https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вроде бы дискантом, это у святого Ермолая на Козьем Болоте… А это веселое треньканье, чу-чу! слышится с Маросейки от Козьмы и Демьяна…
Долго и весело перекликались, сливаясь в общий поток пасхального звона, колокола по меньшей мере трех сотен церквей, и тех, что вблизи, в Охотном ряду, и на Варварке, и тех, что подальше от ведущего Ивана-звонаря, где-то у Николы на Драчах, у Спаса в Пушкарях, у Петра и Павла на Басманной…
В этом концерте под началом Ивана Великого участвовала, быть может в последний раз в таком скоплении, вся обильная церквами Москва. В полутьме стояли закрытые кремлевские соборы, да по другую сторону зубчатых стен тяжело давил на землю огромный златоглавый, приговоренный позднее к сносу храм Спасителя.
– Какая замечательная симфония! – воскликнул Горький, с благодарной улыбкой глядя на Сытина. – Вы посмотрите на Демьяна: уж на что заядлый безбожник, и тот не может скрыть удовольствия. Спасибо, Иван Дмитриевич, удружили!.. И как вы догадались и сумели уговорить Калинина?
Сытин ему ответил:
– Калинин русский человек и, наверно, в детстве крест на шее нашивал. Он понял мою просьбу. А я, идя к нему, думал, если Москва ныне не услышит Ивана Великого, то больше ей никогда не слыхать. Много будет ломки, много… Вот я и решился сходить к всероссийскому старосте. А все-таки, дорогие товарищи, ужели русскую древность станут корчевать?
– Кое-что убавят, это факт. Самое ценное оставят на века, – как бы вскользь заметил один из военных.
– В этом-то и вся беда: кто и как будет разбираться, что ценное, что не ценное… Разве что вся надежда на Ленина и на совесть народа. Не надо хулить содеянное руками предков наших. В старине русской даже наивность обаятельна. Вы помните, какова роспись в соборах Кремля? Неповторимые шедевры! Иногда до смешного наивны, а беречь их надо! – резко и горячо заговорил Иван Дмитриевич, Зная, что здесь самая подходящая почва для такого разговора. – Вы видели когда-нибудь фрески на стене: кит проглатывает и изрыгает Иону? Древний живописец изобразил кита в виде огромного леща с чешуей. Сразу видно, что московский изограф не бывал в океанах и не имел никакого представления о китах, хотя он и верил, что земля на них держится…
В соседней комнате был накрыт стол. Демьян Бедный попросил гостей выпить за «симфонию» Ивана Великого. На столе стояло подогретое итальянское вино кьянти. Пузатые бутылки в камышовых чехлах с красочными этикетками.
– Я только на минутку, за компанию. Чокнусь с вами за состоявшийся «концерт», но пить не стану, – сказал Сытин, садясь за стол.
– Иван Дмитриевич! Да ужели от подогретого кьянти откажетесь? Да это невозможно! Помните, вы такое вино у меня на Капри восемь лет назад пили и хвалили.
– То на Капри, Алексей Максимович, в обычное время. Вам тогда по случаю трехсотлетия Романовых было дозволено без опаски вернуться в Россию. Ну, и было дело, выпили. А теперь, простите меня, еще не кончилась пасхальная литургия. Я пойду на Путинки, там я как-никак старостой. И разговеюсь не итальянским вином, а куличом, крашеными яйцами, а мой помощник по церкви где-то добыл бутылку довоенной смирновской водки. Вот и у меня будет разговенье.
Горький и Бедный проводили Ивана Дмитриевича до дверей, благодарно и крепко пожали ему руку. Сытин вышел. Над Кремлем и всей Москвой заливались колокола многопевно, на все лады.
«Как бы они не забылись там», – взглянув на колокольню, где светились огоньки в плошках, подумал Сытин.
Не пришлось Дмитрию пробираться на колокольню. Звон на Иване Великом оборвался.
– Значит, кончено. Подождем звонарей здесь и все вместе выйдем через те же Троицкие ворота, в другие нас не выпустят.
Пока спускались звонари, Иван Дмитриевич ждал их около царь-колокола и царь-пушки.
– Смотри, сын, какие чудеса творил русский народ. Он всегда хотел создать что-то грандиозное. Кажется, кем-то из декабристов сказано: уж если колокольня – то Иван Великий, господин над всей Москвой; если колокол – то двенадцать тысяч пудов. Царь-пушку вот закатили – авось видом своим будет врагов отпугивать, а для стрельбы никак не пригожа. Вот и я всю жизнь гонялся и достиг грандиозного размаха, но всему своя судьба: царь-пушка эта не стреляла, царь-колокол не звонил, умолкнет навсегда теперь Иван Великий, зачахло и мое дело. Что было взято у народа не даром, то оплачено ему сполна миллионами книг и всем нажитым достоянием. А теперь пора, скоро пора и мне на покой…
С колокольни один за другим спустились звонари.
– Спасибо, братцы, уважили!..
– Вас благодарим, Иван Дмитриевич.
– Сильно и душевно благодарствуем.
– Мы ведь не разучились, Иван Дмитриевич.
– Да, братцы, отлично! Я видел, как у Максима Горького от вашего звона глаза становились влажными. Поздравляю вас с праздничком. А теперь все за мной на выход…
ПЕТУШИХИНСКИЙ ПРОЛОМ
У Сытина всю жизнь было много друзей – малых и больших деятелей науки, литературы, искусства. Среди них были одержимые борцы, готовые отдать душу за интересы, за право народа на свободное и безбедное существование. К числу таких можно отнести Григория Алексеевича Рачинского, профессора-лингвиста, преподавателя французского языка. Некоторое время он работал в комиссариате народного просвещения у Луначарского. А его брат, носитель народнических взглядов, был близок к деревенской жизни, работал учителем в народной школе на Смоленщине. Художник Н. П. Богданов-Бельский изобразил его в известной картине «Устный счет».
В Москве на квартире Рачинского, проживавшего на Садово-Кудринской, иногда собирался узкий круг старых и новых друзей. Устраивались своего рода семейные литературные вечера. На один из таких вечеров Рачинский пригласил Ивана Дмитриевича Сытина:
– Приходите, Иван Дмитриевич, сегодня у нас будет читать небольшую повесть один молодой писатель. В газетах он подписывается псевдонимом «Васька Лаптев», а на самом деле это талантливый парень Леонид Леонов, сын, не помните ли, того Максима Леонова, который был выслан в Архангельск.
– Любопытно, любопытно, – ответил Сытин, – пожалуй, приду. Леонид Леонов. Хорошо на слух получается. Одно имя само собой заставляет быть писателем. Пряду, приду…
В назначенное время, вечерком, Иван Дмитриевич отправился к Рачинскому. Не торопясь шагали по плитам тротуара тогда еще узкой Тверской улицы. На бульваре Иван Дмитриевич остановился против памятника Пушкину:
– Ничего не скажешь, этот устоит!.. И многонько ваятель Опекушин зазря, бесследно потрудился. Два его творения, два царя Александра оба убраны в переливку на медные пятаки. А вот ты, Александр Пушкин, и с большевиками шагаешь в ногу. Тебя не тронут… Тебя, наш любимый, на пятаки не разменяешь!
Переходя через булыжные, с грязными лужицами, мостовые, с одного тротуара на другой, Иван Дмитриевич, поддерживаемый под руку сыном, добрался до Кудринской площади. Яркая луна поднялась в темно-синем небе. Засверкал огромный позолоченный купол храма Спасителя.
– Жаль, жаль, – проворчал Сытин. – Что бы ни говорили про эту махину, а это все же произведение русского искусства. Не ценят. Снесут. Зря снесут. Лучше бы уж патриарха убрали, а на его место какого-нибудь «живоцерковника» воткнули, а храма бы не шевелили. Легче патриархов наделать, нежели такую храмину создать…
Так, не спеша, с оглядкой Иван Дмитриевич добрался до квартиры Рачинского. Там уже – небольшое собрание: семья двух братьев Рачинских, жена издателя Сабашникова с двумя дочками и еще неизвестные Ивану Дмитриевичу любители литературного слова – Григорьев, Бурышкин и другие.
Сытина приветливо встретили, а место себе он нашел в сторонке, чтобы не быть заметным.
Леонид Леонов сперва показался Сытину застенчивым. «Человек в самой своей цветущей зрелости. Чего ж ему волноваться?» – подумал Сытин, пощипывая клинышек бородки.
– «Петушихинский пролом» – так называется моя небольшая повесть, – объявил Леонид Максимович, поправляя рукой нависший над лбом густой черно-вороненый чуб. – Тут некоторые знакомились с этой вещью и говорят, что на меня якобы влияли Ремизов, Замятин и еще кто-то… Но я скажу, писал эту повестушку под влиянием времени и событий, прибегая за помощью к северному народному говору. Конечно, творчески относился к языку северного мужика, может быть, отчасти стилизуя. Иначе как же? А впрочем, послушайте и рассудите сами. Итак: «Петушихинский пролом»…
Мягко и глуховато звучал голос молодого автора:
– «Годы шли мерно и строго, как слепые старики на богомолье. И случилось вдруг часовенка негаданно, а потом монастырек как-то ненароком, – в нем и поныне тридцать монашков локтями да лбами мужицки крепкими в медную рая дверь стучатся. Достучался ли хоть один, кто знает? Да и стоило ль стучать по-настоящему: от добра добра не ищут! А игумен здесь податливый, именем Мельхиседек.
Был Мельхиседек допреж того купцом, запоец и похабник был, торговал скобяным товаром, и звали его по пьяному делу Митрохой Лысым. Раз в пьяном образе проездил всю ночь по городу верхом на свинье, и, когда вдребезг пьяненький успокоился в канаве, явился ему на утренний час Пафнутий-преподобный и сказал: „Будь у меня игуменом“. И стал, преобразясь в Мельхиседека…»
В этом месте во время чтения Рачинский, встретясь глазами с Сытиным, мигнул ему: «Смотри-ка, куда загибает? По монастырской святости бьет, но того она и достойна. Слушай дальше…»
Голос писателя крепчал. Он видел, что все его слушают не шелохнувшись, – значит, с перерывом на половине, он доведет свое повествование до конца, с полным спокойствием и выдержкой.
В повести сочным, сжатым языком рассказывалось, как в глуши лесной, под покровом преподобного Пафнутия, процветал монастырь и какие там творились дела. А рядом на ярмарке до полусмерти лупили мужики конокрада Талагана. А потом пришло время, Талаган из конокрада стал «товарищем Устином» и появился в монастыре вскрывать мощи, а через них и весь монастырский обман, от коего жирел пропойца Мельхиседек и его ватага богохульных монахов.
Слушая это, Иван Дмитриевич тихонько проговорил:
– У нас на даче в Берсеневке был вор Тимоха. Он очень схож с этим Талаганом…
Автор напевно, словно Библию читая, продолжал:
– «А еще вспомянем, как отбивали мы волю нашу кумачовыми быть, босые, раздетые, с глазами, распухшими от жестких предзимних ветров, как закусывали соломенным хлебом великую боль пролома, как кутались в ворованные одеяла от холодной вьюжной изморози да от вражьих пуль, как кричалось в нашем сердце больно: – колос – колос, услышь мужицкий голос, уроди ему зерно с бревно!..»
– Здорово!
– Прекрасно! – послышались тихие голоса.
Повесть нравилась Сытину, но иногда он невольно отвлекался, думая о другом. Вспоминал в таком же духе где-то прочитанные им в журналах рассказы Евгения Замятина и не знал, за что можно было больше уважать этого писателя – то ли за его изысканную премудрость, то ли за то, что он, Замятин, умеет строить ледокольные корабли… Пожалуй, последнее в нем важнее. А у этого, видать, крепенькая закваска. Молод, крепок, высоко вскочит… Иван Дмитриевич продолжал мысленно рассуждать: «А все же повесть не в моем духе. Пусть с этим автором Сабашников вяжется и печатает. И кажется мне, что горожане интеллигентные эту повесть станут жевать, как конфетку, а деревня ее не так воспримет…»
Давно ли были те годы, когда тысячи названий книг, миллионные тиражи сытинских календарей расходились по всей необъятной России. А теперь? Правда, новая экономическая политика в какой-то мере дозволяет частному капиталу производить и продавать. Но сам Ленин сказал, что это временная уступка частнику, а раз временная, значит непрочная. Тут о развитии своего дела «красному» купцу и думать нечего…
Эти раздумья заставили Ивана Дмитриевича отвлечься от слушания «Петушихинского пролома». И деревня Петушихино, и Пафнутьевский монастырек, и чахоточный Талаган со товарищами Алешкой Хараблевым, Савасьяном и прочими вскрывателями нечудотворных мощей тут же исчезли из памяти. Его уже не интересовало, чем и как закончится эта необычная повесть.
Наседали тревожные думы, которые часто возникали за последнее время и терзали душу Ивана Дмитриевича. А когда он не думал? Он весь свой век, где бы ни был, что бы только ни делал, – он всегда непрерывно соображал, в уме подсчитывал, решал, развивал. Такой уж у него деятельный, пытливый, работающий ум. Да, теперь не то: «Русского слова» нет. Типография – огромное достояние товарищества, а по сути ему одному принадлежавшая – отныне под государственной вывеской. Но он, Сытин, не лишен доверия советской власти, а это для бывшего капиталиста значит очень много. Вот и сейчас у него в кармане лежат бережно согнутые дорогие грамотки: одна из правления «Моспечать», – просят его, И. Д. Сытина, быть председателем паритетной комиссии для разрешения всех спорных вопросов и установления порядка выпуска газет, другая – огромный мандат Высшего Совета Народного Хозяйства на поездку в Германию, откуда Иван Дмитриевич только что вернулся. Удачна была поездка или нет, во всяком случае он отнесся к поручению советской власти со всей присущей ему добросовестностью.
И опять думы: «Есть кое-где на складах залежи „незавершенки“, – отпечатанные листы, остатки тиражей ранее выпущенных книг. Их только сброшюровать, переплести и можно пустить в продажу. Легко пойдут. Ведь после войны, революции и разрухи в стране книжный голод. Массовые бесплатные брошюры и книжки „Пролеткульта“ никак этот голод не утоляют. Надо добиться, пусть не пропадает добро; из этих „незавершенок“ могут быть подобраны и напечатаны еще сотни и тысячи экземпляров книг – Жюль Верна, Майн Рида, Льва Толстого, Вересаева, Гоголя, и есть кое-что из учебников и картин. Все может быть использовано. И надо спешить, пока не испорчено по халатности. Это будет мой последний ход!..»
Так думал Сытин. Между тем Леонид Максимович закончил чтение. За малостью слушателей аплодисментов не полагалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я