Покупал не раз - Wodolei.ru
И ясно, что под тонкой тканью твоей юбки бедро нагое. Твои жесты вульгарны, как и подобает базарной торговке, но лицо твоё при этом одухотворено яростным, вдохновенным гневом, просто не предположимым в таком всем доступном теле. Помнишь?
– Да-да!.. Это так… Браг был доволен мной в той сцене… Но это, Макс… восхищение, желание! Превратилось ли это с тех пор в любовь?
Он глядит на меня с крайним изумлением:
– Превратилось? Я никогда об этом не думал. Я полюбил вас с той самой минуты… Есть много женщин куда более красивых, чем вы, но…
Движением руки он выражает всё, что есть в любви непонятного и неумолимого…
– А если бы вы, Макс, напали не на меня, такую добропорядочную мещаночку, а на ловкую, холодную стерву, злобную, как змея? Вас это не пугало?
– Такое мне и в голову не могло прийти, – говорит он со смехом. – Что за странная мысль? Разве думаешь, когда любишь?
Эти слова звучат для меня тяжёлым упрёком. Я-то всё время думаю, думаю о многом!
– Маленький мой, – шепчет он. – Почему ты работаешь в кафешантане?
– Долговязый Мужлан, а почему вы не работаете краснодеревщиком? Только не отвечайте, что у вас есть возможность жить и без этого. Я знаю. Но вот как я должна, по-вашему, зарабатывать себе на хлеб? Шить, печатать на пишущей машинке или выходить на панель? Мюзик-холл – это профессия тех, у кого нет профессии.
– Но…
Я слышу по его голосу, что сейчас он скажет нечто серьёзное и малоприятное. Я поднимаю голову, которая покоилась у него на плече… и внимательно разглядываю его лицо: прямой, грубоватый нос, грозные брови, нависшие над нежными глазами, жёсткие усы, прикрывающие сочные губы…
– Но, дорогая, вам не нужен больше мюзик-холл, раз есть я, и…
– Тс-с-с!
Взволнованная, почти испуганная, я заставляю его замолчать. Да, есть он, готовый на любую щедрость. Но меня это не касается, и я не желаю, чтобы меня это касалось. Из того факта, что мой друг богат, я не могу сделать никакого вывода относительно себя. Я не в состоянии определить для него то место в моём будущем, на которое он претендует. Наверное, со временем это придёт. Я привыкну. Я с великой охотой готова соединить наши губы и заранее чувствовать, что я ему принадлежу, но я не в силах соединить наши жизни! Объяви он мне: «Я женюсь», мне кажется, я бы вежливо ему ответила: «Примите мои поздравления», а про себя подумала: что мне до этого? А ведь мне не понравилось, когда он две недели назад с увлечением разглядывал малютку Жаден…
Сентиментальные бредни, жеманство, лукавое мудрствование, психологические монологи. Бог ты мой, до чего же я смешна! Разве не было бы по сути честнее и достойнее для влюблённой женщины ответить ему: «Ну конечно, есть ты, и раз мы любим друг друга, я всё возьму у тебя. Это так просто! Если я тебя действительно люблю, ты всё должен мне дать, и нечист „тот хлеб, который я получаю не из твоих рук“».
То, что я сейчас думаю, это правильно. И мне надо было бы сказать это вслух вместо того, чтобы молчать и нежно тереться щекой о бритую щёку моего друга, бархатистую, как хорошая пемза.
Мой старый Амон вот уже столько дней упорно отсиживается дома, ссылаясь то на ревматизм, то на грипп, то на срочную работу, так что мне пришлось просто потребовать, чтобы он безотлагательно явился ко мне. Больше он тянуть не стал, и выражение его лица, одновременно скромное и непринуждённое, как у доброго родственника, пришедшего с визитом к молодожёнам, лишь удваивает радость, которую я испытываю от того, что вновь его вижу.
И вот мы, исполненные сердечного тепла друг к другу, сидим вдвоём, как прежде.
– Как прежде, Амон! Однако какая перемена!
– Слава Богу, дитя моё. Вы будете наконец счастливы, да?
– Счастлива?
Я гляжу на него с искренним удивлением.
– Нет, счастливой я не буду. Об этом я даже и не думаю. С чего это мне быть счастливой?
Амон щёлкает языком: это его способ меня ругать. Он считает, что у меня приступ неврастении.
– Что вы, Рене, что вы… Значит, всё не так хорошо, как я думал?
– Нет, Амон, всё хорошо! Даже слишком хорошо! Боюсь, мы начинаем просто обожать друг друга.
– Так что же?
– Вы считаете, что от этого я должна чувствовать себя счастливой?
Амон не может сдержать улыбки, а я предаюсь меланхолии:
– На какую ужасную муку вы меня вновь обрекли, Амон? Потому что во всём виноваты вы, признайтесь, вы… Правда, эту муку, – добавила я, понизив голос, – я не променяю ни на какую радость.
– Ох! – с облегчением вздыхает Амон. – Вы теперь хоть освободились от вашего прошлого, которое всё ещё точило вас. Я, право, не мог уже больше видеть вас такой мрачной, недоверчивой… Вы всё время вспоминали Таиланди, боялись его! Простите меня, Рене, но я был способен Бог знает на что, только бы у вас появилась новая любовь.
– В самом деле! Вы думаете, что «новая любовь», как вы говорите, разрушает память о той, первой, или, наоборот, оживляет её?
Растерянный от жестокости этого вопроса, Амон не знает, что сказать. Он так неуклюже коснулся моего больного места… Но в конце концов он мужчина, откуда ему это знать? Он, наверно, любил много раз: он забыл… Я вижу, что он подавлен, и это меня трогает.
– Нет, мой друг, я не счастлива. Я… это то ли больше, то ли меньше, чем счастье. Вот только… я совершенно не понимаю, куда иду. Мне необходимо сказать вам это перед тем, как стать по-настоящему любовницей Максима.
– Или его женой?
– Его женой?
– А почему бы и нет?
Мой торопливый ответ опередил движение мысли – так зверь отскакивает от капкана прежде, чем успевает его увидеть.
– Впрочем, это не имеет значения, тут нет никакой разницы.
– Вы думаете, тут нет никакой разницы? Для вас, быть может, как и для многих мужчин. Но не для меня! Помните ли вы, Амон, чем был для меня брак?.. Нет, речь не идёт об его изменах, вы ошибаетесь! Речь идёт о супружеском быте, о постоянном прислужничестве, которое делает из многих жён своего рода просто нянек для взрослых… Быть замужем – это… как бы сказать?.. Это дрожать, что котлета для мсье не прожарена, что минеральная вода недостаточно охлаждена, что сорочка плохо выглажена, а пристежной воротничок не накрахмален как надо, что вода в ванне слишком горячая, – одним словом, это значит взять на себя утомительную роль посредника-буфера между мсье и его дурным настроением, его скупостью, его обжорством, его ленью…
– Вы почему-то упускаете постель, – перебивает меня Амон.
– Чёрта с два, ничего я не упускаю!.. Короче, роль медианы между мсье и всем человечеством. Вам это не дано знать, Амон, ведь вы так недолго были женаты! Брак – это… Это: «Завяжи мне галстук!.. Выгони горничную!.. Обрежь мне ногти на ногах!.. Встань и завари ромашку!.. Приготовь мне клистир!..» Это: «Подай мне новый костюм и уложи вещи в чемодан – я еду к ней…» Интендантша, сиделка, нянька – хватит, хватит, хватит!
В конце этого монолога я начинаю смеяться над самой собой и над вытянувшейся, опечаленной физиономией моего старого друга…
– Бог ты мой, Рене, до чего же вы меня огорчаете вашей привычкой всё обобщать. «В этой стране все служанки – рыжие!» Не всегда выходят замуж за Таиланди. И я вам клянусь, что лично я никогда бы не стал просить у жены те мелкие услуги, о которых… Напротив!
Я хлопаю в ладоши.
– Здорово, теперь я всё узнаю! «Напротив!» Я уверена, никто лучше вас не умел застёгивать пуговички на женских башмачках или крючки на юбке… Увы, не всем дано выйти замуж за Амона!..
Помолчав, я продолжаю уже с настоящей усталостью в голосе:
– Позвольте мне обобщить, как вы говорите, хотя у меня за спиной один-единственный опыт, правда, я от него до сих пор никак не оправлюсь. Я не чувствую себя ни достаточно молодой, ни достаточно воодушевлённой, чтобы вновь вступить в брак, то есть, если угодно, начать жить вдвоём. Позвольте мне раздетой и праздной ожидать в своей комнате прихода того, кто выбрал меня для своего гарема. Я не хочу от него ничего, кроме нежности и страсти. Одним словом, от любви я хочу только любви…
– Я знаю многих, – говорит Амон после паузы, – которые бы назвали такую любовь распутством.
Я пожимаю плечами, раздражённая тем, что не могу объяснить ему, что я имею в виду.
– Да, – настаивает Амон, – распутством! Но для меня, который вас знает немного… это выглядит скорее как некая нереальная, иллюзорная, неосуществимая мечта: влюблённая пара, заточённая в тёплой спальне, отгороженная от всего мира четырьмя стенами. Это обычная мечта юной девицы, совсем не знающей жизни…
– Или зрелой женщины, Амон!
Он вежливо и неопределённо качает головою, уклоняясь от прямого ответа.
– В любом случае, моё дорогое дитя, это не любовь.
– Почему?
Мой старый друг бросает сигарету почти с гневом:
– Потому! Вы мне только что сказали: «Брак для женщины – это готовность прислуживать, мучительная и унизительная, брак – это „завяжи мне галстук, приготовь мне клистир, не пережарь мне котлету, терпи моё дурное настроение и мои измены!“» Надо было сказать «любовь», а не «брак». Ибо только любовь делает лёгким, радостным и достойным то прислужничество, о котором вы говорите. Вы его теперь ненавидите, проклинаете, вас от него тошнит, потому что вы больше не любите Таиланди! Вспомните время, когда любовь превращала галстук, ножную ванну, ромашку в священные символы, внушавшие трепет и страх. Вспомните свою жалкую роль! Я дрожал от негодования, видя, что Таиланди заставляет вас быть чуть ли не посредницей между ним и его подругами, но в тот день, когда я, потеряв такт и терпение, выразил вам своё возмущение, вы мне ответили: «Любовь – это слушаться!..» Будьте честны, Рене, будьте прозорливы и скажите мне откровенно, не стали ли вы все принесённые вами жертвы расценивать совсем по-другому с тех пор, как вы снова обрели свободу воли? Теперь, когда вы уже не любите, вы понимаете их настоящую цену! А прежде – это происходило на моих глазах, я вас знаю, Рене, – разве вы не были, не сознавая этого, конечно, под воздействием анестезии, которую милостиво делает любовь?
Зачем отвечать?.. Однако я готова спорить, но с самым злым намерением: никто у меня теперь не вызовет умиления, разве что этот несчастный человек, который обсуждает мои семейные беды, думая о своих. До чего же он ещё молод душой, и раним, и отравлен тем ядом, от которого хотел уберечься!.. Как далеко мы отошли от моей истории и от Максима Дюферейн-Шотеля…
Я хотела всё доверительно рассказать Амону и испросить у него совета… Какие только дороги не ведут нас неизбежно к прошлому, и мы идём по ним, изодранные сухими колючками. Мне кажется, что, войди сейчас Максим, мы с Амоном не успели бы достаточно быстро перестроиться и предстали бы перед ним такими, какими никто нас не должен видеть: Амон пожелтел от желчи, и левая скула его подёргивается, а я сдвинула брови, будто меня терзает мигрень, и вытягиваю вперёд шею, ещё вполне крепкую, но уже теряющую округлость юной плоти.
– Амон, – мягко окликаю я его – не забыли ли вы, что я уезжаю на гастроли?
– Уезжаете?.. Да, да, – подхватывает он как человек, которого разбудили. – Ну и что?
– Как – что? А Максим?
– Вы, конечно, возьмёте его с собой?
– «Конечно»! Это не так-то просто, как вам кажется! В такой поездке очень тяжело живётся. А вдвоём – тем более. Приходится подыматься и уезжать ни свет ни заря, а часто и ночью, нескончаемо долго тянутся вечера для того, кто ждёт, да ещё эти чудовищные гостиницы!.. Плохое начало для медового месяца!.. Даже двадцатилетняя женщина побоялась бы предрассветного освещения и дневного сна в вагонах, когда засыпаешь сидя после утомительной работы, и выглядишь как труп с уже чуть отёкшим лицом… Нет-нет, для меня это слишком большая опасность. Мы оба, и он, и я, стоим лучшего. Я думала о том, чтобы отложить наше…
– Ваше слияние сердец…
– Спасибо… до конца гастролей, и тогда уже начать ЖИЗНЬ, о, такую жизнь!.. Ни о чём больше не думать, Амон, удрать с ним куда-нибудь в глушь, в такой край, где я могла бы коснуться рукой всего того, что меня соблазняет, но проносится мимо, когда я стою у окна вагона: мокрые листья, цветы, которые колышет ветер, покрытые как бы патиной фрукты, а главное, ручьи – свободные, капризные, журчащие потоки… Понимаете, Амон, когда живёшь уже дней тридцать в поезде, то от вида воды, текущей между берегами, поросшими свежей травой, буквально съёживаешься, и начинает мучить просто невыносимая жажда… Вы себе этого даже представить не можете… Во время моих последних гастролей мы ехали в поезде каждое утро, а часто и после обеда тоже. В полдень на лугах девушки, работавшие на фермах, доили коров: я видела стоящие в густой траве медные лужёные вёдра, в которые тонкими тугими струйками стекало пенящееся молоко. Боже, как мне хотелось выпить кружку парного молока, увенчанного пеной, какая меня мучила жажда! Это стало настоящей каждодневной пыткой, я вас уверяю… Так вот, мне хотелось бы разом насладиться всем, чего мне не хватает: чистым воздухом, плодородным краем и моим другом…
Я бессознательно протягиваю руки, словно для того, чтобы получить всё, чего желаю. Хотя я и умолкла, Амон как бы продолжает меня слушать.
– Ну а потом, дитя моё, что потом?
– Как «потом»? – горячо говорю я. – Потом? Это всё! Больше мне ничего не надо.
– Это счастье! – бормочет он про себя. – А как вы будете жить потом с Максимом? Вы откажетесь от гастролей? Вы не… не будете работать в мюзик-холле?
Его вопрос, такой естественный, сразу меня останавливает, и я смотрю на своего старого друга с растерянностью, с тревогой, чуть ли не со смущением.
– Почему не буду? – говорю я неуверенно. Он пожимает плечами.
– Но послушайте, Рене, будьте разумной! Вы сможете с Максимом жить свободно, даже роскошно, и… снова взять в руки, мы все на это надеемся, ваше блестящее перо, которое, увы, ржавеет… И, возможно, будет ребёнок… Какой чудесный был бы малыш!
О, как неосмотрителен этот Амон! Не поддался ли он, как бывший художник, своей склонности изображать жанровые сценки? Эта картина моей будущей жизни с верным любовником и прелестным ребёнком производит на меня странное, удручающее впечатление… А он, несчастный, тем временем продолжает!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– Да-да!.. Это так… Браг был доволен мной в той сцене… Но это, Макс… восхищение, желание! Превратилось ли это с тех пор в любовь?
Он глядит на меня с крайним изумлением:
– Превратилось? Я никогда об этом не думал. Я полюбил вас с той самой минуты… Есть много женщин куда более красивых, чем вы, но…
Движением руки он выражает всё, что есть в любви непонятного и неумолимого…
– А если бы вы, Макс, напали не на меня, такую добропорядочную мещаночку, а на ловкую, холодную стерву, злобную, как змея? Вас это не пугало?
– Такое мне и в голову не могло прийти, – говорит он со смехом. – Что за странная мысль? Разве думаешь, когда любишь?
Эти слова звучат для меня тяжёлым упрёком. Я-то всё время думаю, думаю о многом!
– Маленький мой, – шепчет он. – Почему ты работаешь в кафешантане?
– Долговязый Мужлан, а почему вы не работаете краснодеревщиком? Только не отвечайте, что у вас есть возможность жить и без этого. Я знаю. Но вот как я должна, по-вашему, зарабатывать себе на хлеб? Шить, печатать на пишущей машинке или выходить на панель? Мюзик-холл – это профессия тех, у кого нет профессии.
– Но…
Я слышу по его голосу, что сейчас он скажет нечто серьёзное и малоприятное. Я поднимаю голову, которая покоилась у него на плече… и внимательно разглядываю его лицо: прямой, грубоватый нос, грозные брови, нависшие над нежными глазами, жёсткие усы, прикрывающие сочные губы…
– Но, дорогая, вам не нужен больше мюзик-холл, раз есть я, и…
– Тс-с-с!
Взволнованная, почти испуганная, я заставляю его замолчать. Да, есть он, готовый на любую щедрость. Но меня это не касается, и я не желаю, чтобы меня это касалось. Из того факта, что мой друг богат, я не могу сделать никакого вывода относительно себя. Я не в состоянии определить для него то место в моём будущем, на которое он претендует. Наверное, со временем это придёт. Я привыкну. Я с великой охотой готова соединить наши губы и заранее чувствовать, что я ему принадлежу, но я не в силах соединить наши жизни! Объяви он мне: «Я женюсь», мне кажется, я бы вежливо ему ответила: «Примите мои поздравления», а про себя подумала: что мне до этого? А ведь мне не понравилось, когда он две недели назад с увлечением разглядывал малютку Жаден…
Сентиментальные бредни, жеманство, лукавое мудрствование, психологические монологи. Бог ты мой, до чего же я смешна! Разве не было бы по сути честнее и достойнее для влюблённой женщины ответить ему: «Ну конечно, есть ты, и раз мы любим друг друга, я всё возьму у тебя. Это так просто! Если я тебя действительно люблю, ты всё должен мне дать, и нечист „тот хлеб, который я получаю не из твоих рук“».
То, что я сейчас думаю, это правильно. И мне надо было бы сказать это вслух вместо того, чтобы молчать и нежно тереться щекой о бритую щёку моего друга, бархатистую, как хорошая пемза.
Мой старый Амон вот уже столько дней упорно отсиживается дома, ссылаясь то на ревматизм, то на грипп, то на срочную работу, так что мне пришлось просто потребовать, чтобы он безотлагательно явился ко мне. Больше он тянуть не стал, и выражение его лица, одновременно скромное и непринуждённое, как у доброго родственника, пришедшего с визитом к молодожёнам, лишь удваивает радость, которую я испытываю от того, что вновь его вижу.
И вот мы, исполненные сердечного тепла друг к другу, сидим вдвоём, как прежде.
– Как прежде, Амон! Однако какая перемена!
– Слава Богу, дитя моё. Вы будете наконец счастливы, да?
– Счастлива?
Я гляжу на него с искренним удивлением.
– Нет, счастливой я не буду. Об этом я даже и не думаю. С чего это мне быть счастливой?
Амон щёлкает языком: это его способ меня ругать. Он считает, что у меня приступ неврастении.
– Что вы, Рене, что вы… Значит, всё не так хорошо, как я думал?
– Нет, Амон, всё хорошо! Даже слишком хорошо! Боюсь, мы начинаем просто обожать друг друга.
– Так что же?
– Вы считаете, что от этого я должна чувствовать себя счастливой?
Амон не может сдержать улыбки, а я предаюсь меланхолии:
– На какую ужасную муку вы меня вновь обрекли, Амон? Потому что во всём виноваты вы, признайтесь, вы… Правда, эту муку, – добавила я, понизив голос, – я не променяю ни на какую радость.
– Ох! – с облегчением вздыхает Амон. – Вы теперь хоть освободились от вашего прошлого, которое всё ещё точило вас. Я, право, не мог уже больше видеть вас такой мрачной, недоверчивой… Вы всё время вспоминали Таиланди, боялись его! Простите меня, Рене, но я был способен Бог знает на что, только бы у вас появилась новая любовь.
– В самом деле! Вы думаете, что «новая любовь», как вы говорите, разрушает память о той, первой, или, наоборот, оживляет её?
Растерянный от жестокости этого вопроса, Амон не знает, что сказать. Он так неуклюже коснулся моего больного места… Но в конце концов он мужчина, откуда ему это знать? Он, наверно, любил много раз: он забыл… Я вижу, что он подавлен, и это меня трогает.
– Нет, мой друг, я не счастлива. Я… это то ли больше, то ли меньше, чем счастье. Вот только… я совершенно не понимаю, куда иду. Мне необходимо сказать вам это перед тем, как стать по-настоящему любовницей Максима.
– Или его женой?
– Его женой?
– А почему бы и нет?
Мой торопливый ответ опередил движение мысли – так зверь отскакивает от капкана прежде, чем успевает его увидеть.
– Впрочем, это не имеет значения, тут нет никакой разницы.
– Вы думаете, тут нет никакой разницы? Для вас, быть может, как и для многих мужчин. Но не для меня! Помните ли вы, Амон, чем был для меня брак?.. Нет, речь не идёт об его изменах, вы ошибаетесь! Речь идёт о супружеском быте, о постоянном прислужничестве, которое делает из многих жён своего рода просто нянек для взрослых… Быть замужем – это… как бы сказать?.. Это дрожать, что котлета для мсье не прожарена, что минеральная вода недостаточно охлаждена, что сорочка плохо выглажена, а пристежной воротничок не накрахмален как надо, что вода в ванне слишком горячая, – одним словом, это значит взять на себя утомительную роль посредника-буфера между мсье и его дурным настроением, его скупостью, его обжорством, его ленью…
– Вы почему-то упускаете постель, – перебивает меня Амон.
– Чёрта с два, ничего я не упускаю!.. Короче, роль медианы между мсье и всем человечеством. Вам это не дано знать, Амон, ведь вы так недолго были женаты! Брак – это… Это: «Завяжи мне галстук!.. Выгони горничную!.. Обрежь мне ногти на ногах!.. Встань и завари ромашку!.. Приготовь мне клистир!..» Это: «Подай мне новый костюм и уложи вещи в чемодан – я еду к ней…» Интендантша, сиделка, нянька – хватит, хватит, хватит!
В конце этого монолога я начинаю смеяться над самой собой и над вытянувшейся, опечаленной физиономией моего старого друга…
– Бог ты мой, Рене, до чего же вы меня огорчаете вашей привычкой всё обобщать. «В этой стране все служанки – рыжие!» Не всегда выходят замуж за Таиланди. И я вам клянусь, что лично я никогда бы не стал просить у жены те мелкие услуги, о которых… Напротив!
Я хлопаю в ладоши.
– Здорово, теперь я всё узнаю! «Напротив!» Я уверена, никто лучше вас не умел застёгивать пуговички на женских башмачках или крючки на юбке… Увы, не всем дано выйти замуж за Амона!..
Помолчав, я продолжаю уже с настоящей усталостью в голосе:
– Позвольте мне обобщить, как вы говорите, хотя у меня за спиной один-единственный опыт, правда, я от него до сих пор никак не оправлюсь. Я не чувствую себя ни достаточно молодой, ни достаточно воодушевлённой, чтобы вновь вступить в брак, то есть, если угодно, начать жить вдвоём. Позвольте мне раздетой и праздной ожидать в своей комнате прихода того, кто выбрал меня для своего гарема. Я не хочу от него ничего, кроме нежности и страсти. Одним словом, от любви я хочу только любви…
– Я знаю многих, – говорит Амон после паузы, – которые бы назвали такую любовь распутством.
Я пожимаю плечами, раздражённая тем, что не могу объяснить ему, что я имею в виду.
– Да, – настаивает Амон, – распутством! Но для меня, который вас знает немного… это выглядит скорее как некая нереальная, иллюзорная, неосуществимая мечта: влюблённая пара, заточённая в тёплой спальне, отгороженная от всего мира четырьмя стенами. Это обычная мечта юной девицы, совсем не знающей жизни…
– Или зрелой женщины, Амон!
Он вежливо и неопределённо качает головою, уклоняясь от прямого ответа.
– В любом случае, моё дорогое дитя, это не любовь.
– Почему?
Мой старый друг бросает сигарету почти с гневом:
– Потому! Вы мне только что сказали: «Брак для женщины – это готовность прислуживать, мучительная и унизительная, брак – это „завяжи мне галстук, приготовь мне клистир, не пережарь мне котлету, терпи моё дурное настроение и мои измены!“» Надо было сказать «любовь», а не «брак». Ибо только любовь делает лёгким, радостным и достойным то прислужничество, о котором вы говорите. Вы его теперь ненавидите, проклинаете, вас от него тошнит, потому что вы больше не любите Таиланди! Вспомните время, когда любовь превращала галстук, ножную ванну, ромашку в священные символы, внушавшие трепет и страх. Вспомните свою жалкую роль! Я дрожал от негодования, видя, что Таиланди заставляет вас быть чуть ли не посредницей между ним и его подругами, но в тот день, когда я, потеряв такт и терпение, выразил вам своё возмущение, вы мне ответили: «Любовь – это слушаться!..» Будьте честны, Рене, будьте прозорливы и скажите мне откровенно, не стали ли вы все принесённые вами жертвы расценивать совсем по-другому с тех пор, как вы снова обрели свободу воли? Теперь, когда вы уже не любите, вы понимаете их настоящую цену! А прежде – это происходило на моих глазах, я вас знаю, Рене, – разве вы не были, не сознавая этого, конечно, под воздействием анестезии, которую милостиво делает любовь?
Зачем отвечать?.. Однако я готова спорить, но с самым злым намерением: никто у меня теперь не вызовет умиления, разве что этот несчастный человек, который обсуждает мои семейные беды, думая о своих. До чего же он ещё молод душой, и раним, и отравлен тем ядом, от которого хотел уберечься!.. Как далеко мы отошли от моей истории и от Максима Дюферейн-Шотеля…
Я хотела всё доверительно рассказать Амону и испросить у него совета… Какие только дороги не ведут нас неизбежно к прошлому, и мы идём по ним, изодранные сухими колючками. Мне кажется, что, войди сейчас Максим, мы с Амоном не успели бы достаточно быстро перестроиться и предстали бы перед ним такими, какими никто нас не должен видеть: Амон пожелтел от желчи, и левая скула его подёргивается, а я сдвинула брови, будто меня терзает мигрень, и вытягиваю вперёд шею, ещё вполне крепкую, но уже теряющую округлость юной плоти.
– Амон, – мягко окликаю я его – не забыли ли вы, что я уезжаю на гастроли?
– Уезжаете?.. Да, да, – подхватывает он как человек, которого разбудили. – Ну и что?
– Как – что? А Максим?
– Вы, конечно, возьмёте его с собой?
– «Конечно»! Это не так-то просто, как вам кажется! В такой поездке очень тяжело живётся. А вдвоём – тем более. Приходится подыматься и уезжать ни свет ни заря, а часто и ночью, нескончаемо долго тянутся вечера для того, кто ждёт, да ещё эти чудовищные гостиницы!.. Плохое начало для медового месяца!.. Даже двадцатилетняя женщина побоялась бы предрассветного освещения и дневного сна в вагонах, когда засыпаешь сидя после утомительной работы, и выглядишь как труп с уже чуть отёкшим лицом… Нет-нет, для меня это слишком большая опасность. Мы оба, и он, и я, стоим лучшего. Я думала о том, чтобы отложить наше…
– Ваше слияние сердец…
– Спасибо… до конца гастролей, и тогда уже начать ЖИЗНЬ, о, такую жизнь!.. Ни о чём больше не думать, Амон, удрать с ним куда-нибудь в глушь, в такой край, где я могла бы коснуться рукой всего того, что меня соблазняет, но проносится мимо, когда я стою у окна вагона: мокрые листья, цветы, которые колышет ветер, покрытые как бы патиной фрукты, а главное, ручьи – свободные, капризные, журчащие потоки… Понимаете, Амон, когда живёшь уже дней тридцать в поезде, то от вида воды, текущей между берегами, поросшими свежей травой, буквально съёживаешься, и начинает мучить просто невыносимая жажда… Вы себе этого даже представить не можете… Во время моих последних гастролей мы ехали в поезде каждое утро, а часто и после обеда тоже. В полдень на лугах девушки, работавшие на фермах, доили коров: я видела стоящие в густой траве медные лужёные вёдра, в которые тонкими тугими струйками стекало пенящееся молоко. Боже, как мне хотелось выпить кружку парного молока, увенчанного пеной, какая меня мучила жажда! Это стало настоящей каждодневной пыткой, я вас уверяю… Так вот, мне хотелось бы разом насладиться всем, чего мне не хватает: чистым воздухом, плодородным краем и моим другом…
Я бессознательно протягиваю руки, словно для того, чтобы получить всё, чего желаю. Хотя я и умолкла, Амон как бы продолжает меня слушать.
– Ну а потом, дитя моё, что потом?
– Как «потом»? – горячо говорю я. – Потом? Это всё! Больше мне ничего не надо.
– Это счастье! – бормочет он про себя. – А как вы будете жить потом с Максимом? Вы откажетесь от гастролей? Вы не… не будете работать в мюзик-холле?
Его вопрос, такой естественный, сразу меня останавливает, и я смотрю на своего старого друга с растерянностью, с тревогой, чуть ли не со смущением.
– Почему не буду? – говорю я неуверенно. Он пожимает плечами.
– Но послушайте, Рене, будьте разумной! Вы сможете с Максимом жить свободно, даже роскошно, и… снова взять в руки, мы все на это надеемся, ваше блестящее перо, которое, увы, ржавеет… И, возможно, будет ребёнок… Какой чудесный был бы малыш!
О, как неосмотрителен этот Амон! Не поддался ли он, как бывший художник, своей склонности изображать жанровые сценки? Эта картина моей будущей жизни с верным любовником и прелестным ребёнком производит на меня странное, удручающее впечатление… А он, несчастный, тем временем продолжает!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26