https://wodolei.ru/catalog/mebel/nedorogo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но он не хотел умирать, он сопротивлялся, и завязалась жестокая схватка. Нервы натянулись, кровь быстрее потекла в жилах, мозг затрепетал.
Но внезапно поняв, что ему не одолеть своего противника, Лион разжал руки, с трудом сделал два шага, ничком упал на диван и больше противился страшным объятиям.
В этот момент на него снизошел покой – дало о себе знать перенапряжение; он гнал от себя все страшные впечатления от последней поездки в Лондон, он старался не вспоминать ни аббата Джона О'Коннера, ни разговоры с ним. Ему было стыдно – стыдно перед самим собой. Как это так – он, взрослый, так много повидавший на своем веку человек пошел на поводу у этого аббата, и О'Коннер при помощи немудреных софизмов завладел его разумом…
Но потом сознание куда-то ушло, и Лион перестал что-либо испытывать, чувствовать и даже думать. Исчезли страдания, мучительные мысли, переживания и затаенные страхи – ему казалось, что он летит куда-то вниз, в бездонный, черный колодец…
Вскоре он очнулся. Сколько времени прошло – час, два, сутки? А может быть целая вечность? Лион не мог ответить на этот вопрос – впрочем, он и не ставил его перед собой.
Он перевел глаза направо и увидел Джастину – она сидела у изголовья и с тревогой вглядывалась в глаза мужа.
– Что с тобой? Лион вздохнул.
– Я отвратительно себя чувствую…
– Да на тебе просто лица нет! – воскликнула Джастина, но тут же добавила, – с тех пор, как ты вернулся из Лондона…
Она не договорила, однако Лион прекрасно понял, что именно она хотела сказать; когда живешь с человеком так долго, нет нужды оттачивать каждую фразу, можно быть уверенным, что тебя поймут…
Лион, несмело повернувшись к ней – при этом в шейном позвонке его что-то хрустнуло, произнес:
– Я болен, и теперь, как никогда, понимаю, что это – наказание…
– Но за что?
Тяжело вздохнув, Лион продолжал:
– Я, пожилой человек, который всю жизнь гордился, что обладает рациональным мышлением, дал себя одурачить!
Джастина невесело вздохнула.
Лион, снедаемый угрызениями совести, чувствовал в себе острейшую потребность исповедаться, унизить себя и молить о прощении.
– Да, я грешен, и за это наказан. Нет, Джастина, я не говорю о своем теперешнем самочувствии. Я говорю о том состоянии душевной муки, в котором…
И он махнул рукой – что, мол, рассказывать – неужели и так не понятно? Джастина протянула ему стакан:
– Выпей воды, и тебе сразу же станет легче. Пристыженный своим недавним поведением, Лион, не желая расстраивать жену, залпом опорожнил весь стакан. В воде, судя по всему, было снотворное. Оно мягким, обволакивающим теплом растеклось по всему его телу, и, перед тем как заснуть, Лион вновь ощутил прилив чувствительности.
– Выслушай меня…
Джастина внимательно посмотрела на мужа и мягко возразила:
– Может быть, тебе не стоит говорить… Отдохни.
– Нет, я виноват, я виноват перед всеми, и должен рассказать тебе. Как знать – может быть, я умру?..
– Не надо о грустном, – промолвила Джастина, – не надо печалится. Не думай ни о чем.
– Я безнадежный эгоист. Нет, я не говорю о своей поездке в Лондон, я говорю о всей нашей совместной жизни.
– Но в чем же ты виноват?
– Я, желая построить карьеру политического деятеля, испортил твою жизнь, испортил твой путь драматической актрисы… – голос Лиона предательски задрожал.
Джастина, лишь мельком взглянув на него, сразу же отметила, что ее муж необычайно взволнован; у него был вид человека, который давно боролся с собой, словно обдумывая, сказать ли ему что-то важное, то, что мучило его в жизни, или не сказать, и вот теперь, после долгих раздумий, решившегося на такой поступок.
– Да, – говорил Лион, – я постоянно был занят только собой и своими делами – когда-то они казались мне очень важными, но теперь, перебирая в памяти все, чему я посвящал себя, я понимаю, что по большому счету это была ерунда… В сравнении с тобой и всем, что тебя волновало и интересовало.
Джастина, жалостливо посмотрев на Лиона ответила:
– Не надо… Не надо так казнить себя, не надо мучить себя, Лион…
И, оглядевшись, вышла из комнаты – наверное, это было лучшее, что она могла сделать в тот момент.
После того, как жена ушла, Лион, приподнявшись на локте, первые огляделся.
Он лежал в больничной палате, на широкой кровати, застланной безукоризненно чистым бельем.
Лион попытался подняться на ноги и тут же почувствовал, что к его груди прикреплены какие-то датчики, которых он раньше не замечал. От правой руки, начиная от предплечья, шла тонкая виниловая трубочка – впечатление было столь неожиданным и столь противным, что Лиона так и передернуло от отвращения…
Прошло несколько дней. Лион окончательно поправился – видимо, Джастина оказалась права: он был не столько болен, сколько измучен, изнурен своими переживаниями. Ему казалось, что в больнице он выспался – наверное впервые за последние лет десять. Голова его была на удивление свежей; мысли, которые прежде, во время лондонской поездки, так беспорядочно блуждали в ней, приобрели законченность и четкость.
Теперь Лион был готов выдержать любую атаку своего болезненного раскаяния – признака слабохарактерности, которое в последнее время все чаще и чаще посещали его. Первым его желанием было сорвать все эти трубки и провода со своего тела, подняться и уйти домой.
Лион предпринял попытку встать, но суставы и грудь словно обожгло расплавленным свинцом, и какая-то непонятная тяжесть вновь приковала его к кровати. В последний момент он заметил, как горящая точка на экране осциллографа судорожно заметалась, и после этого глаза его заслонила черная пелена.
Однако сознание не покинуло его; он лежал и ждал, пока утихнет боль.
Да, если бы они с Джастиной не переехали в Оксфорд, если бы рядом с ним не поселился этот аббат О'Коннер, если бы он, Лион, умудренный жизнью человек, не согласился бы пойти на эту авантюру, которую предложил ему Джон, если бы он не отправился с аббатом в Лондон.
О, это просто невозможно – сколько можно терзать себя? Сколько можно задавать себе один и тот же вопрос – «если бы», «если бы», «если бы»…
Глаза его сверкнули холодным блеском, и неожиданная злость, словно червь, начала подтачивать сознание. Нет, он сам во всем виноват – не следует винить в своих ошибках других, тем более – этого погибшего аббата.
О'Коннер, безусловно – честный человек, честный и преданный одной идее, и как все люди подобного склада он был склонен к заблуждениям. Но почему он, Лион, дал увлечь себя?
Спокойно, спокойно, Лион, не волнуйся.
Не надо больше думать об О'Коннере, не надо вспоминать ни о чем. Ведь то, что произошло – уже непоправимо, не правда ли? Тех дней уже не вернуть, как бы ты сам того не хотел, Лион. Будь мудрым, будь спокойным, не надо думать об аббате – мир его праху. Подумай лучше, как ты будешь жить дальше.
Джастина. Неожиданно на глаза Лиона навернулись слезы.
Это он виноват – это из-за него она рассталась с карьерой драматической актрисы, из-за него утратила голос, из-за него угас ее талант. Но ведь в то время, когда карьера театральной актрисы подошла к концу, Лион добился на политическом поприще всего, о чем только мог мечтать. Сколько было переживаний, сколько было пролито слез из-за всего этого! Ведь если бы тогда…
И Лион, обессилив, отвернулся к стене. Нет, это просто невыносимо – и вновь эти «если бы». И слезы, горячие жгучие слезы, покатились по щекам Лиона.
Питер Бэкстер был известным театральным режиссером. Известным в прошлом. У самого Питера это словосочетание ничего, кроме улыбки, не вызывало.
Действительно – как можно говорить о том, что было в прошлом. Прошлое – это и есть настоящее, ведь любое настоящее рано или поздно становится прошлым.
Надо сказать, что Питер никогда не был излишне честолюбив. Этот человек всю свою сознательную жизнь посвятил театру и теперь он все меньше и меньше старался думать о нем, о том, что было в прошлом, зная, что человек, став однажды хорошим режиссером (впрочем, не обязательно режиссером, может быть, актером, музыкантом, даже костюмером или осветителем), так и останется таковым.
Теперь, когда старость приближалась так незаметно, но неотвратимо, воспоминания о театре, с которым были связаны лучшие годы его жизни, не давали ему покоя, и многоцветными, многогранными красочными волнами обрушивались на Питера – он был не в силах сопротивляться им. Да и возможно ли это было? Мистер Бэкстер любил театр и все, что с ним связано, всей душой. И, как для любого профессионала, понятие «театр» заключался для него не только в спектакле, но и во многих вещах, непонятных для непосвященного.
Слово «театр» было для него не только здание, подъезд, труппа, репетиции, оркестр, зрительный зал, сцена… Это – микрокосмос, микромодель всего человечества, в которой могло существовать практически все, и притом не в противоречии, а в полной гармонии – и любовь, и ненависть, и коварство, и зависть, и благородство, и низость, и великодушие…
Как и для любого профессионала, театр был для Питера второй жизнью, где он мог высказывать свои мысли, свое мировоззрение, свои представления об окружавшем его мире.
В любом театре наименее любимым местом Питера был зрительный зал – он и сам не мог ответить, почему именно. Зато сцена и служебные помещения за сценой манили его; всякий раз, когда он проходил по длинным полутемным коридорам, где по обеим сторонам размещались гримерные, репетиционные залы, мастерские декораторов и костюмеров, каморки пожарников, осветителей, пристанища каких-то древних, непонятно откуда берущихся старушек, у Питера всегда поднималось настроение; один только запах кулис приводил его в восторг.
Питер очень любил свой театр – построенный в классическом стиле, с богатой лепниной и позолотой, с огромной люстрой под потолком, с классическими бельэтажем, ложами, партером. Он свято служил его традициям. Все постановки тут были богато декорированы, актеры выступали в шикарных костюмах, которые, как правило, обязательно шились к каждому спектаклю – все это придавало постановкам ощущение «классического театра».
Это было серьезно, основательно, пусть немного чопорно, но зато далеко от того легкомыслия, которое все чаще и чаще захлестывало театральные подмостки.
Однако проклятая легкомысленность все-таки сумела прорваться и в его храм муз. С каждым годом количество зрителей все уменьшалось, не помогли ни классические постановки, ни декорации, ни костюмы. Премьеры Шекспира, столь любимого Питером, проходили без былого шума, и театральное руководство решило пойти на крутые меры. Ему, Питеру, Бэкстеру, главному режиссеру, было предложено в кратчайшие сроки пересмотреть репертуарную политику.
– Надо идти в ногу со временем, – сказал директор, – разработать новые подходы… Может быть, что-нибудь нетрадиционное, но такое, чтобы заинтересовало зрителей и вновь вернуло бы их в наш театр.
Тогда Питер лишь криво улыбнулся и, ничего не ответив, вышел из кабинета. Да, вся душа Питера противилась этому «новому духу времени», этой пошлости, которая выдавалась за «нововведения» и «модернизм».
Он не был ретроградом и консерватором. Он допускал, что актер в засаленной рубашке с недельной щетиной может воскликнуть хрестоматийное:
– Быть или не быть – вот в чем вопрос!
И фраза может прозвучать убедительно. Он допускал, что стража в датском королевстве может быть вооружена автоматами – как в нашумевшей постановке Бергмана. Да, это было возможно, где угодно.
Но только не в стенах его театра. Нет, нет, и еще раз нет – об этом не могло быть и речи!
Теперь, вспоминая эти события, он каялся только в одном – что не сумел тогда настоять на своем, не сумел призвать на помощь весь свой авторитет маститого режиссера если и не с мировым, то, во всяком случае, с достаточно известным именем – и не только в Англии. Да, он смалодушничал, он пошел против совести, внеся в шекспировские пьесы элементы полнейшего «модерна».
Сделать из «Виндзорских проказниц» мюзикл, и притом – дешевый? Что ж – пришлось. Он делал это, но с такой откровенной неохотой, что руководство театра сразу же насторожилось – это пришлось им не по вкусу. В результате Питер Бэкстер стал предметом ожесточенных нападок театральных критиков. Как его только не называли – и ретроградом, и консерватором (это были самые лестные определения), и еще Бог знает кем… Сперва Питер очень переживал, а затем, плюнув на все, словно погрузился в себя – ему не было нужды прислушиваться к критике дилетантов. Он, Питер Бэкстер, отлично знал себе цену.
С тех пор у него появилась привычка ходить в парк – ему все чаще и чаще хотелось побыть одному, хотелось уйти от шумных улиц лондонского центра.
Однажды, прогуливаясь, и не имея какой-нибудь определенной цели, он очутился около Гайд-парка, как раз возле Мабл Арч.
Он стоял и с грустью смотрел на старинные мраморные ворота, которые ведут в никуда. В эти минуты он почувствовал себя невероятно старым. Ему стало невыносимо жаль себя. И, чтобы отвлечься от тяжелых мыслей, он прошел вперед и слился с толпой.
То там, то тут виднелись небольшие группы, которые безо всякого видимого интереса окружали очередного оратора. Правда кое-кому из них удавалось привлечь к себе внимание слушателей. Ему начинали отвечать, спорить с ним, кое-кто кивал головой в знак согласия, а иногда люди просто пели духовные гимны.
Порой слушатель привлекал на свою сторону оппонента, который тут же брал слово. Тогда толпа начинала дробиться на части, одни из которых имели прочный постоянный состав, а другие не переставали дробиться и переливаться от одной группы к другой. У представителей более крупных сект имелось нечто вроде специальных переносных кафедр для проповедника. Но большинство ораторов стояло просто на земле.
Питер отрешенно шагал вперед и, неожиданно для самого себя остановился послушать одного из проповедников. Речь произносил невысокий молодой человек с красивыми глазами. Прошло очень много времени, пока Питер понял, что тема его речи – всего-навсего проблема сохранения зеленых насаждений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я