https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-100/Ariston/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Артист не должен… Артист не может принять… Артист никогда не согласится…
Да, слов нет, они горды, потому что, если у них и срывается с языка «Ну и гнусная же профессия!» – или: «Вот проклятая жизнь!», я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь прошептал: «Я несчастен…»
Они горды и готовы к тому, чтобы существовать для мира только один час из двадцати четырёх часов суток! Ведь несправедливая публика, даже если она им аплодировала, тут же их забывает. Какая-нибудь газета может с нескромной настойчивостью день за днём следить за жизнью мадемуазель Икс из Комеди Франсез, и её высказывания по поводу моды, политики, кухни и любви будут еженедельно развлекать миллионы бездельников во всём мире. Но вот вы, бедный милый Бути, такой умный и нежный, – кому придёт в голову интересоваться, что вы делаете, о чём думаете, о чём молчите, когда вас поглощает полночная тьма и вы торопливо шагаете по бульвару Рошешуар, такой тощий, чуть ли не прозрачный, в своём долгополом пальто в английском вкусе, купленном на распродаже в «Самаритэне»?
Уж в который раз перемалываю я в мыслях своих все эти невесёлые дела. А мои пальцы тем временем делают свою обычную работу: жирный белый тон, жирный розовый, пудра, румяна, коричневые тени, красные, чёрные… Едва я кончаю гримироваться, как слышу, что острые когти скребут дверь моей уборной. Я тут же её отворяю, потому что узнаю настойчивую лапу маленького брабантского терьера, который «работает» в первом отделении нашего спектакля.
– Это ты, Нелли?
Она входит уверенная, серьёзная, словно секретарша, пользующаяся доверием начальства, и милостиво разрешает погладить свою шерсть на рёбрах, всё ещё вздрагивающую после выступления, в то время как её зубы, пожелтевшие от возраста, разгрызают сухое печенье. У Нелли рыжая лоснящаяся шерсть, чёрная обезьянья мордочка и блестящие красивые беличьи глаза.
– Дать ещё печеньице, Нелли?
Хорошо воспитанная, она соглашается без улыбки. В коридоре Нелли ожидает её семья. Она состоит из высокого поджарого господина, молчаливого и непроницаемого, который никогда ни с кем не перекинется словом, и двух светлых колли, хорошо воспитанных и очень похожих на своего хозяина. Откуда взялся этот человек? Какие дороги привели сюда его и этих собак, похожих на трёх разорившихся князей? Жест, которым он снимает шляпу и кланяется, изобличают в нём светского человека, так же как и его резко очерченное продолговатое лицо… Мои товарищи, которые всё подмечают, за глаза называют его «великим князем».
Он терпеливо ждёт в коридоре, пока Нелли справится с крекером. Нет ничего более печального, более достойного и более надменного, нежели этот человек и его три собаки, горделиво принявшие свою судьбу странников.
– Прощай, Нелли!
Я притворяю дверь и прислушиваюсь к удаляющемуся стуку когтей по доскам пола… Увижу ли я её ещё когда-нибудь? Ведь сегодня как раз две недели, как идёт наша программа, и, быть может, заканчивается контракт номера «Антоньев и его собаки». Куда они теперь направятся? Где будут блестеть красивые карие глаза Нелли, которые мне как бы говорят: «Да, ты меня гладишь… Да, ты меня любишь… Да, у тебя есть для меня пачка крекеров… Но завтра или там послезавтра мы уедем. Не жди от меня ничего, кроме простой вежливости милой собачки, которая умеет ходить на передних лапах и делать сальто-мортале. Нежность, так же как и отдых, и чувство уверенности в завтрашнем дне, для нас – недоступная роскошь…»
Если небо ясное, то с восьми утра до двух часов дня в окна моей квартирки на первом этаже дома, зажатого, словно скалами, огромными новостройками, попадает солнце. Сперва сверкающий мазок задевает мою кровать, потом он увеличивается, становясь как бы квадратной скатёркой, и тогда перина на моих ногах посылает на потолок тёплый розовый отсвет… И я, нежась в постели, жду, чтобы солнце доползло до моего лица и ослепило меня сквозь прикрытые ресницы, и тогда тени прохожих за окном скользят по мне, словно синие крылья. А потом я либо вскакиваю с постели, заряженная энергией утра, чтобы начать лихорадочно обихаживать мою собаку, мыть ей уши и расчёсывать жёсткой щёткой её шерсть, чтобы она блестела… Либо пристрастно разглядываю в неподкупном свете дня огорчительные знаки, которые уже запечатлелись на моём лице: сухой муар век, горькие складки, появляющиеся в уголках рта, когда я улыбаюсь, и тройной ряд морщинок вокруг шеи, называемый ожерельем Венеры, который чья-то незримая рука с каждым днём прорезает всё глубже и глубже.
Этот придирчивый осмотр и прервал сегодня своим появлением мой партнёр Браг – как всегда, оживлённый, серьёзный и наблюдательный. Я принимаю его безо всяких церемоний, словно у себя в гримуборной, накинув лишь крепоновое кимоно, к тому же разукрашенное в один из дождливых дней отпечатками лап Фосетты в виде четырёхлепестковых сероватых цветков… Для Брага мне не надо ни пудрить нос, ни увеличивать синей чертой разрез глаз… Браг глядит на меня только во время репетиций, чтобы сказать: «Не делай этого жеста, это неизящно… Не запрокидывай голову с раскрытым ртом, ты становишься похожей на рыбу… Не моргай глазами, как белая крыса… Не верти задом, ты же не кобыла…»
Пусть не первым шагом, но первым своим движением на сцене я уж, во всяком случае, обязана Брагу, и если я до сих пор исполнена к нему доверия ученицы, то и он не упускает случая напомнить мне, что я всего лишь способная любительница. Иными словами, он всегда проявляет нетерпимость в споре со мной, ему важно настоять на своём. Вот он входит, привычным движением приглаживает волосы на затылке, словно поправляет парик, и так как его свежевыбритое каталонское лицо выражает заинтересованную серьёзность, столь для него характерную, я не могу понять, с доброй ли он пришёл вестью или с дурной… Он разглядывает солнечное пятно, как драгоценный предмет, затем поворачивается к окнам и спрашивает:
– Сколько ты платишь за этот первый этаж?
– Я тебе уже говорила: тысячу семьсот.
– И в доме к тому же лифт!.. Шикарное солнце, можно подумать, что мы в Ницце!.. Но я ведь пришёл по делу: у нас появилась халтура.
– Когда?
– Когда? Сегодня вечером.
– Ой!
– Что за «ой!»? Ты недовольна?
– Нет-нет! Будем играть нашу пантомимку?
– Никакой пантомимки. Выступление слишком ответственное. Ты будешь танцевать, а я покажу им своего «Пьеро-неврастеника».
Я вскакиваю со стула, всерьёз разволновавшись.
– Я не могу танцевать. К тому же я потеряла в Эксе ноты. И девчонка, которая мне аккомпанирует, куда-то переехала… Вот дня через два…
– Это исключено, – невозмутимо отвечает Браг. – У них должна была выступать Бадэ, но она заболела.
– Ну вот, только этого не хватало. Мы что, всякой бочке затычки? Показывай своего Пьеро, если хочешь; я танцевать не буду.
Браг не спеша закуривает и роняет всего два слова:
– Пять сотен.
– На двоих?
– Нет, тебе. И мне столько же.
Пять сотен!.. Четверть моей квартплаты. Браг курит, не глядя на меня, – он знает, что я соглашусь.
– Пять сотен – это, конечно… А в котором часу?
– В полночь, разумеется… Так что поторапливайся, чтобы найти ноты и прочее… Ясно? Ну, пока, до вечера… Ах да, ведь Жаден вернулась!..
Я снова отворяю дверь, которую он прикрыл за собой.
– Не может быть! Когда?
– Вчера вечером, ты только ушла… Ну и рожа у неё!.. Впрочем, сама увидишь, её взяли назад… Тысяча семьсот, говоришь?.. Позавидуешь! И на каждом этаже живут женщины!
Он уходит, как всегда серьёзный и оживлённый.
Халтура… Выступление в частном доме. Эти три слова ввергают меня в ужас. Я не смею сказать этого Брагу, но себе я в этом признаюсь, поглядев в зеркало, – у меня и вправду похоронный вид, и трусливые мурашки бегут по спине…
Вновь увидеть их!.. Тех, с кем я так резко порвала. Которые некогда звали меня «госпожа Рене», как бы нарочно не желая присвоить мне фамилию моего мужа. Вновь увидеть этих мужчин и этих женщин! Особенно женщин, которые обманывали меня с моим мужем или знали, что я обманута… Прошло время, когда я в каждой женщине видела любовницу Адольфа, нынешнюю или будущую, мужчины же никогда не внушали мне никаких опасений, для этого я была слишком влюблённой женой. Но я сохранила с тех времён дурацкий страх перед гостиными, где я могу встретить свидетелей или соучастников моих бывших страданий…
Предстоящее вечером выступление портит мне обед с моим старым верным и наивным другом Амоном, уже вышедшим из моды художником, который время от времени навещает меня, и мы вместе едим макароны… Мы почти не разговариваем, он сидит, то и дело откидывая на спинку глубокого кресла свою тяжёлую голову – голову больного Дон Кихота, – а после обеда мы играем в особую жестокую игру: мучаем друг друга. Он вспоминает Адольфа Таиланди – не для того, чтобы меня огорчить, но чтобы оживить то время, когда он, Амон, был счастлив. А я говорю с ним о его молоденькой злючке жене, на которой он женился в миг безумия и которая бросила его месяца через четыре после свадьбы, сбежав уж и не помню с кем…
Мы позволяем себе провести в таких печальных беседах несколько часов, после чего чувствуем себя исчерпанными, постаревшими, на лицах наших появляются глубокие складки, рот пересыхает, потому что мы говорим друг другу только то, от чего можно прийти в отчаяние, и, расставаясь, клянёмся больше никогда так не терзать друг друга… Однако в следующую субботу мы снова встречаемся у меня за столом, радуемся, что мы опять вместе, но тут же выясняется, что мы неисправимы: Амон вспоминает давнюю сплетню про Адольфа Таиланди, а я, в свою очередь, чтобы довести до слёз моего лучшего друга, вытаскиваю из ящика любительский снимок, на котором стою рука об руку с молоденькой госпожой Амон, белокурой, агрессивной, прямой, как змея, поднявшаяся для удара… Однако сегодня наш завтрак не клеится. А ведь Амон, оживлённый и озябший, принёс мне изумительные грозди тёмного винограда, какие бывают только в декабре, и каждая виноградина цвета сливы, словно маленький бурдючок, полна сладостного прозрачного нектара. Вот только это проклятое предстоящее выступление в частном доме с утра портит мне настроение.
В четверть первого ночи мы с Врагом приезжаем на улицу Булонского леса. Роскошный особняк – как там, наверное, величественно скучают… Импозантный швейцар ведёт нас в «гостиную для артистов» и предлагает мне помочь снять пальто, но получает резкий отказ: неужели он думает, что я, задрапированная всего лишь несколькими метрами тончайшего газа, скреплённого на плече скарабеем, с четырьмя нитками бус на шее, буду ждать своей очереди развлекать этих господ?
Воспитанный куда лучше меня, швейцар не настаивает и оставляет нас одних. Браг потягивается, глядя на себя в зеркало – с намелённым лицом и в широченной блузе он кажется бестелесным духом… Он тоже не любит выступать в частных домах. Не то чтобы ему не хватало, как мне, «огней рампы», отделяющих артистов от публики, – он невысоко ставит «клиентов» из частных гостиных и возвращает светским зрителям долю того презрительного равнодушия, которое они проявляют к нам, артистам.
– Подумать только! – восклицает Браг. – Эти люди не в состоянии правильно написать мою фамилию, – и он протягивает мне картонную карточку. – Видишь, они называют меня «Брань» в своей программке!
И в самом деле обидевшись, он исчезает за зелёной портьерой, поджав кроваво-красные губы, потому что другой слуга, не менее импозантный, чем швейцар, очень вежливо пригласил его на выход, тоже исказив его имя.
Через четверть часа настанет мой черёд… Я гляжусь в зеркало и нахожу себя уродливой – может, из-за того, что тут нет резкого электрического света, к которому я привыкла в своей гримуборной: он окутывает стены, как бы промывает зеркала, высветляет грим и придаёт бархатистость лицу… А вдруг место для выступления не покрыто ковром? Хоть бы они раскошелились, как говорит Браг, на какое-нибудь подобие рампы… Этот парик Саломеи сжимает мне виски и усиливает мигрень. Мне зябко…
– Твой черёд, старуха! Иди продавать свой талант. Едва войдя в гостиную, Браг тут же принимается стирать с лица слой белил, исчерченный бороздками струящегося пота. Продолжая говорить, он надевает пальто:
– Все там из высшего общества, это ясно. И сидят тихо. Переговариваются, конечно, вполголоса и громко не смеются… На, возьми два пятьдесят, моя доля за такси… Я ухожу.
– Ты меня не подождёшь?
– Нам всё равно в разные стороны. Ты в Терн, а я на Монмартр. А кроме того, у меня завтра в девять утра урок… Спокойной ночи, до завтра.
Ну всё! Пошла!.. Моя жалкая рахитичная пианисточка уже сидит за инструментом. Чуть дрожащей от волнения рукой я поправляю сине-лиловую легчайшую ткань, которой я как бы спелёнута. Пятнадцать метров газа – это и есть мой костюм…
Сквозь тонкую газовую сетку, в которую я поймана, я сперва вообще ничего не вижу. Мои чуткие босые ноги касаются жёсткого шерстяного ворса Настоящего персидского ковра…
Увы, рампы нет…
Короткое музыкальное вступление пробуждает и заставляет встрепенуться голубоватую куколку бабочки, которую я изображаю, музыка расковывает меня. Мало-помалу обволакивающая меня ткань разматывается, наполняется воздухом, взлетает, плавно опускается мне на плечи, и я предстаю почти обнажённой перед сидящими в зале, которые прервали свою бешеную болтовню, чтобы получше меня разглядеть…
Я их вижу, вижу помимо своей воли. Танцуя, изгибаясь, вертясь, я их вижу и узнаю!..
В первом ряду женщина, ещё довольно молодая, которая длительное время была любовницей моего бывшего мужа. Она не ждала увидеть меня сегодня, а я давно уже не думала о ней… Её огромные синие глаза – единственное, что в ней было красивого, – полны недоумения и страха… Не меня она боится, но моё внезапное появление резко вернуло её прошлое – она столько страдала из-за Адольфа, готова была всё бросить ради него, устраивала бурные сцены с рыданьями и криками, собиралась убить своего мужа и меня, бежать с Адольфом. Но он уже не любил её, она была ему в тягость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я