлек Наталью прочь, однако случай не забылся.
Спустя некоторое время они ехали на вечерний чай, на тихий чай в каком–то доме, где должно было быть немногочисленное общество уже позабытых лиц, невыразительных, как и его жизнь. Наталья была уже весьма тяжела и трудно дышала рядом в карете. Помнится, был вечер, редкие фонари, остальное скрадывалось в дымке. Их встретили так, словно они уже многие годы приезжали на эти вечера в этот дом, и Наталья, присоединившись к дамам, тотчас включилась в их вечную и непрекращающуюся перекройку всего на свете. Они лишь на одно мгновение остановили свои взоры на Мятлеве и опять оборотились друг к другу. В соседней комнате мужчины играли в карты и курили трубки, и, глядя на них, можно было подумать, что мир в своем развитии достиг окончательных высот и все остановилось, пребывая в полном совершенстве.
И вот, раскланиваясь с дамами и намереваясь удалиться в соседнюю комнату, Мятлев вдруг обратил внимание на одну молодую особу, только что вошедшую и устроившуюся в кресле несколько в стороне от оживленного кружка своих соплеменниц. На вид ей можно было дать лет шестнадцать – семнадцать. На ней было светло–бирюзовое платье, отделанное белыми кружевами. Над неглубоким вырезом этого платья красовались острые беспомощные ключицы, и два острых локотка были на виду, хотя она и прижимала их к телу. Два маленьких темно–русых локона свободно касались ее щек. Сложенный веер конвульсивно покачивался в кулачке. Серые глаза были широко распахнуты и неподвижны и устремлены на Мятлева с пустым вечерним интересом, тогда как губы удивляли легкой смесью растерянности и насмешки. Она могла бы показаться красивой, если бы не жалкие остатки смешного детского величия в телосложении и выражении лица. Она так бесстыдно разглядывала Мятлева, что он предпочел не задерживаться. Она напомнила ему Лавинию, но это была не Лавиния. Он удалился к мужчинам и присел за карточный стол. Он выбрал себе место совершенно машинально, однако стоило ему поднять голову, как оказалось, что дверь в соседнюю комнату находится как раз напротив и в нее видна именно та самая молодая особа. «Этого еще не хватало», – подумал он.
Молодая особа продолжала разглядывать Мятлева. На расстоянии сходство с господином ван Шонховеном почти совсем стерлось, однако не глядеть на нее было невозможно. Ему даже показалось, что она кивает ему, хотя он знал, что это обман зрения от мигающего пламени. Затем он попытался вникнуть в игру, уставился в карты, но пригласили к столу. Все направились в комнату к дамам. Той молодой особы уже не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80


А-П

П-Я