https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— сказал я.— Ведь это все старые люди. Куда они пойдут? Я взял их не ради тебя, а ради того, что они десятки лет служили у нас и теперь едва ли могут где-нибудь пристроиться. Их надо устроить.
— Вот это все из-за меня, голубчик! — воскликнула она со слезами.
Я никак не мог растолковать ей, что мне совестно было бы пустить по миру нащих дворовых. Я решился оставить все покуда в прежнем положении. Когда можно будет уехать в Петербург, устрою дворовых здесь и заживу с Полей вдвоем...»
«Того же числа. Впечатления этого утра сильно взволновали меня. Я не мог ни думать, ни работать, ни говорить. Я прилег у себя в кабинете и взял «Историю крестьянских войн» Циммермана. Я люблю эту книгу, полную возбуждающих энергию идей и полную горячих симпатий к угнетенным и к защитникам угнетенных. Светлый образ Фомы Мюнцера,— этого отца всех жгучих вопросов нашего времени, этого первообраза всех защитников угнетенных масс,— каждый раз действует на меня одинаково сильно: он дорог мне, дороже всех других идеальных личностей,— дороже их уже потому, что те по большей части не что иное, как создания творческого гения, а он— плоть и кровь: припоминая тех, останавливаешься с сомнением над вопросом, могут ли они быть в действительной жизни? Встречаясь с ним, знаешь, что это не отвлеченное понятие, не придуманный образец, а такой же человек, как ты, бившийся в слезах в том же действительном водовороте несправедливостей, заблуждений, же-стокостей и беспомощных жалоб! Он говорит не о том, что люди, может быть, «могли бы быть» такими, а о том, что они «могут быть» такими. У таких людей следует учиться, им нужно подражать в деле самоотверженности, бескорыстия, любви к народу. В наш пошлый век своекорыстия и фразерства нужно постоянно напоминать и напоминать о таких личностях, словом и делом. Вечером ко мне неожиданно зашли Павлик и Марья Николаевна. Весь охваченный впечатлением прочитанных страниц, я невольно разговорился с Марьей Николаевной 0 Мюнцере. Она тоже читала его и любит его.
— Люблю и ненавижу в одно и то же время,— сказала она.
Я удивился.
— Эта книга,— она указала на «Историю крестьянских войн»,— впервые заставила меня не только презирать себя, но и упасть духом. Когда я прочла обо всех этих бойцах и мучениках за общественное дело, за дело ближних, я вдруг показалась сама себе
такой ничтожной, мелкой и пустой. Они вот отказывались от всяких благ для общей пользы, их травили,. как диких зверей, а они делали свое дело, шли к намеченной цели; на. них клеветали, их выставляли злодеями, а они, не смущаясь, забросанные грязью, продолжали свой путь. А я? Да, я не умею лишить себя какого-нибудь ничтожного удобства, я не только на борюсь за кого-нибудь, я просто даже не знаю, что мне вообще делать... Вот мысли, пробужденные во мне этой книгой, и я с тех пор и полюбила ее, и возненавидела... Потом подобное чувство пробуждали во мне многие книги. Меня это удивило.
— Но ведь вы, вероятно, гораздо раньше этой книги читали евангелие. Там же еще более высокий образ—образ Христа. И он в вас должен был вызвать то же чувство.
— А, нет! Там передо мною бог был, и я понимала, что мне нечего и думать достигнуть до него, нечего и оскорбляться, что я не могу быть такой же безупречной и безгрешной. Тут не то, тут человек, такой же, как я, с ошибками, с недостатками, с внутренней борьбой... Вот почему меня поразило сравнение себя с ним.....
Она задумалась.
— И знаете ли что: мне много приходилось видеть людей, и большинство теперь не знает, что делать. Кто и делает что-нибудь, то в нем нет твердой веры в пользу своего дела. Мюнцер беззаветно верил в свое дело, и потому он мог быть таким, каким он был. О, что бы можно дать за такую веру! Полжизни... нет, из тридцати лет жизни можно бы отдать двадцать девять за год такой веры, такой деятельности на каком бы то ни было поприще..,
Павлик замахал руками.
— Бог знает, чего вы хотите! Какой веры? Во что?, В бога верите? Ну, и довольно! А то вера в какое-то дело. Нашли о чем сокрушаться! Оттого вы и шершавые такие.
— Как шершавые? Что ты выдумал? — крикнула Марья Николаевна.
— Да так: то у вас все идет гладко-гладко, а то и начнутся эти охи да ахи! Вон я живу, пью, ем, подлостей никаких не сделаю; ну, и будет моя жизнь ров-
на и спокойна. А ваша шершавая вся будет:то напустите на себя бесшабашность, то в уныние ударитесь... одним словом: шершавые!
Марья Николаевна махнула рукой.
— Теленок, ничего он не понимает! Мы расхохотались.
Павлик загорячился.
— Теленок! теленок! Нет, когда дошло до дела, так я от других не отстал. Недаром из гимназии выключили. Директор говорит: «Выдайте зачинщиков». «Нет, говорю, господин директор, у нас в семье, у Му-хортовых в семье, доносчиков не было».
И тотчас же, сменяя гордый тон на свой обычный беспечный тон, он прибавил:
— Впрочем, это мне наплевать! Я здесь хозяйничать буду и по земству пойду. Надоели и без того эта латынь и греческая грамматика. Все равно, я не кончил бы...
Мы его не слушали.
Речь у нас опять зашла о Мюнцере, о Карлштад-те, о Лютере.
- Это самая ненавистная для меня личность,— сказала Марья Николаевна про Лютера.— Он сам посеял семена и сам же хотел истребить жатву.
— По-моему, это трагическая личность,— заметил я.— Он напоминает чародея, который вызвал демонов и потом позабыл слова заклинания, когда было нужно, чтобы они исчезли.
— Ну, да и было от чего прийти в ужас, когда появились такие башибузуки, как Карлштадт,— сказал Павлик.
— Тогда, Павлик, и все были башибузуки,— заметил я,— но еще вопрос, кто был больше башибузуком: князья ли, утопавшие в распутстве и роскоши, грабя народ, или Карлштадт, в порыве фанатизма восставший против позора этого распутства и этой роскоши. Я, по крайней мере, вполне понимаю в этом случае фанатизм подобных людей, как Савонарола или Карлштадт. Есть обстоятельства, есть эпохи, когда страстные люди могут прийти к сознанию, что все наше беспутное мотовство, безумная роскошь, беспечальное житье являются не чем иным, как следствием грабежа ближних.
— Ну, уж тоже и жить аскетом—покорно благодарю! — воскликнул он.
— А жить грабителем лучше? — спросил я. Павлик загорячился и почти начал кричать;
— Что ты мне страшные-то слова говоришь: грабители! грабители! Просто люди, которые хотят жить. Ну, а что пользы-то в том, если вот ты во всем себе отказывать будешь? Нищету, что ли, один истребишь? Так она была и будет!
— Я вовсе этого и не думаю. Я лично желал бы довести свой образ жизни до последней степени простоты, чтобы избавиться от внутреннего разлада, от упреков совести,, чтобы сознавать, что я ем свой заработанный хлеб, а не чужой. Вот все, чего я хочу достигнуть, стремясь упростить свою жизнь. Но если бы к этому стремился не я один, а большинство...
Павлик не дал мне кончить и закричал:
— Повеситься бы тогда надо было от скуки!
— А ты думаешь, веселье в том, чтобы тратить как можно больше денег? — спросил я, смеясь.
— Ах, что вы с ним говорите! — воскликнула Марья Николаевна.—Он думает, что актеры лучше играют для бельэтажа, чем для райка.
—- И самая интересная книга непременно та, у которой дорогой переплет,— добавил я.
На бедного Павлика посыпался град шуток. Он защищался не на живот, а на смерть, то со смехом, то с полудетским задором...
Совершенно незаметно, сидя в беседке над обрывом, мы проболтали до часу ночи, горячась, крича и вскакивая с мест. Вечер был превосходный, и нам не хотелось расходиться. Наконец, Павлик напомнил Марье Николаевне, что ей пора ехать, что ее кучер, вероятно, думает, что барышня пропала. Экипаж ее остался у дома дяди Алексея Ивановича, и потому до него нужно было пройти пешком. Я вызвался идти с Павликом и Марьей Николаевной. Проходя в свой дом за фуражкой, я заметил, что в окне Поли, где не было света, быстро опустилась при моем приближении занавеска. Впрочем, может быть, это мне только показалось...»
- «13 августа. Утром, когда я вышел пить чай, Поля заметила мне:
— Уморили вас вчера гости! До часу сидели, да еще провожать потащили!
— Я сам предложил проводить их: вечер был чудесный! — ответил я.
— И уж любит же поговорить эта Марья Николаевна,— заметила Поля.— И о чем она только находит говорить...
— Вот погоди, Поля, будешь учиться, будет и у тебя о чем говорить. Ты и не знаешь, моя милая, как работает ум, когда, много знаешь, много читаешь...
— Что же, все о пауках, о книгах говорите с нею?
— С Марьей Николаевной? Да, о науке, о книгах, о людях. Вот вчера толковали об одном великом человеке, любившем горячо народ, пожертвовавшем народу жизнью.
Я начал рассказывать Поле просто, как умел, о Мюнцере.
— Когда читаешь о подобных людях, сам делаешься лучше, хочешь быть похожим на них, хотя немного, чтобы прожить жизнь недаром,— заметил я.
— И вы, вы были бы рады, если бы были таким?— воскликнула она.— Да он же на смерть шел. И вот вы сказали, что он любимую жену оставил и ходил по городам. Нет, уж какой же это муж... это уж разве самый пропащий человек сделает...
Она вздохнула.
— Нет, мы вот, женщины, не такие... Да я, хоть бы озолотили меня, не бросила бы того, кого люблю... Уж какая же это любовь? Да, верно, его и жена не любила, что отпустила.
Я рассмеялся и в шутку спросил:
— Значит, ты бы меня не отпустила? Она побледнела.
— Разве я смею! — проговорила она упавшим голосом.— Вы что хотите, то и делаете...
— А если бы смела?
— Никогда бы не отпустила!..
И вдруг, точно испугавшись чего-то, она быстро сказала:
— Да ну их, эти разговоры! Только сердце надрывается! Мне и подумать-то страшно, что бы было, если бы вы таким были. Слава богу, что это не у нас такие люди были, а в чужих землях! Да и давно это было. Сказки, может быть, тоже! Вот посмотрела бы я, что запела бы Марья Николаевна, если бы ее же-
них, сделавшись ее мужем, удрал от нее... А что, скоро она выйдет замуж?
— Не знаю...
— Уж скорей бы выходила, а то бегает с холостыми мужчинами, срам один...
— Она честная девушка, Поля! — сорвалось у меня с языка.
Поля снова побледнела и тихо со слезами на глазах прошептала:
— И вы тоже попрекаете!..
— Что это ты, Поля, выдумываешь! Чем я тебя попрекаю?
— Что ж, разве я не знаю, что вы это про мой грех говорите, что я нечестная... Только я, Егор Александрович, видит бог, никому па шею не вешалась... и если вас я полюбила, так я знала, что ни у кого я вас не отбиваю...
Она вдруг разрыдалась.
Мне было и досадно, и жаль ее. Не прошло и пяти минут, как она уже просила у меня прощения и бранила себя:
— Мучу я вас! Сама не знаю, чего хочу... Все это от моего положения... Господи, хоть бы скорее кончалось!.. Разлюбите вы меня за мои слезы да капризы... Уж вы лучше ругайте меня, прикрикните на меня, чтобы я молчала... только не разлюбите вы меня, родной мой!
Она порывисто обняла меня и стала целовать. Впервые в жизни меня тяготили эти объятия, тяготили до того, что я сказал ей сухо и нетерпеливо:
— Полно!
Она застыла на месте, и ее глаза устремились на меня с каким-то безумным выражением ужаса. Я никогда, кажется, не забуду этого взгляда. Она точно услышала свой смертный приговор. Я спохватился и почти целый день старался быть с нею особенно ласковым, чтобы загладить свою ошибку. С ней нужно быть осторожным. Она теперь больна и слишком впечатлительна».
«16 августа. Сегодня произошел странный случай, от которого я еще не совсем опомнился. Я сидел у дяди на террасе с Павликом, Зиной и Любой. Вдруг видим, по саду бежит Марья Николаевна,- подобрав подол длинной амазонки, вся покрасневшая, заплакан-
ная, задыхающаяся. Первыми ее словами было восклицание:
— Ради бога, проводите меня домой! Я боюсь... Это бог знает что такое!
Мы вскочили и бросились к ней, стали ее расспрашивать, что случилось. Она разрыдалась и потом, когда Павлик принес ей воды, отрывочно рассказала, что произошло. Она поехала кататься с Томиловым. Проездив довольно долго, она захотела отдохнуть. Они сошли с лошадей, привязали их к дереву и сели на траву. Томилов начал говорить ей о любви, о страсти и наконец воскликнул:
— Я не могу более бороться с собою! Так или иначе — вы будете моею!
Он схватил ее в свои объятия и стал целовать.
— Это низость... Наглость! Он не смел этого делать!— воскликнула она, заливаясь слезами.—Ну, я ветреная девчонка, я дурачилась, потешалась над ним... Но целовать меня... Разве я дала право?.. Господи, что за позор!
Мы успокаивали ее, уговаривали.
— Я теперь боюсь идти одна домой!.. Павлик, милый мой, проводи!.. И вы, Егор Александрович, тоже... Я одна не пойду... Он, может быть, караулит!..
Она походила на ребенка, которого обидели забияки мальчишки. Потом, успокоившись, она опять, чисто по-детски, еще плача, сказала:
— Вот, Павлик, это потому, что я тебя целую... Думают, и меня можно целовать... И какая рожа сделалась у него, рот открылся, глаза точно у пьяного... Господи, какая гадость!..
Она вздрогнула. И вдруг, опять что-то вспомнив, она всплеснула от ужаса руками и в то же время расхохоталась.
— Ведь я его хлыстом ударила, прямо по лицу... Совсем скандал... совсем скандал!..
Мы уже не выдержали и разразились смехом.
— Да, вам хорошо смеяться! — уж совсем серьезно произнесла она,— а что мне за это будет?
— На дуэль вас вызовет! — сказал Павлик.
— Ну, ну, ну, уж ты-то молчи! — ответила она.— Знаю яу что на дуэль не вызовет, а все же... Господи какая скандалистка!
И, обратившись ко мне, она проговорила:
— Дорогой мой, распекайте меня хоть вы, останавливайте, а то я бог знает чего натворю! Вас я, право, буду слушаться, а то никакого начальства у меня нет...
Она была очаровательна в эту минуту. Я сам готов был расцеловать ее, как целовал ее Томилов. Мы пошли ее провожать. Она уже успокоилась и весело болтала дорогой.
— А я рада, что так все разом кончилось,— сказала она.
— Отстегали его за все ухаживания и конец,— проговорил со смехом Павлик.—- Нечего сказать, приятный финал.
— Да я же, право, это сгоряча! Я готова извиниться перед ним. Но уж только теперь о сватовстве, конечно, не будет и речи.
— Вы ошибаетесь,— сказал я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я