Все для ванной, здесь 

 

С тех пор, как допросы кончились, он мне даже нравился, или, точнее говоря, занимал с собственно психологической стороны, как человеческая порода всей этой особой и странной для меня разновидности существ, сделавших своею профессией уловление и защемление ближнего. Всегда интересно знать: что ест крокодил? Казалось, через него я постигну когда-нибудь и тайну власти, и загадку современной истории, общества, положившего делом жизни истребление жизни, личности, искусства, меня, в частности… В качестве же человека, индивидуального лица, которое я за ним всегда подозревал, он не возбуждал антипатии, и я не держал на него сердца. Просто мы с ним немного разошлись во мнениях… Пахомов рассмеялся:
– Вы уже насторожились?! Да бросьте, Андрей Донатович, все время думать, что вас обманывают… Мой дружеский совет очень прост: сбрейте бороду. До отправки в лагерь сбрейте бороду. Рекомендую…
– А когда этап?
– Право, не знаю. Это же, сами понимаете, вне моей компетенции. <…>
– Как вы думаете, Виктор Александрович, меня вместе с Даниэлем отправят? В одном вагоне, в один лагерь?
– Повторяю, я не в курсе. Но скорее всего – вместе. Надеюсь… И сбрейте бороду, мой совет. Сегодня же вечером. Попросите надзорсостав – они сделают. Будете как новенький…
– А куда?
– Тоже не знаю.
– На север? На восток?
– Скорее всего – не на север: по секрету, так уж и быть… Может, даже – на юг. Южнее – Москвы…
Он улыбнулся. И следователю кстати бывает сказать вам приятное.
– В Казахстан?
– Вот видите – вы какой! Все хотите допытаться… Нет-нет, больше я ничего не скажу! Но бороду – снимите. И вам не к лицу… И, потом, знаете, привяжутся… Воры, уголовники. Могут и поджечь. Поднесут, знаете, спичку – и вспыхнет. Как стог сена. <…>
Внешности своей, портрету, я значения не придавал. Плевать мне на какую-то бороду! Но уж очень они что-то старались, настаивали… Раскаяние? Измена себе? Потеря лица? Чего этот Пахомов, по важным делам, крутится вокруг бороды?… Нет, сволочи! Не дамся. Короче, мало-помалу я становился уголовником, как сами они называли, злым и недоверчивым зэком, высчитывающим каждый шаг от обратного. Только от обратного!…
Да и то, пораскинуть мозгами, пройдет год, большой лагерный год, и к Даниэлю, на 11-м, подвалится заезжий чекист, к станку, в производственной зоне.
– Привет вам от Синявского! – скажет, внимательно поглядев, как Даниэль вытачивает какое-то, по норме, дерьмо. – Я только что из Сосновки, с первого лагпункта. Синявский просил кланяться…
– Спасибо, – ответит, не поворачивая головы, Даниэль. – Что Синявский?
– Нормально. Ничего. Здоров. Недавно побрился…
– Как – побрился?! – не поворачивая головы, Даниэль.
– Да вот так. Он теперь без бороды. Я сам его видел. Разговаривал. Вот привет вам привез…
Стоит ли пояснять, что я и в глаза не видал этого хмыря? И бороды не брил. Далась им моя борода! И никакого привета, с чекистом, не посылал…
Расставаясь со мной, Пахомов, в последний раз, посоветовал:
– Ох, подожгут вам урки вашу лопату! И не идет вам совсем. Помяните мое слово!…
И взаправду, утром – этап. Все как полагается, как читали: овчарка, автоматчик. «Шаг вправо, шаг влево…» <…> Светает. Скользко. Всаживают в поезд на каких-то интимных путях. <…> Разносят кипяток. Хлеб, селедка. <…> Бегает конвой. <…> Меня, меня в уборную! <…> Руки назад! Не оборачиваться! <…> Кошу глазом: слева, людской стеной, в зоопарке, – глаза, пальцы, носы. Не задерживаться! Быстрее! И вдруг – в затылок – призывным криком:
– Синявский! Синявский! <…>
– Даниэль? Юлька? Здесь? <…> Нет, не его голос… С оправки. Кошу направо. Зэки, зэки и зэки – как сельди в бочке. Сзади опять:
– Синявский!…
И – смех… Нет, не Даниэль! <…> Хотят проучить, напугать. Пахомов предупреждал: подожгут. Сбывается. <…>
Вечером или ночью – в темноте, в прожекторах не поймешь, который час, – выгружают. <…>
– Где мы? – громко спрашиваю.
– В Потьме! Мордовская АССР! – отзывается рядом какой-то, должно быть, бытовичок. – Вы что – не узнаете? Раньше – не бывали? Вы из какой тюрьмы будете, простите?…
– Из Лефортова.
Твердо – из Лефортова. Для меня Лефортово – марка. У меня отец еще сидел в Лефортове, и я ему деньги носил. Что ни месяц – 200 рублей, считая старыми деньгами. Для них – неизвестно еще, звучит ли это имя, означает ли что-нибудь? Но я – из Лефортова…
– Из Лефортова?! – разом откликнулось несколько голосов. – Смотрите – он из Лефортова! Один – из Лефортова! Где – из Лефортова?…
Когда я повторяю сейчас эти гордые знамена – «из Лефортова», – я знаю, что говорю. И мне хочется, чтобы Лефортово оттиснулось на лбу режима не хуже, чем Лубянка, Бутырка, Таганка… Лефортово почиталось, между знатоками, особенной тюрьмой. За Лефортовом стлались легенды, таинственные истории… Будет время – я об этом расскажу. А пока:
– Я из Лефортова…
Смотрю, проталкиваются – трое. Судя по всему – из серьезных. Независимо. Раскидывая взглядом толпу, которая раздается, как веер, хотя некуда тесниться.
– Вы из Лефортова?
– Из Лефортова,
– А вы в Лефортове, случайно, Даниэля или, там, Синявского – не видали?…
– Видал. Я – Синявский…
Стою, опираясь на ноги, жду удара. И происходит неладное. Вместо того, чтобы бить, обнимают, жмут руки. Кто-то орет: «Качать Синявского!» И – заткнулся: «Молчи, падаль! Нашел время». <…>
– По радио про вас передавали, Андрей Донатович!… Я сам слышал!… По радио!…
В блатной среде ценится известность. Но есть и еще одно, что я уцепил тогда: вопреки! Вопреки газетам, тюрьме, правительству. Вопреки смыслу. Что меня поносили по радио, на собраниях и в печати – было для них почетом. Сподобился!… А то, что обманным путем переправил на Запад, не винился, не кланялся перед судом, – вырастало меня, вообще, в какой-то неузнаваемый образ. Не человека. Не автора. Нет, скорее всего, в какого-то Вора с прописной, изобразительной буквы, как в старинных Инкунабулах. И, признаться, это нравилось мне и льстило, как будто отвечая тому, что я задумал. Такой полноты славы я не испытывал никогда и никогда не испытаю. И лучшей критики на свои сочинения уже не заслужу и не услышу, увы. <…>
– Скажи, отец, и я поверю! – выскочил молодой человек, шедший по хулиганке. – Коммунизм скоро наступит? Ты только – скажи…
Куда мне было деваться? <…>
Как опытный педагог, я ответил уклончиво:
– Видите ли, за попытку ответить на ваш интересный вопрос я уже получил семь лет…
Каторга ликовала, Казалось, эти люди радовались, что никакой коммунизм им больше не светит. Ибо нет и не будет в этом мире справедливости…
Перед сном уже, у противоположной стены, встал над телами, на нарах, чахоточного вида шутник. Я узнал его по голосу. <…>
– Слушай, Синявский, это я кричал «Синявский», когда тебя вели на оправку!…
Вскидываюсь в изумлении:
– Но как вы угадали? Кто» вам сказал тогда, что я – Синявский?…
– А я не угадывал. Вижу, ведут смешного, с бородой. Ну я и крикнул – Синявский! Просто так, для смеха… Мы не думали, извините, что это вы…
Да, Пахомов, не повезло вам с моей бородой. Подвели вас газеты. Обманули уголовники. И вам невдомек, как сейчас меня величают, как цацкают меня, писателя, благодаря вашим стараниям. И кто? Кто?! Воры, хулиганы, бандиты, что, дайте срок, всякого прирежут <…> Настала моя пора. Мой народ меня не убьет. <…> В споре со мной вы проспорили, вы проиграли, Пахомов! <…>
Меня высаживают – раньше всех, одного, из битком набитого поезда, на первой же маленькой лагерной остановке «Сосновка». «До свидания, Андрей Донатович! До свидания, Андрей Донатович!» – скандировал вагон. <…> Шаг вправо, шаг влево – стреляю без предупреждения. – Прощайте, ребята! – Мне вдогонку, в дорогу, неслось из задраенных вагонов:
– До свидания, Андрей Донатович…
– Еще раз обернешься – выстрелю, – сказал беззлобно солдат.
Анатолий Марченко. Из книги «МОИ ПОКАЗАНИЯ»
Глава «Дубровлаг»
…Мы поговорили о событии, которое занимало сейчас всех зэков – политических, – о процессе над писателями Синявским и Даниэлем. Первые сведения о нем застали меня еще на 3-м лагпункте, а теперь суд кончился, и, значит, скоро они будут в Мордовии. Один из них наверняка попадет к нам на 11-й: подельников обязательно разделяют, сажают в разные зоны, применяют к ним разную тактику воздействия. Пока что мы не знали ни одного.
В лагерях зэки много спорили об этом процессе и о самих писателях. Вначале, после первых статей, еще до суда, все единодушно решили, что это либо подонки и трусы, либо провокаторы. Ведь это неслыханное дело – открытый политический процесс, открытый суд по 70 статье. Мы тогда еще не знали, что уже весь мир говорит об их аресте, и только поэтому наши не могли о нем умолчать. Наверняка эти двое будут плакать и каяться, сознаются, что работали по заданию заграницы, что продались за доллары. Сколько ходит по зоне таких, как они, – и никого не судили открыто. Значит, будет очередной суд-спектакль, где подсудимые послушно сыграют свою роль.
Но вот появились первые статьи «Из зала суда». Подсудимые не признают свою вину! Они не каются, не умоляют простить их, они спорят с судом, отстаивая свое право на свободу слова. Это было очевидно даже из наших статей: так же ясно было видно, что в статьях искажают суть дела и ход процесса. Но последнее мало волновало нас, скоро все услышим от самих. Молодцы Синявский и Даниэль!
Дня через два <…> прихожу я с работы в зону. Заглянул в секцию – Валерки нет. Я пошел в раздевальню переодеться. Туда заглянул наш Ильич – Петр Ильич Изотов; увидел меня и кричит: «Привезли, привезли!»
– Кого?
– Писателя привезли!
– Ну, и где он?
– К нам в бригаду зачислили, в твоей секции будет жить. Валерка повел его в столовую.
Я не спросил, которого из двоих привезли. Хорошо, что с ним Валерка, он все сумеет рассказать и показать.
Пока я переодевался, Валерка вернулся, и с ним парень, лет 35 – 40. Новичок, во всем своем еще, но, видно, готовился к лагерю: стеганая телогрейка, сапоги, рыжая меховая ушанка. Телогрейка нараспашку, а под ней – толстый свитер. В общем, вид его показался мне смешным: телогрейка без воротника не вязалась с добротной шапкой, ноги он переставлял косолапо, как медведь, здорово сутулился, держался немного смущенно и растерянно. Мы познакомились. Это был Юлий Даниэль. Да еще при разговоре он наставлял на меня правое ухо, просил говорить погромче. А сам говорил тихо. Я тоже поворачивался к нему правым ухом и отгибал его ладонью. Значит, коллеги – тоже глухой, как и я. Это нас обоих рассмешило.
Подошли еще наши бригадники, окружили новичка, стали расспрашивать, что на воле. То и дело в наш барак забегали из других бараков поглазеть на Даниэля – знаменитость! Вопросы сыпались на него со всех сторон. Мы узнали, что процесс был только по названию открытый, а пускали туда только по особым пропускам. Из близких в зале Юлий увидел только свою жену и жену Синявского. («Я уверен, что друзья пришли бы, но их не пустили».) Большинство в зале были типичные кагэбэшники, но были и писатели, некоторых Юлий узнал по знакомым портретам, а кое-кого и в лицо. Одни опускали глаза, отворачивались; двое или трое сочувственно кивнули ему.
– Ну, а как ты думаешь, почему такая гласность?
Оказывается, Юлий думал так же, как кое-кто из нас: наверное, на Западе подняли шум. Сидя в следственном изоляторе, он, конечно, ничего не знал. Но кое-что понял со слов судьи и из допросов свидетелей. <…>
Больше, чем о себе, Юлий говорил об Андрее Синявском: «Вот это человек! И писатель, каких сейчас в России, может,один или два, не больше». Он очень беспокоился о друге, как-то он устроится в лагере, на какую работу попадет, не было бы ему слишком тяжело. Это нам всем, конечно, понравилось.
Хотя Даниэль должен был выходить на работу завтра же, бригада договорилась в первые три дня не брать его на вызовы. Пусть осмотрится в зоне. К тому же мы знали, что у него перебита и неправильно срослась правая рука – фронтовое ранение. Надо же – нарочно поставили на самую каторжную работу в лагере! Как он сможет со своей покалеченной рукой поднимать бревна, кидать уголь?
Юлий Даниэль. Письмо из лагеря в редакцию газеты «Известия»
Я прошу вас опубликовать в вашей газете нижеследующий текст или, во всяком случае, принять его к сведению в случае дальнейших упоминаний моего имени и имени А. Синявского на страницах вашей газеты.
В течение всего периода следствия и суда я не получал сколько-нибудь объективной информации об общественном звучании произведений Аржака и Терца. Следствие, обвинители, суд старались убедить меня и Синявского в том, что наши произведения читаются и рекламируются только врагами нашей страны, что они – произведения – превращены в орудие идеологической борьбы. Я должен признаться, что почти полгода подобной «обработки» оказали на меня некоторое влияние: я признал себя виновным в «непредусмотрительности» и выразил сожаление по поводу того, что наши произведения используются во вред нашему государству.
После суда и приговора я получил возможность ознакомиться с нашей прессой и получить сведения о прессе зарубежной. Я понял, что только дезинформация была причиной моих «сожалений» и «признаний». Я понял также, что читатели наших газет («Литературная газета», «Известия» и др.) введены в заблуждение относительно смысла, идейной направленности и даже художественных особенностей повестей и рассказов Терца и Аржака. Я не стану перечислять весь набор недобросовестных, жульнических приемов, которыми пользовались журналисты и критики, – об этом я уже говорил в своем последнем слове на суде. Тенденциозное освещение процесса, произведений и личности обвиняемых в нашей прессе, доброжелательность и протесты против суда и приговора, исходящие из прогрессивных кругов широкой общественности, от ряда советских литераторов и деятелей культуры и науки, ставят меня перед необходимостью четко и недвусмысленно сформулировать свое отношение к происходящему. В настоящее время я пришел к окончательному выводу – наши произведения вообще не должны были быть предметом судебного разбирательства;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я