пенал в ванную комнату
Мне случается иногда перечитывать свои письма. Перечла я и это и отправила со странным чувством, что делаю что-то не то, что совершаю ошибку, что оно послано человеку, которому не следовало бы его читать… Уже с Авиньона у меня слегка кружится голова. Туманные земли растаяли там, по ту сторону завесы из кипарисов, колышущихся от порывов мистраля. Шелковистый шелест длинных тростников ворвался в тот день в открытое окно вагона вместе с запахом мёда, сосен, полированных почек, не распустившейся ещё сирени – этот горький запах кустов сирени перед цветением, в котором как бы смешаны скипидар и миндаль. Тени вишен, лиловые на красноватой земле, уже растрескавшейся от жажды. На белых дорогах – поезд то пересекает их, то тарахтит вдоль – низко клубится меловая пыль и припудривает кустарник на обочинах. Какой-то приятный гул наполняет мои уши, гул, подобный многоголосому жужжанию далёкого пчелиного роя…
Перед этой чрезмерностью запахов, жары, красок я чувствую себя беззащитной, я попадаю под её воздействие, и, хотя всё это можно было предвидеть, я как бы застигнута врасплох и полностью покорена. Возможно ли, чтобы такое роскошество не таило в себе опасности?
Оглушительная улица Канебьер копошится под моим балконом, марсельская Канебьер, не отдыхающая ни днём, ни ночью, и бесцельное шатанье по ней возводится здесь в ранг важного дела. Если я наклонюсь, то увижу, как в конце улицы сквозь геометрические кружева снастей поблёскивает вода порта, край моря интенсивно-синего цвета, на котором пляшут коротенькие волны. Моя рука, лежащая на парапете балкона, комкает только что полученное письмо от моего друга, его ответ на то, что я ему писала из Лиона. В нём он вспоминает, весьма некстати, что моя подруга Амалия Баралли не любила мужчин. Он не упустил случая, будучи «нормальным» и «уравновешенным», заклеймить и высмеять её, назвав «пороком» то, чего он не понимает. К чему объяснять?.. Две обнявшиеся женщины всегда будут для него образом распутства, а не печальным и трогательным союзом двух существ, воплощающих слабость, нашедших друг подле друга прибежище, где можно спать, плакать, укрыться от мужчины, так часто бывающего злым, и вкушать не удовольствие, а горькое счастье быть одинаковыми, малыми, забытыми… К чему писать, защищать, спорить?.. Мой сладостный друг понимает только любовь…
24 апреля
«Не делайте этого! Не делайте этого, умоляю Вас! Приехать сюда, не предупредив заранее, – Вы ведь всерьёз не собирались так поступать?
Что бы я сделала, если бы Вы вдруг вошли в мою гримуборную, как пять месяцев тому назад в «Ампире-Клиши»? Конечно, я бы Вас оставила, в этом не сомневайтесь. Но именно поэтому не надо приезжать! Я бы Вас оставила, дорогой, прижав к сердцу, к груди, которую Вы ласкали, к губам, которые утратили свою свежесть оттого, что Вы их не целуете… Ах, как бы я Вас оставила! Но именно поэтому не надо приезжать…
Перестаньте ссылаться на возникшую у нас обоих потребность заново запастись мужеством, почерпнуть друг у друга сил на новую разлуку. Пусть я буду наедине со своей профессией, которую Вы не любите. Осталось всего двадцать дней до моего возвращения, о чём тут говорить! Дайте мне завершить гастроли, будто это военное задание, с добросовестностью честной труженицы – к этому нельзя примешивать наше счастье… Твоё письмо меня испугало, дорогой. Я подумала, что сейчас увижу, как открывается дверь и… Постарайся беречь свою подругу: не причиняй ей неожиданно ни горя, ни радости…
Рене»
Полотняный занавес над нами бьётся от ветра, то озаряя солнцем, то погружая в тень террасу ресторана в порту, куда мы пришли пообедать. Браг читает газеты и время от времени издаёт какие-то восклицания, разговаривает сам с собой. Я его не слушаю, да и почти не вижу. Долгая привычка быть вместе постепенно уничтожила в наших отношениях пустую вежливость, кокетство и стыдливость – все формы лжи. Мы только что ели морских ежей, помидоры, тресковый паштет. Перед нами между морем, где волны бьют в борта кораблей, и резной деревянной балюстрадой, обрамляющей эту террасу, пролегает мощёная дорога, по которой проходят люди со счастливыми лицами бездельников. Тут же продают свежие, только что срезанные цветы: гвоздики, связанные в тугие пучки, словно лук-порей, стоят в зелёных вёдрах. Рядом – лоток с почерневшими бананами, пахнущими эфиром, и ракушками, с которых стекает морская вода, – полюрды, морские ежи, синие мидии, съедобные моллюски, – тут же лежат лимоны и пузырьки с розовым уксусом…
Я охлаждаю свою ладонь о стоящий на столе белый глиняный кувшин, шершавый, как дыня, покрытый ледяной испариной. Всё это мне принадлежит, всё это владеет мною. Завтра, уезжая, мне будет казаться, что не я сохраню в своей памяти ату картину, а моя тень, отделившись от меня, как отделяется лист от ветки, навсегда останется здесь – с опущенными от усталости плечами и с покоящейся на невидимом кувшине бестелесной рукой.
Я гляжу на всё это сейчас мне принадлежащее, постоянно меняющееся богатство, словно я его едва не потеряла. Однако ничто не угрожает моей лёгкой жизни на колёсах, ничто, если не считать одного письма. Вот оно, в моей сумочке. О, как он, оказывается, умеет писать, мой друг, когда захочет! Как он ясно выражает свои мысли! Вот на восьми страницах то, что я могу назвать настоящим любовным письмом. В нём есть и нужная бессвязность, и две-три орфографические ошибки, и нежность, и… властность, великолепная властность, которая распоряжается мной, моим будущим, всей моей короткой жизнью. Моё отсутствие сделало своё дело: он страдал без меня, потом всё обдумал и тщательно распланировал наше длительное счастье. Он предлагает мне брак, как если бы предлагал залитый солнцем загон, ограждённый со всех сторон высокими стенами.
«Мать моя, правда, немножко побушевала, но пусть себе кричит, всё равно она всегда всё делала, как я хочу. Ты её покоришь, да и вообще, какое это может иметь значение, мы так мало будем бывать вместе с ней! Вы любите путешествовать, моя дорогая жена? Вы будете путешествовать так много, что Вам это надоест. Вы изъездите весь земной шар во всех направлениях, пока не прикипите сердцем к какому-нибудь уголку, который будет принадлежать только нам, где Вы уже не будете Рене Нере, а Госпожа Моя Жена! Вам придётся довольствоваться этим званием!.. Я уже занимаюсь тем, что…»
Чем это он уже занимается? Я снова разворачиваю тоненькие листочки почти прозрачной бумаги, которые хрустят, как ассигнации: он занимается переездом, потому что второй этаж в особняке его брата мог быть только сносной холостяцкой квартиркой, он уже присмотрел что-то подходящее в районе улицы Перголез.
В порыве буйного веселья я комкаю письмо и восклицаю:
– Вот это да! А со мной никто и не советуется! Кто же я есть во всей этой истории?
Браг поднимает голову, потом, ни слова не говоря, снова утыкается в газету. Его тактичность, складывающаяся в равных долях из сдержанности и безразличия, подсказывает ему не обращать внимания на такие вещи.
Я не врала, когда два дня назад писала Максу: «Я Вас так хорошо вижу теперь – теперь, когда я так далеко от Вас!» Лишь бы я его не видела слишком хорошо!.. Он молод, слишком молод для меня, ничем не занят, свободен, нежен, конечно, но избалован: «Моя мать всегда делала, как я хочу…» Я слышу его голос, когда он произносит эти слова, его красивый глуховатый голос, богатый выразительными модуляциями, впечатляющий и как бы поставленный для сцены, голос, который придаёт произносимым словам большую вескость, но вместе с тем, будто дьявольское эхо, я слышу и другой голос, поднимающийся из глубины моих воспоминаний: «Не родилась ещё та женщина, которая будет водить меня за нос!..» Может быть, это совпадение… Но всё же мне кажется, что я проглотила острый кусок стекла…
В самом деле, кто же я есть во всей этой истории? Счастливая женщина?.. Солнце, которое властно врывается в мою внутреннюю тёмную камеру, мешает мне думать…
– Я пошла, Браг, я устала.
Браг смотрит на меня поверх газеты, склонив голову набок из-за струйки дыма, которая поднимается от его еле тлеющей сигареты, зажатой в уголке рта.
– Устала? Надеюсь, не больна? Ты же помнишь, что сегодня суббота, публика в «Эльдо» будет буйная, ты должна быть в форме!
Я не удостаиваю его ответом. Он что, всё ещё принимает меня за дебютантку? Известно, какая она, эта марсельская публика, легко возбудимая, но вместе с тем и добродушная, она презирает робость и наказывает за самодовольство, её невозможно покорить, не выложившись до конца…
В номере я сразу же разделась, и от освежающего прикосновения к коже шелковистой ткани моего голубого кимоно, стираного-перестираного, у меня тут же проходит начавшаяся было мигрень. Я не ложусь на кровать, потому что боюсь заснуть: я пришла сюда не отдыхать. Я как-то странно устраиваюсь в кресле, стоящем у открытого окна: встав на коленки, я облокачиваюсь о его спинку, почёсывая одну ногу другой. Вот уже несколько дней, как я почему-то всё принимаю неудобные позы, усаживаюсь на неудобные предметы, словно в те короткие перерывы, которые я делаю в своих странствиях, нет смысла что-то специально устраивать, готовить специально для отдыха. То я примощусь на крае стола, то пристроюсь наискосок на ручке какого-нибудь кресла… Комнаты, в которых я сплю, выглядят так, будто я вошла в них на четверть часа: тут валяется пальто, там – шляпа… Только в вагоне я проявляю чуть ли не маниакальную страсть к порядку, там всё имеет своё строго определённое место – дорожная сумка, сложенный плед, газеты, книги, резиновые подушки, чтобы поддержать мой сон, быстрый сон, несмотря на скованную позу закоренелой путешественницы, которой не мешает ни вуаль, завязанная, как головная повязка монахинь, ни натянутая на щиколотки юбка.
Я не отдыхаю. Я хочу заставить себя думать, но мысль сопротивляется, рвётся из головы, бежит по световой дорожке, которую ей прокладывает упавший на балкон солнечный луч, и вот уже прыгает где-то там, на крыше, мозаично выложенной зелёной черепицей, то и дело задерживаясь на своём пути, чтобы поиграть с каким-то отсветом или с тенью облаков… Я борюсь, я себя подстёгиваю… Потом на минуту сдаюсь и начинаю всё снова. Из-за таких поединков у изгнанников моего толка глаза всегда так широко раскрыты, и им так трудно отвести взгляд от невидимой приманки. Унылая гимнастика души одинокого существа…
Одинокая! Мне ли так думать, ведь мой возлюбленный зовёт меня и готов отвечать за меня всю жизнь?
Но я знаю, что это значит – «вся жизнь». Ещё три месяца тому назад я произносила эти ужасные слова «десять лет», «двадцать лет», не понимая, что говорю. Теперь пора понять! Мой возлюбленный предлагает мне свою жизнь, свою непредсказуемую и щедрую жизнь молодого человека, которому около тридцати четырёх лет, как и мне. Он не сомневается в моей молодости, он конца не видит – моего конца. Его ослепление отказывает мне в праве меняться, стареть, в то время как каждое мгновение, прибавленное к тому, которое уже прошло, отнимает меня у него…
Сейчас я ещё обладаю всем, что надо, чтобы его удовлетворить, более того, ослепить. Я могу сменить своё лицо, как меняют маску: у меня в запасе есть другое, куда прекрасней, которое он однажды видел… и я раздеваюсь, как другие наряжаются, потому что я научилась, – я ведь перед тем, как стать танцовщицей, служила Таиланди моделью, – преодолевать все опасности, подстерегающие обнажённую натуру, двигаться голой, пользуясь светом, как драпировкой. Но… сколько лет это моё умение будет меня защищать?
Мой друг предлагает мне своё имя и своё состояние вместе со своей любовью. Что и говорить, мой хозяин Случай хорошо делает своё дело и хочет разом вознаградить меня за мою веру в него, за мой культ. На это и надеяться было невозможно, это безумие, это… боюсь, это чересчур!
Дорогой хороший человек! Он с нетерпением будет ждать мой ответ, караулить приход почтальона вместе с Фосеттой, которой нравится играть в хозяйку замка, кататься на автомобиле и бегать вокруг верховых лошадей… Его радость увеличивается ещё от наивной, но естественной гордости, что он, достаточно шикарный господин, подымает до себя и водворяет на террасу Сен-Неве актрисулю из кафешантана, вытащив её из подвалов «Амп-Клиш'а».
Дорогой, дорогой героический бур-жу-а!.. Почему он не любит другую? Как эта другая смогла бы сделать его счастливым! А вот я, как мне кажется, – я никогда не смогу…
Если бы дело было только в том, чтобы отдаться ему! Но сладострастием вопрос не исчерпывается…
В бескрайней пустыне любви сладострастие имеет очень маленькую, хоть и жгучую территорию, такую пылающую, что сперва кроме неё ничего не видно. Но я не невинная девушка, чтобы ослепиться её пламенем. Вокруг этого неровного огня притаилась опасность, там царит полная неизвестность. Что я знаю о человеке, которого люблю и который меня хочет? Когда мы поднимемся после коротких объятий или даже долгой ночи, надо будет научиться жить друг возле друга. Он будет мужественно скрывать свои первые разочарования, а я – свои, из гордости, из жалости, а главное – потому, что их ждала, боялась, потому, что я их узнаю… Я вся сжимаюсь, когда он называет меня «моё дорогое дитя», вся дрожу, видя некоторые его жесты, такие знакомые, слыша некоторые узнаваемые интонации… Что за армия привидений караулит меня за занавесками ещё не открытой постели?..
…На крыше из зелёной черепицы уже нет солнечных бликов. Солнце передвинулось, и небесное озеро между двумя рядами неподвижных облаков, ещё недавно бывшее лазорево-синим, постепенно бледнеет, становится сперва бирюзовым, а потом цвета зелёных лимонов. Мои руки, опиравшиеся о спинку кресла, и мои согнутые ноги затекли. Неплодотворный день подходит к концу, а я ещё ничего не решила. Ничего не написала, но не смогла вырвать из своего сердца того необозримого движения, того гневного импульса, которым я прежде безоговорочно подчинялась, считая их чуть ли не «божественными».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26