https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Cersanit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Таблеток пусть дадут! Уколы я умею. Пусть лечат!
Под ее взглядом я ухожу. Мы садимся в полупустой трамвай, я ставлю сумку рядом, пес кладет голову мне на колени, дремлет.
Мы едем, я смотрю на знакомые и чужие теперь кварталы. Вот здесь, вместо этой транспортной развязки был старый деревянный мост, ухабистая набережная, здесь бегали, играя в казаки-разбойники и стрелки я, Витька, Валька и девчонки. Мариша с нами не бегала никогда.
Я смутно помню, какой она была тогда - худенькая, тихая девочка с тощими косичками, говорили, она долго лечилась в детском санатории. Она не бегала, лишь следила из беседки за играми в мяч, за нашими полетами с горки, а когда все, накатавшись, разбегались, забиралась на горку тоже и осторожно съезжала разок на корточках - совершенно мне неизвестное существо какой-то другой породы, но явно дружелюбное, судя по понимающему радостно-улыбчивому взгляду.
Однажды, где-то в те же времена, наказанный за шалость, я долго сидел в беседке между мамой и тетей Маней. Мама, отругавшись, смотрела вдаль, подперев кулаком щеку и, поучая, говорила: "К людям, Юрочка, будь приветливым и добрым, старайся, делай, что можешь, и все у тебя будет хорошо!"
Но разве надо было мне стараться, а, значит, заставлять себя делать что-то, когда только при одном взгляде на Маришину склоненную голову на длинной, тонкой шее, на слабые руки, комок подступал к горлу, я даже обнимал ее бережно и осторожно, я боялся, что она такая маленькая и сломается, я готов был бежать и творить самое невыносимое и трудное, и как жадно я потом кидался на те мелочи, с которыми надо было справляться.
Я помню первый обед у нее дома, Мариша смотрит, будто ждет, то на меня, то на маму с папой. Благосклонная Анна Николаевна кладет нам в тарелки по рыбке, Мариша серьезно ест ее маленькой, оставшейся от детства вилочкой. Теперь эта вилочка перешла к Сережке.
Потом был и первый серьезный разговор с Анной Николаевной и Пал Палычем. Анна Николаевна, печально глядя на меня, говорила, что прежде, чем связать судьбу с Маришей, я должен все продумать, потому что хоть здоровье ее теперь налажено, все равно желателен щадящий режим. Я быстро перебил ее, что, конечно, во всем буду помогать, многое по хозяйству я и теперь умею. "Что вы там шептались? Почему без меня?" - обижалась потом Мариша.
Мы много шептались и после, когда должен был появиться Сережка, мне казалось немыслимым, что у нее, хрупкой и маленькой, должен еще кто-то быть, мы очень боялись, но все обошлось. Мы привезли их, и Мариша плакала, боялась подойти к Сережке. Она так и не научилась хорошо пеленать, и ночью Сережка признавал только меня, я наловчился вставать и не будил ее, и она снова плакала, проснувшись утром, переживала, что опять не разбудил. Она тогда ходила по дому в одном и том же халате, с гладко зачесанными назад волосами, вдумчиво советовалась со мной в любой мелочи: как ты думаешь, дать Сережке сухаря с маком? А как ты думаешь, открывать на ночь форточку или нет? А когда через год Анна Николаевна отправила ее на работу, и Мариша надела новое платье, Сережка не узнал ее, прижался ко мне и горько заплакал.
Работа Марише не понравилась сразу. Она приходила вечером из своего института, съеживалась в комок на диване и жаловалась, как ей там все не интересно. С отчаяньем, глядя на меня огромными, светло-серыми, прозрачными от слез глазами, она ужасалась, что ж это за жизнь - на работе сидеть, впечатывать цифры в однообразные таблицы - это после-то университета, вечером в магазин, домой, поужинать и все - завтра вставать в полседьмого. Ведь не может же быть, чтоб так было всегда - живут же люди где-то интересно! Губы ее вздрагивали, она куталась в шарф и плакала, Пал Палыч сердито говорил, что нечего ударяться в панику, поначалу все трудно, потом привыкаешь, я советовал попытаться перейти в другой отдел.
Она оживлялась только в выходные, делая вылазки по магазинам; я помню, как, купив какие-то необыкновенные сапоги, она потом каждый вечер примеряла их и ходила в комнате перед зеркалом. Я засмеялся однажды, увидев ее в этих сапогах и махровом халате с полотенцем на мокрой голове, а она вдруг воскликнула: "Да, конечно, ты весь в своей работе, а если мне только это по-настоящему интересно, ну, что я могу сделать?" И я, внутренне поежившись, представил, как это может быть, а она с отчаянием смотрела на меня, маленькая, обиженная, как ребенок, у которого неизвестно зачем хотят отнять любимую игрушку, и я ободряюще улыбнулся ей: "Ну, конечно, носи!" Я вдруг понял, что ей плохо, а я не могу ей помочь, возможно, она ждет от меня чего-то, что я не могу угадать, и как всегда бережно я обнял ее, осторожно целуя, прошептал, что всегда буду делать для нее все, что смогу, и она, опустив глаза, вздохнула и тихо сказала: "Ну да".
И она перешла, наконец, в отдел пропаганды, принялась редактировать труды института и принимать часто наезжавших немцев и венгров, стала носиться по гостиницам, театральным кассам, приходила усталая, но довольная, хвасталась, какие достала гостям билеты, и чего это стоило. "Понимаешь, говорила она с трогательной откровенностью, улыбаясь смущенно и счастливо, в детстве мне так хотелось играть и бегать со всеми, и все было нельзя, я была вечно в стороне, знаешь, сколько я плакала. Зато сейчас, наконец, я могу наверстать, вращаться среди людей, чтобы я была в центре всего, понимаешь?" Ее доверчиво запрокинутое лицо казалось совсем детским, она смотрела, ожидая подтверждения, Анна Николаевна переживала, что Мариша переутомляется, Сережка с любопытством смотрел из-за дверей.
А потом у нее расплодились многочисленные знакомые, хозяева арендуемых квартир, таможенники, с которыми надо было договариваться о льготном ввозе необходимых институту приборов, кассирши в аэропорту и на вокзале. Мариша была в центре, она была горда, глаза ее сияли: вот, вы никогда не принимали меня всерьез, решали все без меня, а попробуйте-ка вы, достаньте без меня хоть эти билеты на юг в разгар сезона!
Я говорил себе, что это хорошо, что Мариша, наконец, занята делом, сам я работал конструктором, разработки были интересные, после трех лет мне уже прибавили двадцатку, еще я халтурил вечерами. Мариша никогда не упрекала меня, что я не слишком много зарабатываю, но она так радовалась, что можно купить, скажем, юбку к новой кофте, когда я отдавал ей эти неожиданные деньги.
Я хорошо помню, что ответила маме тогда в детстве, когда мы трое сидели в беседке, тетя Маня. - Чему учишь парня? - заворчала она. - Мы к людям всегда были хороши, ну и что? Безотцовщину растишь, я вовсе - как перст, разве так надо жить? Добиваться, гнуть свое, зубами и руками - это вот будет толк! - И если тетя Маня была права, то мне надо было угадать, что может произойти, сделать что-то, чтобы это предотвратить - и, возможно, все сложилось бы иначе. Но разве смог бы я измениться сам или изменить ее суть, подогнать к своей? И разве имеет все какую-нибудь цену, если, чтобы это сохранить, нужна всего лишь обдуманная тактика?
Тогда и появился Зверев, ее начальник, они ездили вместе на его машине по делам, он подвозил Маришу домой, затаскивал в квартиру сумки с продуктами, здоровенный, шумный детина, меня коробили свойская фамильярность, с которой он командовал Маришей, вечная улыбка готовности, с которой отзывалась на его комплименты Анна Николаевна.
Мариша все реже спрашивала меня: "А как ты думаешь?", все чаще шепталась вечерами по телефону с подругами. Она гуляла с нами, посматривала на часы, часто томилась, вздыхала во дворе артиллерийского музея: "Ну, скажите, сколько можно рассматривать эти железки?" - "Если будешь ругаться, я возьму своего жука и тебя закусаю", - сказал ей как-то Сережка, и она вдруг растерялась, по-старому смахнула слезу, прижала его к себе: "Сереженька, я разве ругаюсь?" - "Да", - уверенным басом сказал он.
И вскоре был наш разговор, когда шли со сборища на шикарной Зверевской квартире, где все было супер - мебель, музыка, салаты. "Юра, - тихо спросила у меня Мариша, - правда, одни люди живут вот так, все лучшее - для них, а другим это никогда не светит, как бы они не хотели?"
- Это Зверев-то? - возмутился я. - Маришенька, ну натаскал он, еще надо спросить откуда, барахла. Что он в жизни умеет, что ему по-настоящему интересно? Разве барахло и есть лучшее?
- При чем тут работа, - вздохнула она, и я, горячась, начал убеждать, что без работы в жизни нет интереса, вещи и суета наскучат, а жизнь так и пройдет.
- Страшно интересно составлять таблицы, - усмехнулась она. - Или выпускать гору документации, которая потом пойдет на помойку...
- Да, приходится делать и ерунду! - воскликнул я. - Но кто же будет, кто останется, если все разбегутся? Я не виноват, что кругом развал, и все-таки что-то сделать мне удается!
Я говорил еще долго, я так хотел убедить ее, а она смотрела и смотрела на медленно падающие снежинки.
Потом был короткий и бурный период ремонтов нашей квартиры. Мариша с озабоченным лицом останавливалась посреди комнаты, скептически оглядывая углы, покупала какие-то пленки, я клеил. Она огорчалась - старая мебель на фоне пленок выглядела жалко и уныло...
Она скоро бросила ремонт, и с ним, кажется, для ее завершилось и другое...
Сумка ворочается. Я вздрагиваю - совсем забыл про Жульку, смотрю на пса. Жулька дергает, сучит лапами, стараясь устроиться иначе. Лапы скользят, не цепляются, я, обняв, помогаю, пес исхудал, одни ребра, глажу по голове слабенько ударил два раза хвостом. Ах, бедолага...
Трамвай останавливается, я смотрю на яркое солнце за окном, на странные лица входящих и выходящих людей, опять на Жульку. Я везу пса к врачу, весь он в моей власти, и неизвестно еще, что скажут в поликлинике, он смотрит куда-то мимо, отстраненно-равнодушно, будто ему все равно. Я же старался, но не мог так смотреть на Маришу, когда пришло такое время.
Однажды я зашел в комнату, где она одевалась. Она, не видя еще меня, прикладывала к груди то одну, то другую кофточку, упорно смотрела в зеркало и была мыслями так далеко, что я испугался, сказал: "Мариша!", она резко обернулась, взгляд ее, обращенный ко мне в первый момент, был до враждебности холоден. "Мариша!" - растерянно повторил я, и взгляд ее сделался привычно рассеян, она спросила: "Ну, что?", и, отведя глаза, снова принялась примерять свои кофты. "Мариша, не ходи, куда тебе, зачем?" спросил я, подойдя, трогая ее длинные мягкие волосы. "Надо договориться насчет гостиницы", - быстро сказала она. "Не ходи!" - повторил я. "Скоро приедет делегация, надо", - сказала она. Я гладил ее волосы, и сердце тоскливо ныло - так напряженно она стояла и не шевелилась, не оборачивалась, смотрела куда-то в зеркало, и я никак не мог поймать ее взгляда.
А потом был тот день, я ехал в троллейбусе, троллейбус остановился у светофора, я сидел у окна, и тут из какого-то подъезда вышли она и Зверев.
Сначала я только удивился, они не заметили меня, пошли в другую сторону. Троллейбус поехал, я смотрел в окно, и все было уже не то, все плохо, и я знал, что именно - они. Мало ли зачем и к кому они ходили по работе - они часто мотаются по городу целыми днями, вот приеду домой и спрошу - старался уговаривать себя я. И, однако, я знал, что все было и в том, как он по-хозяйски крепко держал ее за локоть, уверенным движением открывая перед ней дверь, и как она смотрела на него - совсем не так, как смотрела на меня, когда спрашивала: "А как ты думаешь?" Я пришел домой и не спросил ничего, меня вдруг поразило, что я боюсь спрашивать, боюсь, что она ответит, и все даже формально полетит вверх тормашками.
А потом в нашем доме все замолчали. Анна Николаевна кормила ужином и не смотрела в глаза. Пал Палыч курил сигарету за сигаретой. Я тоже молчал, я только бросил халтуру, вечером шел с работы в садик, брал Сережку и гулял с ним до самого ужина. Однажды Пал Палыч и я курили на кухне, а Мариша с Анной Николаевной долго сидели в комнате. Пал Палыч прокашлялся и заговорил не своим, хриплым каким-то голосом.
"Замышляют там черт-те что! - сказал он, кивнув на дверь. - Пусть только попробуют, я им..." - пробормотал он, стукнув кулаком по столу, и в этом жесте было столько бессильного отчаянья, что я зажмурился, потряс головой; подумал, вот открою глаза, и ничего этого не будет...
... У ветинститута мы выходим, Жулька совсем затих в сумке. Я занимаю очередь и долго сижу, вокруг дворняжки, сумки с кошками. Мы заходим, врач, пожилая, усталая женщина что-то пишет, смотрит из-под очков, говорит: "Кладите на стол". Жулька дрожит мелкой-мелкой дрожью, я несу его на высокий, каменный стол, заваливаю, как велено, на бок, Жулька слабо сопротивляется, потом затихает, часто-часто дышит, смотрит в одну точку, Врач щупает живот, посылает в рентгенкабинет.
- Это саркома, - говорит она, когда мы возвращаемся. - Осталось ему ну, две недели, сейчас мучается, а будет еще больше. Я бы и так посоветовала вам оставить, но есть еще вот что - и она, не касаясь шерсти, показывает на большую проплешину на боку. - Вы за ним плохо ухаживали, - укоризненно глядя, говорит она, - очень давно не мыли, результат - лишай, а животных со стригущим лишаем мы забираем у владельцев по закону.
Я крепко держу Жульку в руках, соображая, что вот, заражусь теперь лишаем и заражу Сережку. Потом до меня доходит, что Жульку хотят забрать. По какому это закону? - подымаю голос я. - Как это забираете? - И врач сует мне под нос какую-то бумажку.
И вот я снова сижу в коридоре, уже в отдалении от очереди, я жду, когда придут за Жулькой. Он лежит у меня на коленях, глаза прищурены, я глажу его по голове.
Я сижу и соображаю, что можно сделать - если вот сейчас взять и удрать - нести все равно некуда, к тете Мане за ним теперь приедут, к нам нельзя... Я, как автомат, глажу Жульку. Что это значит - забирают? Как они с ним это делают? Совсем бесправное существо, нет для него никакого закона, кроме этого, безжалостного, лежит смирно, равнодушно, и никому до него нет дела...
Нет закона, и чтобы забрать мне Сережку. Вот год назад, вечером, мы с Сережкой вдвоем. Я готовлю ужин, спрашиваю: "Будешь яичницу с колбасой?" "Без колбасы", - категорически говорит он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27


А-П

П-Я