https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Несколько лишних пенни не разорят тебя.
— Ты заключаешь, что я скуп?
— Не я заключаю, а из этого следует, как должно быть тебе известно из уроков логики, которой тебя обучали в школе святого Варфоломея.
— Ну хорошо: намекаешь. Ты намекаешь, что я скуп?
— Да уж нельзя сказать, чтобы ты прикуривал свои сигары от десятидолларовых банкнот. В последнее время.
— Так ведь и я что-то не вижу у тебя в руках десятидолларовых бумажек. С тех пор как умер Чэт.
О'Берн вскочил на ноги, но Джордж даже на этот сигнал опасности не отреагировал достаточно быстро, чтобы отвести от себя удар: О'Берн двинул его по верхней губе и носу, так что у него искры из глаз посыпались.
— Только мерзавец способен на такие слова, — сказал О'Берн. — Приготовься к бою.
— Я же побью тебя, О'Берн. Но все равно, мне не следовало этого говорить.
— Ты выше меня, а дерешься не лучше. Я хочу проучить тебя.
— Не выйдет.
Джордж Локвуд, будучи выше ростом и обладая, по крайней мере, такой же силой, обхватил О'Берна, прижал его руки к бокам и швырнул на кровать. Затем вышел из комнаты. Платок, которым он зажал нос, был пропитан кровью.
Час спустя через открытое окно он услышал голос О'Берна:
— Локвуд! Я хочу поговорить с тобой.
— Иди вниз и там разговаривай, — попросил Льюис, один из соседей Джорджа по комнате. — Нам заниматься надо.
О'Берн стоял внизу, в вестибюле, освещенном лампой у входа.
— Принес твою телеграмму. И вместе с ней — свои извинения.
— Мы оба вели себя не лучшим образом, — сказал Джордж Локвуд.
— Ты затронул мое больное место, а я даже не знал, что у меня оно есть.
— Тебе нужны деньги?
— Нет. Пошли прогуляемся, я скажу тебе кое-что. — Они направились в сторону Кингстона. Первые несколько минут оба шли молча. — Я ударил тебя, потому что правда глаза колет. Я не разорен. Но я рассчитывал на карты, чтобы поехать в Африку. Следовало бы мне знать, что нельзя на это рассчитывать.
— Но ведь есть еще Дейвенпорт.
— Есть Дейвенпорт и есть богатый студент второго курса, которого перевели к нам из университета штата Огайо. Но я не хочу больше играть. Сегодня как раз будет игра, которая, я уверен, принесла бы мне выигрыш. Можешь счесть меня бахвалом, но я в этом уверен. Да только я потерял интерес к картам. С тех пор как умер Чэт, я не хочу играть. С ним мне нравилось играть. Денег у него было вдоволь, я выигрывал, и мы великолепно проводили время.
— Ты винишь себя за то, что в тот день у него не оказалось достаточно денег?
— Нет. Не в этом дело. У тебя же были в банке деньги, и мы шли к нему предложить свою помощь.
— Верно.
— Нет, за это я не виню себя. Просто карты перестали меня интересовать. Если бы я сейчас сел за стол и увидел колоду карт и стопку фишек, то, боюсь, мне стало бы не по себе. Мне кажется, я никогда не захочу больше играть в карты. В рулетку — другое дело. Я ведь игрок по натуре и отказаться от этого не смогу. Но в карты — не хочу. Беда в том, что из всех азартных игр я хорошо играю только в карты.
— Сколько тебе нужно денег, чтобы поехать в Африку?
О'Берн покачал головой.
— Нет, Джордж, благодарю. Не поеду я в Африку. Тут одно было связано с другим, понимаешь? Чэт. Покер. Африка. Составные части единого плана быстрого обогащения.
— Да, я понимаю тебя.
— Разве такие вещи забываются, Джордж? Чэт поехал в Нью-Брансуик. Познакомился с молодой женщиной, и та привязалась к нему. Выпила с ним лишний коктейль и теперь ждет ребенка, который вырастет подонком. Это ужасная трагедия. Убитые горем родители, которые никогда не перестанут спрашивать: «Почему, почему, почему?» И, что далеко не так важно, некий Эдмунд О'Берн, студент Принстонского университета, год поступления тысяча восемьсот девяносто пятый, лишенный надежды покорить алмазные копи Африки. Взгляни на этот голубоватый шар, висящий над нами, и вспомни, что мы о нем знаем. Мировой разум, создавший его, существует независимо от тебя, от меня и вообще от людей. Но сложные перипетии и их неизбежность — все то, что происходит с тобой и со мной, Джордж, разве это — не лучшее доказательство существования Разума, чем вот этот большущий голубоватый шар? Мне кажется, лучшее. Мы бесконечно малы, Джордж, но я думаю, что чем мы меньше, тем больше оснований верить в существование Разума. Кто, кроме Бога, может причинить нам столько бед? Вот за такие речи иезуиты — друзья моей матери — и осуждают Принстон.
— Но ведь не здесь же ты набрался этих мыслей. Насколько я могу судить, Бог настолько велик и могуч, что Ему не составило труда изобрести, то есть создать, и луну, и нас с тобой.
— Есть и еще один факт, дорогой мой, хотя он ничего и не доказывает. Я имею в виду нашу способность спорить с самим собой. Я считаю, что лучше противопоставлять друг другу две теории, чем превращать какую-нибудь одну теорию в великую всеобщую истину. Твой разум не принесет тебе никакой пользы, если ты не будешь сам с собой спорить. А ты никогда не будешь, если станешь брать в готовом виде то, что дают тебе богословы — в пакетиках, обвязанных разноцветными лентами. Красная лента — Священный Собор кардиналов, оранжевая с черным — Принстон, голубая — это луна и Йель.
— Никогда не видел йельскую голубую ленту.
— Бог даст, и я не увижу. Нравится мне этот чертов Принстон. После того как я четыре года оплевывал его, я обнаружил, что мне жаль с ним расставаться. Такое же чувство я испытываю и в отношении Ирландии. Разница лишь в том, что туда-то я обязательно поеду снова.
— Ты и сюда приедешь.
— Нет. Но даже если и приеду, разве в этом дело? С Ирландией я связан навсегда. А Принстон — это лишь четыре года моей жизни, и больше ничего. Ирландия — это совсем другое. Даже если бы я там никогда не был, все равно эта страна что-то значила бы для меня. Ирландия заменяет мне церковь, от которой я отрекся, заменяет мать, которая мне докучает, и песни, которых я не написал, хотя и слагал в уме.
— Жаль, что у меня нет ничего такого возвышенного.
— Может, оно в есть, только ты не отдаешь себе в этом отчета.
— Нет. У отца, возможно, и есть, а у меня — нет.
— Что ж, можно прожить и так, только лично я не хотел бы. Но у тебя, по-моему, есть нечто другое.
— Ты действительно так считаешь, Нед?
— Ты плакал, когда умер Чэт. Это я видел и знаю, что бедняга Бендер до сих пор забыть не может, как ты ревел. Его глаза наполняются слезами всякий раз, когда он об этом говорит.
— О'Берн!
— Что, Локвуд?
— Мой дед убил двух человек. За одно из убийств его судили.
— Впервые об этом слышу.
— Знаю. Так что я не тот, за кого ты меня принимаешь.
— То есть ты не из родовитых?
— Нет.
— Это мне кое-что объясняет.
— Что именно?
— Ну, некоторую неуверенность, что ли.
— Например?
— Трудно иллюстрировать это примерами, но раз уж ты об этом сказал, то могу сознаться: я замечал, что ты не всегда так уверен в себе, как тебе полагалось бы. Вообще-то уверен, но не всегда. Хоть я и не очень люблю Харборда, но он всегда убежден в том, что поступает правильно. Раз он что-то делает, значит, так и надо. Если у тебя родится сын, он, вероятно, будет так же уверен в себе, как и Харборд. Ты сам чувствуешь себя уверенней отца, правда?
— О да. Намного.
— А твой дед? Тот, что убил двух человек?
— Думаю, он был очень уверен в себе.
— Верно. Не сомневаюсь, что ему было безразлично, что о нем думают.
— Абсолютно.
— У вас сильный род, и ты привык к деньгам. Твой сын будет аристократом. Тебе придется женить его на итальянке или на испанке, чтобы избежать брака с родней.
— Может, мне и самому надо жениться на итальянке.
— Пора нам возвращаться, Джордж.
— Пожалуй, да.
Им стало весело, и они засмеялись.

Гарвей Фенстермахер, или Гарвей Стоунбрейкер Фенстермахер, если называть его полным именем, гордился двумя своими достоинствами: он был хозяином своего слова и не любил лицемерия. Гордился он еще и тем, что слыл добрым христианином, добрым масоном, добрым членом «Сигма Эта», выходцем из семейства, много лет проживающего в долине Лебанона, беспристрастным судьей, богобоязненным прихожанином протестантской церкви, недурным стрелком, расчетливым банкиром, толковым фермером, любителем чистопородных голландских коров, знатоком рысистых лошадей, обладателем приятного баритона и настоящим семьянином. И вот теперь он вынужден был отступать от своих принципов — верности слову, искренности, приверженности семье, — и это беспокоило Гарвея.
Ему не нравилось, какой оборот принимали отношения его дочери с Джорджем Локвудом. Частенько ему просто трудно было свыкнуться с мыслью, что Лали ничем не отличается от своей матери, что она тоже женщина. В женственности самой Бесси Фенстермахер сомневаться не приходилось: доказательством тому служило не только наличие детей, но и то обстоятельство, что за долгие годы супружеской жизни Бесси проявила себя удивительно требовательной в любви. Когда они только что поженились, Бесси была другой — такой же, как все девушки из хороших семей. Так было сперва, потом она, конечно, быстро освоилась. Гарвей Фенстермахер полагал, что с Лали произойдет такая же перемена, что она женственна и, как только выйдет замуж, наверно, станет похожа на мать. Но Гарвей Фенстермахер не любил об этом размышлять и потому не очень задумывался. Он предпочитал видеть Лали такою, какой она была в пятнадцать лет, — с косичками и в матросском костюмчике, когда она не интересовалась еще мальчиками и не интересовала их сама. Впрочем, не в пятнадцать. В двенадцать. В пятнадцать лет и даже раньше, как сообщила ему однажды Бесси, Лали уже достигла зрелости. И зачем только дети так быстро растут и развиваются? Но они растут, такова природа.
Когда Бесси подала Лали и Джорджу Локвуду мысль о том, чтобы ограничиться уговором, не объявляя о помолвке, Гарвей Фенстермахер не очень возражал, думая, что это его мало касается. Уговор может остаться в силе, хотя это он еще посмотрит. Вреда от таких уговоров не бывает, если родители проявляют должную бдительность, а в этом отношении Гарвей вполне полагался на жену. Но вот кончилось рождество, и Гарвею Фенстермахеру неожиданно напомнили о том, к чему в конце концов такой уговор должен привести. В своей судебной практике он умел затягивать дела, придумывая для своего помощника-юриста дополнительные задания по выяснению тех или иных обстоятельств, но в семейной жизни это оказалось сложнее. Бесси давила на него, требуя согласия на помолвку. Она желала выдать Лали замуж за сына Локвуда и не хотела, чтобы Гарвей этому мешал.
— Мы же его плохо знаем, — жаловался Гарвей.
— Мы, может быть, и плохо знаем, но я знаю его достаточно. Я наводила о нем справки. Могу держать пари на что угодно: он не хуже тех, что живут в Лебаноне, если не лучше. У его отца капитал в несколько миллионов, а мать — из рихтервиллских Хоффнеров. Не вмешивайся, Гарвей, и не ломай счастья Лали.
— Яне имею ничего против этого парня, но к чему такая спешка?
— Какая спешка? — удивилась Бесси. — Спешка была летом, когда я предложила им уговориться и подождать. Теперь срок соглашения истек, пришло время помолвки. Таких парней, как Джордж Локвуд, не натрясешь с дерева, когда тебе захочется. Ты бы слышал, как о нем отзывается Дэвид. Он говорит, что Лали здорово повезло. Дэвид почитает за честь, если Джордж Локвуд уделяет ему внимание, — вот как высокого он его ценит.
— Если они так дружны, то, может быть, он сделает что-нибудь для Дэвида?
— Это тебе не твоя политика, Гарвей. Не фокусничай. Дай Лали обручиться и выйти замуж.
Ну что ж, если Бесси так настроена, он не станет перечить. Кое в каких вещах она здорово разбирается, так что если Лали готова к замужеству, то пусть ее мать и берет на себя всю ответственность. В каком-то смысле он распрощался с Лали, когда ей исполнилось пятнадцать лет. Или двенадцать. Сказать по правде, он не знает эту молодую женщину, утверждающую, что она любит Локвуда. Пусть выходит замуж, уезжает и потом народит ему внуков. Внуки — дело хорошее. Они забавны, эти карапузы.
Так обстояло дело до того дня, когда Джордж Локвуд пришел официально просить руки Лали. Гарвей Фенстермахер старался быть покладистым, старался как только мог, но Локвуд погладил его против шерсти.
Выговор у этого парня не пенсильванский, одежда слишком добротная для студента-старшекурсника и манеры какие-то искусственные. Вроде одного из тех приезжих адвокатов, что выступают в суде Гарвея Фенстермахера по делам Железорудной компании. Все у них слишком хорошо продумано, ведут они себя вызывающе вежливо, и, если суд решает не в их пользу, обязательно подают апелляционную жалобу. Для них суд Фенстермахера — нечто вроде промежуточной станции железной дороги «Форт-Пени, Рихтервилл, Лантененго», а сам Фенстермахер — не судья, а адвокат на суде или истец по собственному делу. Да, Джордж Локвуд погладил Гарвея Фенстермахера против шерсти, и ссора с ним из-за Дэвида и его членства в принстонском клубе была неизбежна. Однако ссора могла произойти и по любому другому поводу, и Гарвей, честно признавшись себе в этом, встревожился.
Он сделал вид, что ничего не произошло, но чувствовал себя лицемером, жалким человеком. Если можно найти оправдание тому, что он собрался сделать, то он этим оправданием воспользуется; но и при отсутствии такового он твердо решил помешать Локвуду жениться на Лали.
К концу второй недели после того воскресенья, когда произошла ссора, у Гарвея Фенстермахера были уже все нужные оправдательные доводы, а сладость победы над Бесси придала доводам еще больше убедительности. Бесси, сама того не сознавая, дала ему в руки оружие — оно оказалось тут, в Лебаноне.
Возвращаясь из суда домой, Гарвей Фенстермахер всегда шел той улицей, где находилась кондитерская и кафе-мороженое Вика Хоффнера. Иногда он заворачивал туда купить брикет мороженого или коробку конфет. Торговля Вика шла хорошо, он считался добрым масоном и богобоязненным прихожанином протестантской церкви, хотя в доме Фенстермахера и не бывал.
— Добрый день, Вик.
— Добрый день, судья. Полфунта миндаля, фунт шоколадной нуги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68


А-П

П-Я