https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/dly_vanni/
Быть может, никогда, быть может, нигде. Мы встречаемся на пять минут в конторе господина Саломона, нашего импресарио. Крепкие актёрские рукопожатия, чрезмерно громкие голоса. Только успеваешь понять, что мы ещё существуем, обменяться друг с другом неизбежным «Как дела?» и узнать, что либо «порядок», либо «что-то пока не вытанцовывается».
Что-то пока не вытанцовывается… За этой неопределённой фразой мои бродячие товарищи скрывают жизненные крушения, отсутствие работы, денежные затруднения, а подчас и нищету… Они никогда не признаются в своём поражении, поддерживаемые героической гордостью, за которую я их так люблю…
Кое-кто из них, уже потеряв всякую надежду, вдруг получает какую-нибудь крошечную роль в настоящем театре, но, странное дело, они вовсе не хвалятся этим. Никому не известные, они терпеливо выжидают, пока им снова не улыбнётся удача и они не получат долгожданного ангажемента в мюзик-холле, выжидают того благословенного часа, когда они снова наденут юбку с блёстками или фрак, пахнущий бензином, и в дрожащем свете прожекторов наконец-то выступят в своём репертуаре!
– Нет, что-то не вытанцовывается, – говорит мне один из таких бедолаг и добавляет: – Подался в кино.
Кинематограф, который поначалу был форменным бедствием для безвестных артистов мюзик-холла, теперь их спасает. Они лишь приноравливаются к этой безличной деятельности, не приносящей им ни славы, ни удовольствия, они его не любят, к тому же кинематограф заставляет их изменять своим привычкам, путает их распорядок дня, часы еды, отдыха, работы. Во времена кризисов сотни эстрадных артистов спасает кино, но лишь единицы остаются там навсегда. В кино и без них хватает и статистов, и звёзд.
– Что-то не вытанцовывается… Нет, не вытанцовывается…
Эту фразу бросают, как бы не придавая ей значения, но вместе с тем серьёзно, однако излишне не педалируя, не жалуясь, а небрежно помахивая шляпой или потёртыми перчатками. Безработный эстрадник всегда хорохорится, на нём пальто в талию, с преувеличенно широкими полами – по предпоследней моде, ибо главное, без чего он никак не может обойтись, – это вовсе не приличный костюм, а заметное пальто, которое всё прикрывает, – и поношенный жилет, и видавший виды пиджак, и брюки, пожелтевшие на коленках, – броское пальто, шикарное, которое обязано производить впечатление и на директора, и на импресарио, такое, в каком легко произнести с лихостью, словно рантье, знаменитую фразу «что-то пока не вытанцовывается».
Где мы окажемся через месяц?.. Вечером Бути потерянно бродит по коридору, покашливает, пока я наконец не приоткрываю дверь и не приглашаю его посидеть несколько минут у меня. Он осторожно усаживается, откинув свою тощую, как у худой собаки, спину на расшатанный, белый, облупившийся стул и поджимает ноги, чтобы не мешать мне. Вскоре появляется и Браг: он примащивается, как бродяга, на трубе парового отопления, чтобы зад был в тепле. Я стою между ними, заканчивая свой туалет, и при каждом движении обмахиваю их подолом своей красной с жёлтой вышивкой юбки… Нам не хочется разговаривать, но мы всё же болтаем, преодолевая потребность молчать, прижаться друг к другу и дать волю чувствам…
Из нас троих Браг наиболее активен, он сохраняет любопытство, ясность ума и коммерческий интерес к будущему. Что до меня, то будущее здесь ли, там ли… Мой поздно пробудившийся вкус – благоприобретённый, несколько искусственный – к перемене мест, к поездам прекрасно уживается с врождённым спокойным фатализмом мещанки. Отныне я принадлежу богеме, и гастроли влекут меня из города в город. Да, я стала актёркой, но актёркой, любящей порядок, которая сама чинит свои аккуратные тряпки и не расстаётся с замшевой сумочкой, где в одном отделении лежат медяки, в другом – серебро, а в потайном кармашке тщательно упрятаны золотые монеты…
Ну и пусть я странница – я покорно готова ходить по одному и тому же кругу, как и эти мои товарищи, мои братья… Всякий раз отъезд меня и печалит, и опьяняет, это правда, и что-то от меня остаётся там, где я побывала, – новые страны, небо, ясное или покрытое тучами, жемчужное море под дождём хранят частицы меня, которые прикипают ко всему так страстно, что мне кажется, будто я оставляю на своём пути тысячи маленьких фантомов, моих отражений, – их подхватывают волны, убаюкивает листва деревьев, обволакивают облака… Но один маленький призрачек, тот, что больше всех похож на меня, не остаётся ли он дома, не сидит ли в углу у камина, тихий и мечтательный, склонённый над книжкой, которую забывает читать?..
Часть вторая
Какой прелестный уютный уголок! И как трудно представить себе вас в мюзик-холле, когда видишь здесь, между этой лампой под розовым абажуром и вазой с гвоздиками!
Вот что сказал уходя мой поклонник в тот день, когда он впервые пришёл ко мне на обед вместе с Амоном, этим старым сводником…
Итак, у меня появился поклонник. Иначе чем этим вышедшим из моды словом я его назвать не могу. Он не мой любовник, не человек, с которым я флиртую, не мой сутенёр… Он мой поклонник.
«Прелестный уютный уголок»… В тот вечер я горько рассмеялась ему вслед… Неяркая лампа, хрустальная ваза, в которой мерцает вода, кресло, придвинутое к столу, просиженный диван, вмятины в котором умело скрыты ловко разбросанными подушками, – и случайный гость, окинув всё поверхностным взглядом, ослеплён, он воображает, что в тускло-зелёных стенах женщина высшего порядка ведёт свою уединённую жизнь, отдавая всё свободное время книгам и раздумьям… Но ведь он не заметил пустой запылённой чернильницы, давно высохшего пера, неразрезанной книжки, лежащей на пустой коробке из-под писчей бумаги…
Сухая ветка остролистника, съёжившаяся, словно вытащенная из пламени, засунута в глиняный горшок… Небольшая пастель – эскиз Адольфа Таиланди – в рамке с треснутым стеклом, которое давно уже надо бы заменить… Небрежно, наспех, на один вечер сколотое булавкой подобие абажура из какого-то обрывка бумаги до сих пор прикрывает электрическую лампочку над камином. Тяжёлая пачка фотоснимков, наклеенных на серые паспарту, сцены нашей пантомимы «Превосходство» – пятьсот штук, – лежит на резной шкатулке из слоновой кости XV века, рискуя её проломить.
От всей обстановки веет безразличием, запущенностью, так и слышится вопрос «А зачем?», словно ожидается скорый отъезд… Уютно? Да какой уют может возникнуть вокруг лампы с выгоревшим абажуром? Я рассмеялась и устало вздохнула после ухода моих двух гостей. И ночь тянулась бесконечно, меня мучило какое-то смутное чувство стыда, пробуждённого неумеренным восхищением Долговязого Мужлана. Его наивный восторг увлечённого мужчины открыл мне глаза на самоё себя, как случайно брошенный взгляд в стекло витрины на углу улицы или в зеркало в подъезде вдруг обнаруживает огорчительные изменения твоего лица и фигуры…
Потом были и другие вечера, которые приводили ко мне Амона с моим поклонником или поклонника без Амона… Мой старый друг добросовестно изменяет своей, как он называет, грязной профессии. То он опекает с непринуждённостью бывшего светского остроумца своего протеже, одиночные визиты которого, искренне признаюсь, были бы мне в тягость, то исчезает, но ненадолго, заставляя себя ждать, однако ровно столько, сколько надо, тратя на меня свою уже несколько заржавевшую дипломатию бывшего завсегдатая художественных салонов…
К их приходу я не наряжаюсь, остаюсь в каждодневной блузке с застроченными складками и в тёмной прямой юбке. Я не «делаю себе лица», не крашу губ, плотно сжатых в гримасе усталости, не подвожу глаз, которые от этого кажутся погасшими, – упорству моего поклонника я противопоставляю вялый облик девицы, которую хотят насильно выдать замуж…
Пожалуй, я стала лишь следить, причём скорее для себя, чем для них, за обманчиво-обжитым видом своего интерьера, в котором я сама так мало нахожусь.
Бландина наконец соблаговолила вытереть пыль в укромных уголках моего кабинета-гостиной, а мягкие подушки в кресле у стола хранят следы моего отдыха.
У меня есть поклонник. Почему именно он, а не кто-то другой? Понятия не имею. С удивлением гляжу я на этого человека, который ухитрился проникнуть в мой дом, чёрт возьми! Он так этого добивался. Он не упускал ни одного подходящего случая, и Амон ему в этом помогал. Однажды, когда я была одна дома, я открыла дверь, услышав робкий звонок: как можно было не впустить этого человека, который смущённо стоял рядом с Амоном, неуклюже держал в руках розы и умоляюще глядел на меня? Так он и ухитрился проникнуть в мой дом. Видно, этого было не избежать…
Всякий раз, когда он приходит, я разглядываю его лицо так, будто вижу его впервые. От носа к уголкам рта у него уже пролегли глубокие складки, которые скрываются в усах. У него красные губы, тёмно-красные, какие бывают у очень смуглых брюнетов. Его волосы, брови, ресницы – всё это чёрное как смоль, как у дьявола. Понадобилось яркое, солнце, чтобы я в один прекрасный день увидела, что, несмотря на всю эту черноту, глаза у моего поклонника серые, тёмно-серые с рыжими искрами.
Когда он стоит, можно и вправду подумать, что он долговязый мужлан, так он несгибаемо прям, так неестественно держится, худой как скелет. Но когда он сидит или полулежит на диване, он словно обретает свободу и вдруг становится как бы другим человеком, ленивым, раскованным, с гармоничными жестами и беспечно откинутой на подушки дивана головой…
Когда я знаю, что он меня не видит, я исподтишка наблюдаю за ним – меня несколько смущает сознание того, что я ведь его совсем не знаю, что его пребывание в моём доме выглядит так же нелепо, как пианино на кухне.
Необъяснимо, почему он, влюблённый в меня, не встревожен тем, что так мало меня знает. Видимо, он просто об этом не думает и занят лишь тем, чтобы успокоить меня и затем покорить. Он очень быстро научился – держу пари, по совету Амона – скрывать от меня своё желание, говоря со мной, смягчать и взгляд, и голос, но если он, со звериной хитростью, делает вид, что забыл, чего он, собственно, от меня хочет, он не предпринимает решительно никакой попытки узнать меня, расспросить, угадать мою сущность, и я замечаю, что он куда внимательнее следит за игрой света на моих волосах, чем вслушивается в мои слова…
Как всё это странно!.. Вот он сидит подле меня, тот же луч солнца касается его щеки и моей, и если его ноздря окрашивается при этом в карминный цвет, то моя – в ярко-коралловый… Он как бы отсутствует, он в тысяче миль отсюда. Меня так и подмывает встать и сказать: «Почему вы здесь? Уходите!» Но я почему-то этого не делаю.
Думает ли он о чём-нибудь? Читает ли? Работает ли?.. Мне кажется, он принадлежит к весьма многочисленной и вполне заурядной категории людей, которая интересуется всем на свете и ни черта не делает. Настоящего ума у него, похоже, нет, но зато есть быстрота понимания и более чем достаточный запас слов, которые он произносит очень красивым глухим голосом. А ещё он легко смеётся, легко впадает в какое-то ребяческое веселье, как, впрочем, и многие мужчины. Вот каков он, мой поклонник.
Чтобы быть до конца правдивой, скажу и о том, что мне больше всего в нём нравится: порой у него бывает отсутствующий взгляд, словно чего-то ищущий, потаённая улыбка, вспыхивающая только в глазах, свойственная натурам страстным, но сдержанным.
Конечно, он путешествовал, как все: не очень далеко, не очень часто. И читал он то, что все читали, он знает «немало людей», но не может назвать, кроме брата, хотя бы трёх близких друзей. Я прощаю ему всю эту ординарность за его удивительное простодушие, в котором, однако, нет ничего униженного, и ещё потому, что он не умеет рассказывать о себе.
Его взгляд редко встречается с моим – я всегда отвожу глаза. Я ни на минуту не забываю, зачем он здесь и почему проявляет такое терпенье. И всё же как отличается этот человек, который садится сейчас на диван, от той наглой твари, что ворвалась ко мне в гримуборную, одержимая вожделением! По моему поведению совсем не видно, что я помню нашу первую встречу, – разве только то, что я почти не разговариваю с Долговязым Мужланом. Когда он пытается со мной заговорить, я всегда отвечаю очень кратко либо, обращаясь к Амону, говорю ему то, что может служить ответом моему поклоннику… Этот способ непрямого разговора придаёт нашим беседам какую-то замедленность и нарочитую весёлость…
Мы с Врагом всё ещё репетируем новую пантомиму. То в «Фоли-Бержер», куда нас пускают по утрам, то в «Ампире-Клиши», где нам на час предоставляют сцену. А ещё мы мечемся между кабачком «Гамбринус» – там обычно во время гастролей репетирует труппа Баре – и танцевальным залом Карнуччи.
– Что ж, вырисовывается в общих чертах, – говорит Браг, скупой на похвалы как другим, так и себе.
«Старый троглодит» репетирует вместе с нами. Это отощавший, всегда голодный мальчик лет восемнадцати, которого Браг то и дело хватает за грудки, поминутно одёргивает и так поносит, что мне его становится жалко.
– Зачем ты так наваливаешься на мальчишку, он вот-вот заплачет.
– Пусть плачет! Я ему ещё сейчас ногой по заднице врежу. Слёзы – это не работа.
Быть может, Браг и прав… «Старый троглодит» глотает слёзы, старается изогнуть спину на доисторический манер и самоотверженно охраняет Дриаду, которая изгаляется перед ним в белом трико…
Как-то утром на прошлой неделе Браг дал себе труд лично зайти ко мне, чтобы предупредить, что назначенная на завтра репетиция отменяется. Он застал у меня Амона и Дюферейн-Шотеля, мы втроём завтракали. Мне пришлось попросить Брага посидеть с нами хоть несколько минут, я предложила ему кофе, представила его своим гостям… Я заметила, что Браг нет-нет да и поднимает свои чёрные блестящие глаза на моего поклонника, с любопытством и одобрением разглядывает его, – он был явно доволен, и от этого я почему-то смутилась. Просто глупость какая-то!..
Когда я провожала Брага до дверей, он не задал мне ни одного вопроса, не позволил себе ни фамильярной шутки, ни двусмысленного намёка, и от этого моё смущение лишь усугубилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Что-то пока не вытанцовывается… За этой неопределённой фразой мои бродячие товарищи скрывают жизненные крушения, отсутствие работы, денежные затруднения, а подчас и нищету… Они никогда не признаются в своём поражении, поддерживаемые героической гордостью, за которую я их так люблю…
Кое-кто из них, уже потеряв всякую надежду, вдруг получает какую-нибудь крошечную роль в настоящем театре, но, странное дело, они вовсе не хвалятся этим. Никому не известные, они терпеливо выжидают, пока им снова не улыбнётся удача и они не получат долгожданного ангажемента в мюзик-холле, выжидают того благословенного часа, когда они снова наденут юбку с блёстками или фрак, пахнущий бензином, и в дрожащем свете прожекторов наконец-то выступят в своём репертуаре!
– Нет, что-то не вытанцовывается, – говорит мне один из таких бедолаг и добавляет: – Подался в кино.
Кинематограф, который поначалу был форменным бедствием для безвестных артистов мюзик-холла, теперь их спасает. Они лишь приноравливаются к этой безличной деятельности, не приносящей им ни славы, ни удовольствия, они его не любят, к тому же кинематограф заставляет их изменять своим привычкам, путает их распорядок дня, часы еды, отдыха, работы. Во времена кризисов сотни эстрадных артистов спасает кино, но лишь единицы остаются там навсегда. В кино и без них хватает и статистов, и звёзд.
– Что-то не вытанцовывается… Нет, не вытанцовывается…
Эту фразу бросают, как бы не придавая ей значения, но вместе с тем серьёзно, однако излишне не педалируя, не жалуясь, а небрежно помахивая шляпой или потёртыми перчатками. Безработный эстрадник всегда хорохорится, на нём пальто в талию, с преувеличенно широкими полами – по предпоследней моде, ибо главное, без чего он никак не может обойтись, – это вовсе не приличный костюм, а заметное пальто, которое всё прикрывает, – и поношенный жилет, и видавший виды пиджак, и брюки, пожелтевшие на коленках, – броское пальто, шикарное, которое обязано производить впечатление и на директора, и на импресарио, такое, в каком легко произнести с лихостью, словно рантье, знаменитую фразу «что-то пока не вытанцовывается».
Где мы окажемся через месяц?.. Вечером Бути потерянно бродит по коридору, покашливает, пока я наконец не приоткрываю дверь и не приглашаю его посидеть несколько минут у меня. Он осторожно усаживается, откинув свою тощую, как у худой собаки, спину на расшатанный, белый, облупившийся стул и поджимает ноги, чтобы не мешать мне. Вскоре появляется и Браг: он примащивается, как бродяга, на трубе парового отопления, чтобы зад был в тепле. Я стою между ними, заканчивая свой туалет, и при каждом движении обмахиваю их подолом своей красной с жёлтой вышивкой юбки… Нам не хочется разговаривать, но мы всё же болтаем, преодолевая потребность молчать, прижаться друг к другу и дать волю чувствам…
Из нас троих Браг наиболее активен, он сохраняет любопытство, ясность ума и коммерческий интерес к будущему. Что до меня, то будущее здесь ли, там ли… Мой поздно пробудившийся вкус – благоприобретённый, несколько искусственный – к перемене мест, к поездам прекрасно уживается с врождённым спокойным фатализмом мещанки. Отныне я принадлежу богеме, и гастроли влекут меня из города в город. Да, я стала актёркой, но актёркой, любящей порядок, которая сама чинит свои аккуратные тряпки и не расстаётся с замшевой сумочкой, где в одном отделении лежат медяки, в другом – серебро, а в потайном кармашке тщательно упрятаны золотые монеты…
Ну и пусть я странница – я покорно готова ходить по одному и тому же кругу, как и эти мои товарищи, мои братья… Всякий раз отъезд меня и печалит, и опьяняет, это правда, и что-то от меня остаётся там, где я побывала, – новые страны, небо, ясное или покрытое тучами, жемчужное море под дождём хранят частицы меня, которые прикипают ко всему так страстно, что мне кажется, будто я оставляю на своём пути тысячи маленьких фантомов, моих отражений, – их подхватывают волны, убаюкивает листва деревьев, обволакивают облака… Но один маленький призрачек, тот, что больше всех похож на меня, не остаётся ли он дома, не сидит ли в углу у камина, тихий и мечтательный, склонённый над книжкой, которую забывает читать?..
Часть вторая
Какой прелестный уютный уголок! И как трудно представить себе вас в мюзик-холле, когда видишь здесь, между этой лампой под розовым абажуром и вазой с гвоздиками!
Вот что сказал уходя мой поклонник в тот день, когда он впервые пришёл ко мне на обед вместе с Амоном, этим старым сводником…
Итак, у меня появился поклонник. Иначе чем этим вышедшим из моды словом я его назвать не могу. Он не мой любовник, не человек, с которым я флиртую, не мой сутенёр… Он мой поклонник.
«Прелестный уютный уголок»… В тот вечер я горько рассмеялась ему вслед… Неяркая лампа, хрустальная ваза, в которой мерцает вода, кресло, придвинутое к столу, просиженный диван, вмятины в котором умело скрыты ловко разбросанными подушками, – и случайный гость, окинув всё поверхностным взглядом, ослеплён, он воображает, что в тускло-зелёных стенах женщина высшего порядка ведёт свою уединённую жизнь, отдавая всё свободное время книгам и раздумьям… Но ведь он не заметил пустой запылённой чернильницы, давно высохшего пера, неразрезанной книжки, лежащей на пустой коробке из-под писчей бумаги…
Сухая ветка остролистника, съёжившаяся, словно вытащенная из пламени, засунута в глиняный горшок… Небольшая пастель – эскиз Адольфа Таиланди – в рамке с треснутым стеклом, которое давно уже надо бы заменить… Небрежно, наспех, на один вечер сколотое булавкой подобие абажура из какого-то обрывка бумаги до сих пор прикрывает электрическую лампочку над камином. Тяжёлая пачка фотоснимков, наклеенных на серые паспарту, сцены нашей пантомимы «Превосходство» – пятьсот штук, – лежит на резной шкатулке из слоновой кости XV века, рискуя её проломить.
От всей обстановки веет безразличием, запущенностью, так и слышится вопрос «А зачем?», словно ожидается скорый отъезд… Уютно? Да какой уют может возникнуть вокруг лампы с выгоревшим абажуром? Я рассмеялась и устало вздохнула после ухода моих двух гостей. И ночь тянулась бесконечно, меня мучило какое-то смутное чувство стыда, пробуждённого неумеренным восхищением Долговязого Мужлана. Его наивный восторг увлечённого мужчины открыл мне глаза на самоё себя, как случайно брошенный взгляд в стекло витрины на углу улицы или в зеркало в подъезде вдруг обнаруживает огорчительные изменения твоего лица и фигуры…
Потом были и другие вечера, которые приводили ко мне Амона с моим поклонником или поклонника без Амона… Мой старый друг добросовестно изменяет своей, как он называет, грязной профессии. То он опекает с непринуждённостью бывшего светского остроумца своего протеже, одиночные визиты которого, искренне признаюсь, были бы мне в тягость, то исчезает, но ненадолго, заставляя себя ждать, однако ровно столько, сколько надо, тратя на меня свою уже несколько заржавевшую дипломатию бывшего завсегдатая художественных салонов…
К их приходу я не наряжаюсь, остаюсь в каждодневной блузке с застроченными складками и в тёмной прямой юбке. Я не «делаю себе лица», не крашу губ, плотно сжатых в гримасе усталости, не подвожу глаз, которые от этого кажутся погасшими, – упорству моего поклонника я противопоставляю вялый облик девицы, которую хотят насильно выдать замуж…
Пожалуй, я стала лишь следить, причём скорее для себя, чем для них, за обманчиво-обжитым видом своего интерьера, в котором я сама так мало нахожусь.
Бландина наконец соблаговолила вытереть пыль в укромных уголках моего кабинета-гостиной, а мягкие подушки в кресле у стола хранят следы моего отдыха.
У меня есть поклонник. Почему именно он, а не кто-то другой? Понятия не имею. С удивлением гляжу я на этого человека, который ухитрился проникнуть в мой дом, чёрт возьми! Он так этого добивался. Он не упускал ни одного подходящего случая, и Амон ему в этом помогал. Однажды, когда я была одна дома, я открыла дверь, услышав робкий звонок: как можно было не впустить этого человека, который смущённо стоял рядом с Амоном, неуклюже держал в руках розы и умоляюще глядел на меня? Так он и ухитрился проникнуть в мой дом. Видно, этого было не избежать…
Всякий раз, когда он приходит, я разглядываю его лицо так, будто вижу его впервые. От носа к уголкам рта у него уже пролегли глубокие складки, которые скрываются в усах. У него красные губы, тёмно-красные, какие бывают у очень смуглых брюнетов. Его волосы, брови, ресницы – всё это чёрное как смоль, как у дьявола. Понадобилось яркое, солнце, чтобы я в один прекрасный день увидела, что, несмотря на всю эту черноту, глаза у моего поклонника серые, тёмно-серые с рыжими искрами.
Когда он стоит, можно и вправду подумать, что он долговязый мужлан, так он несгибаемо прям, так неестественно держится, худой как скелет. Но когда он сидит или полулежит на диване, он словно обретает свободу и вдруг становится как бы другим человеком, ленивым, раскованным, с гармоничными жестами и беспечно откинутой на подушки дивана головой…
Когда я знаю, что он меня не видит, я исподтишка наблюдаю за ним – меня несколько смущает сознание того, что я ведь его совсем не знаю, что его пребывание в моём доме выглядит так же нелепо, как пианино на кухне.
Необъяснимо, почему он, влюблённый в меня, не встревожен тем, что так мало меня знает. Видимо, он просто об этом не думает и занят лишь тем, чтобы успокоить меня и затем покорить. Он очень быстро научился – держу пари, по совету Амона – скрывать от меня своё желание, говоря со мной, смягчать и взгляд, и голос, но если он, со звериной хитростью, делает вид, что забыл, чего он, собственно, от меня хочет, он не предпринимает решительно никакой попытки узнать меня, расспросить, угадать мою сущность, и я замечаю, что он куда внимательнее следит за игрой света на моих волосах, чем вслушивается в мои слова…
Как всё это странно!.. Вот он сидит подле меня, тот же луч солнца касается его щеки и моей, и если его ноздря окрашивается при этом в карминный цвет, то моя – в ярко-коралловый… Он как бы отсутствует, он в тысяче миль отсюда. Меня так и подмывает встать и сказать: «Почему вы здесь? Уходите!» Но я почему-то этого не делаю.
Думает ли он о чём-нибудь? Читает ли? Работает ли?.. Мне кажется, он принадлежит к весьма многочисленной и вполне заурядной категории людей, которая интересуется всем на свете и ни черта не делает. Настоящего ума у него, похоже, нет, но зато есть быстрота понимания и более чем достаточный запас слов, которые он произносит очень красивым глухим голосом. А ещё он легко смеётся, легко впадает в какое-то ребяческое веселье, как, впрочем, и многие мужчины. Вот каков он, мой поклонник.
Чтобы быть до конца правдивой, скажу и о том, что мне больше всего в нём нравится: порой у него бывает отсутствующий взгляд, словно чего-то ищущий, потаённая улыбка, вспыхивающая только в глазах, свойственная натурам страстным, но сдержанным.
Конечно, он путешествовал, как все: не очень далеко, не очень часто. И читал он то, что все читали, он знает «немало людей», но не может назвать, кроме брата, хотя бы трёх близких друзей. Я прощаю ему всю эту ординарность за его удивительное простодушие, в котором, однако, нет ничего униженного, и ещё потому, что он не умеет рассказывать о себе.
Его взгляд редко встречается с моим – я всегда отвожу глаза. Я ни на минуту не забываю, зачем он здесь и почему проявляет такое терпенье. И всё же как отличается этот человек, который садится сейчас на диван, от той наглой твари, что ворвалась ко мне в гримуборную, одержимая вожделением! По моему поведению совсем не видно, что я помню нашу первую встречу, – разве только то, что я почти не разговариваю с Долговязым Мужланом. Когда он пытается со мной заговорить, я всегда отвечаю очень кратко либо, обращаясь к Амону, говорю ему то, что может служить ответом моему поклоннику… Этот способ непрямого разговора придаёт нашим беседам какую-то замедленность и нарочитую весёлость…
Мы с Врагом всё ещё репетируем новую пантомиму. То в «Фоли-Бержер», куда нас пускают по утрам, то в «Ампире-Клиши», где нам на час предоставляют сцену. А ещё мы мечемся между кабачком «Гамбринус» – там обычно во время гастролей репетирует труппа Баре – и танцевальным залом Карнуччи.
– Что ж, вырисовывается в общих чертах, – говорит Браг, скупой на похвалы как другим, так и себе.
«Старый троглодит» репетирует вместе с нами. Это отощавший, всегда голодный мальчик лет восемнадцати, которого Браг то и дело хватает за грудки, поминутно одёргивает и так поносит, что мне его становится жалко.
– Зачем ты так наваливаешься на мальчишку, он вот-вот заплачет.
– Пусть плачет! Я ему ещё сейчас ногой по заднице врежу. Слёзы – это не работа.
Быть может, Браг и прав… «Старый троглодит» глотает слёзы, старается изогнуть спину на доисторический манер и самоотверженно охраняет Дриаду, которая изгаляется перед ним в белом трико…
Как-то утром на прошлой неделе Браг дал себе труд лично зайти ко мне, чтобы предупредить, что назначенная на завтра репетиция отменяется. Он застал у меня Амона и Дюферейн-Шотеля, мы втроём завтракали. Мне пришлось попросить Брага посидеть с нами хоть несколько минут, я предложила ему кофе, представила его своим гостям… Я заметила, что Браг нет-нет да и поднимает свои чёрные блестящие глаза на моего поклонника, с любопытством и одобрением разглядывает его, – он был явно доволен, и от этого я почему-то смутилась. Просто глупость какая-то!..
Когда я провожала Брага до дверей, он не задал мне ни одного вопроса, не позволил себе ни фамильярной шутки, ни двусмысленного намёка, и от этого моё смущение лишь усугубилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26