https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/komplektuyushie/ 

 

Судите, если это потребуется. Но помните, помните о врагах, которые нас окружают!
И молчит зал, и молчит судья, и такая гробовая тишина кругом, будто нет здесь ни единой души.
И снова, встает адвокат, науськанный врагами, заявляя, что у прокурорского сына вредный образ мыслей. А Сережа сам подходит к столу и во всеуслышанье подтверждает:
– Для прекрасной цели, – говорит, – нужны прекрасные средства.
– Глупый мальчишка! – кричит ему Владимир Петрович. – Я же объяснял тебе, куда эта доброта приводит. С твоими прекрасными средствами можно только погибнуть, а мы должны победить, победить во что бы то ни стало. Судите его, граждане судьи, если считаете необходимым! Судите и меня вместе с ним за проявленную мягкотелость! Пусть лучше пострадают десятки и даже сотни невинных, чем спасется один враг…
Когда прокурор Глебов представил себе эту картину и на суде собственной совести взвесил все аргументы, обвинительная речь была уже готова. Не написанная на бумаге и даже не произнесенная вслух, она звучала в ушах исполненным приговором и просилась наружу – в слово. Тогда Владимир Петрович выпрямился и, пристально глядя в круглоголовый герб, украшающий судейскую спинку, громко, так чтобы слышно было во всех концах зала, отчеканил:
– Мы не позволим никаким Рабиновичам подрывать наше общество в самой его основе! Мы не дадим врагам уничтожить нас, мы сами их уничтожим!
Потом он обошел пустое здание, медленно, по всем коридорам. Каждый закоулок осматривал – нет ли кого? Взобрался на второй этаж и тщательно, по-хозяйски проверил все двери, все запоры. В этом доме он – хозяин, потому что обвиняет здесь – он.
И слышит Владимир Петрович, как внизу, в оставленном зале, продолжается церемония, пущенная им в ход.
– Суд идет!
– Суд идет!
– разносится повсюду: по его обвинениям ведут дела, выносят решения, кого-то привозят и кого-то увозят.
А кто обнаружил Рабиновича, открыл эту цепь процессов? – Прокурор Глобов. Кто в трудную минуту заменил и судью и присяжных? – Опять же – он и никто другой. Первый, когда другие молчали, он встал и обвинил. Все думали: Рабинович – пустяк, анекдот, жалкий смешной человечек, а он обвинял, не слушая ни свидетелей, ни адвокатов. Еще ничего, ничего не было. А он уже обвинил. С этого все и началось.
Когда Владимир Петрович обходил второй этаж, он заглянул между прочим в дамскую комнату, какая бывает в любом учреждении – есть она и в горсуде. Зашел он туда не из любопытства, а для проверки – нет ли кого? Там было пусто, и только надписи на стенах задержали его внимание. Он прочел, усмехнулся, подумал, что надо сказать вахтеру, чтоб завтра же стерли, и забыл про них. Но я эти надписи помню.
В общей уборной, запершись в маленькой тихой кабинке, ты, наконец, остаешься один на один с самим собой. Здесь ты можешь делать, что хочешь. Никто не увидит, не помешает. Мужчины обычно в таких случаях пишут одни непристойности. Женщины оказались лучше нас, они пишут слова любви и негодования.
Коля, береги себя. Твоя мама.
Петр! Ненавижу тебя!
Твоей не буду.
Милый Федя, я Вас люблю.
Вспомни, где будешь.
И десятки других фраз, все про любовь и разлуку. Тот, к кому обращены эти слова, никогда о них не узнает. Да и написано все это не для читателя. А просто брошено в пространство, на ветер, в самые дальние дали. Только Бог или случайный чудак любитель может подобрать эти молитвы и заклинания.
Я хотел бы так же верить в слово, как верят эти женщины. И сидя в своей комнате, похожей на туалетную кабинку, глубокой ночью, когда все спят, писать слова, короткие и прямые, без задних мыслей и адресов.
В начале было слово. Если это правда, то первое слово было таким же прекрасным, как надписи в женской уборной городского суда. Когда оно произнеслось, мир начал жить наподобие прейскуранта. Всюду висели дощечки с названиями – «елка», «гора», «инфузория». Из бессловесной пустоты вылуплялись планеты и звезды. И каждая вещь была вызвана своим словом, и слово было делом.
– Судебным делом, – поправляет меня Хозяин. – Ты слышишь, сочинитель! Уж если слово – так обвинительное слово. Уж если дело – судебное дело. Слово и дело!
Я слышу.
Суд идет, суд идет по всему миру. И уже не Рабиновича, уличенного городским прокурором, а всех нас, сколько есть вместе взятых, ежедневно, еженощно ведут на суд и допрос. И это зовется историей.
Звенит колокольчик. – Ваша фамилия? Имя? Год рождения?
Вот тогда и начинаешь писать.
Глава IV
На собрание у зоопарка явилась одна Катя.
– А где остальные? – спросил Сережа. – Неужели струсили? Ведь мы еще в колхозе обо всем договорились.
– Парамонов не придет, у него сегодня в институте семинар по марксизму.
Катя прятала в рукава озябшие пальчики.
– Квалифицирую это как заурядную трусость. Вот вы, Катя, вы же пришли. У вас в школе тоже, небось, утреннее расписание. А вы не испугались.
– И вы, Сережа, вы.
Она задохнулась от этого «вы», интимного и почтительного. Ей все говорили «ты» – учителя, подруги, кондуктора троллейбусов и трамваев. И вдруг, точно они влюбленные, – «Вы, Катя», «Вы, Сережа». А Сережа все нажимал: вы, вы. Дело предстояло опасное, от детских привычек пора отвыкнуть.
– Вы посмотрите, Катя, – он показал в сторону зоопарка. – Это похоже на планету Марс. Там, говорят, вся растительность красная, а не зеленая.
Осень была в самом разгаре. Деревья в парке переменили расцветку. Они покачивали фантастической, не по-земному красной листвой. И хотя Катя ничего не знала о других планетах, она радостно закивала своими большими очками.
– Да, вы правы, совсем как на Марсе.
В кассе зоопарка они купили билеты по два рубля – для взрослых – и вошли.
Все бежали смотреть зверей, а здесь, в начале марсианской аллеи, у пруда, где уже перевелись слишком южные пеликаны, почти никого не было. Только пара молодых людей в одинаковых демисезонных пальто и одинаковых шляпах. Один из них совал прутик сквозь решетку, стараясь привлечь внимание диких уток, дремавших на берегу. Время от времени он даже крякал по-утиному. Но, видно, его кряканье было недостаточно натуральным, потому что умные птицы не откликались.
– Присаживайтесь – сказал Сережа. – Здесь вполне безопасно. Предлагаю обсудить программу нашего общества.
– А как будет называться это общество, – спросила Катя и тут же предложила: – Давайте ему придумаем красивое, звучное имя, вроде «Молодой гвардии». Например, «Свободная Россия».
– Видите ли, Катя, из достоверных источников нам известно: за границей уже есть такая шпионская радиостанция – «Свободная Европа». Могут решить – мы с ними заодно. Необходимо отделить себя от всех врагов. А то империалисты воспользуются.
Сережа воодушевился. Он снял кепку, не боясь простудиться, и размахивал ею в такт словам. Перед Катей открылся мир, коммунистический и лучезарный.
Самую большую зарплату получали уборщицы. Министры же для пущего бескорыстия находились на скудном пайке. Денежную систему, пытки, воровство – отменили. Наступила полная свобода, и уж так хорошо получалось, что никто никого не сажал, а каждый имел по потребностям. На улицах были расклеены плакаты Маяковского. И еще другие, сочиненные Сережей: «Остерегайся! Ты можешь оскорбить человека!» Это на всякий случай, чтоб не забывались. А кто забудет – расстрел.
Впрочем, в Сережином изложении все выходило куда более стройно и Кате оставалась неясной только одна деталь: сейчас же силой оружия свергнуть правительство или, может, повременить, пока другие страны не покончат с капитализмом? Сережа советовал подождать мировой революции, но признавал, что потом, как это ни печально, придется все-таки свергнуть.
Катя попросила внести в программу еще один пункт: о совместном обучении юношей и девушек в старших классах средней школы. И, тронув Сережину кепку, робко добавила:
– Раз уж мы все равно в зоопарке, давайте посмотрим тигра.
Сережа недовольно нахмурился.
– Это для пользы дела, для конспирации, – пояснила Катя.
– Ну что ж, – разрешил он, подумав. – Для конспирации – можно.
– Старики-фламандцы писали нагое тело, как груду всяческой снеди. Вы посмотрите, в этих фламандских дамах есть и сливочное мало, и свежие булки, и свой дамский изюм.
Карлинский скосил глаз на Марину. Та слушала его с независимым видом. Будто все, что он говорил, было ей хорошо известно. Она делала одолжение, позволяя водить себя по музею.
Вокруг висели женщины и натюрморты. На пышных задах морщинилась чуть заметная рябь. Так бывает с чаем на блюдце, если легонько подуть, чтобы он простыл побыстрее. Или – когда потрогаешь слишком спелое яблоко. Сквозь бледно-желтую кожуру проступят теплые пятна – следы прикосновений.
Среди этой разнузданной плоти Марина была самой одетой. Карпинский начал издалека.
– Почему мы так говорим: «познать женщину»? Что общего между познанием и любовью? По какой такой причине первородный грех случился не где-нибудь в кустах малины, а под яблоней познания?
Марина лизнула кожу над верхней губой. Кожа была нежна и сладковата на вкус. От этой заграничной мастики лицо становится гладким, как паркет.
– Всякое познание состоит из двух, я бы сказал, элементов: связь и различение. Не правда ли, познавая любую вещь, мы, во-первых, связываем ее с другими, во-вторых, отличаем от других вещей, как нечто оригинальное. В половом акте, – извините меня за вульгарное выражение, – и заключены первоэлементы познания. Адам и Ева слились в любовных объятьях и тут же поняли разницу: где мужчина, а где женщина. Связавшись, они различались, а различившись, связались. И таким образом, познав себя, принялись познавать остальное.
Марина уселась перед «Вакханалией» Рубенса, открыла сумочку и еще раз, на всякий случай, осмотрела себя. Ее лицо не умещалось в круглом зеркальце. Нужно долго крутить головой, чтобы проверить все.
– Продолжайте, Юрий Михайлович. Итак, мы остановились на первородном грехе. Дальше что?
– С первородного греха и началось познание мира. Мужчина и женщина, свет и тьма, добро и зло, пока Гегель не назвал все это единством противоречий. Но в основе человеческой мысли, дорогая Марина Павловна, в самой последней основе, – сокрыт половой акт, два сопряженных органа, столь не похожих друг на друга. Головной мозг – всего лишь познающий придаток наших сексуальных частей.
– Это – остроумно, – заметила Марина, не улыбаясь. Она отдавала должное изобретательности Юрия, но понимала, что красивая женщина обязана не удивляться, хотя бы перед ней демонстрировал свои теории сам Гегель.
– А как же звери, Юрий Михайлович? Они ведь тоже, так сказать, размножаются. Однако философское мышление почему-то им не под силу.
У Карлинского звери были уже учтены: звери не имеют стыда, в стыде же вся суть и любви, и познания.
– Пройдемте в Древний Египет и там доберемся до сути, – сказал он, вытирая пот со лба.
Их разговор приобретал почти научный характер.

* * *
В зимних помещениях было тепло и мокро, как в оранжерее: зверей подогревали. Но лишь одни змеи, уютно свернувшись под стеклом, чувствовали себя дома. Остальные жили здесь будто на вокзале. Слонялись из угла в угол, беспричинно почесывались, ждали.
– Они ждут свободы, – определила Катя. – Они мечтают вырваться из этой вонючей тюрьмы.
В тесных простенках, скудно посыпанных сеном, подскакивают на своих костылях австралийские кенгуру. Обезьяны торопливо разучивают жесты интеллигентного неврастеника. Как пишущие машинки, стрекочут попугайчики, собранные в общей камере. Непоправимо одинок слон.
На осеннем холодке мало кто остался: волки, неотличимые от собак, рыси, похожие на увеличенных кошек. Всеобщее любопытство возбуждала овца. Должно быть, ее посадили в клетку за недостатком настоящих зверей или для полной научности. Раз уж сидит за решеткой, значит – не зря.
Катя от всего сердца жалела и волков и медведей. Она склонялась к тому, что зоопарки вместе с тюрьмами следует упразднить. Сережа резонно ей возражал: наука требует жертв. Во имя мирового прогресса. Но в будущем обществе зверинцы сплошь перестроят. Вместо этих конур – просторные, светлые клетки. Колючая проволока в виде древесных ветвей, чтобы не так заметно. Звери будут чувствовать себя почти на свободе.
Слушая его речи, Катя всплакнула.
– А вдруг они не поверят, что это для ихней же пользы? Сережа, милый, я не могу, не хочу, если тебя арестуют. Куда же я денусь?
Сняв закапанные очки, она стала беспомощной, как все женщины. Ее утешать было досадно и сладко. Ну вот, связался с девчонкой! А еще собиралась тигра смотреть для конспирации. Если бы не борьба впереди, он бы ее полюбил. Рахметов тоже подавлял в себе всякие личные чувства. И Павел Корчагин.
Ему было жалко себя – такого хорошего, такого честного, готового погибнуть за всех.
В хищном отделе им снова встретилась пара демисезонных пальто. Одно из них говорило, обращаясь к леопарду:
– Что ты можешь, зебра, по сравнению с человеком? Гляди-ка, Толя, хвостом вильнула, облизывается. А шкура вся в родинках. Такую бы зебру дома над кроватью повесить!
Леопард смотрел на него круглыми, детскими от изумления глазами. Он удивлялся этой живой пище, завернутой в пальто и в брюки, точно конфетка – в бумажку. Леопард, вероятно, был из вновь прибывших и еще плохо разбирался – что к чему.
Тигр спал на правом боку, прислонившись к решетке. Его спина была совсем полосатой. Казалось – на ней отпечатаны прутья, к которым он привалился.
Когда отворяли дверь на улицу, звери воинственно озирались и вскакивали. Они суетились, словно пассажиры на провинциальной станции перед приходом поезда. Близилось время обеда.
Только тигр не шевелился. Он спал как убитый.
Прокурор повернулся на левый бок. Он любил спать днем, после ночной работы. Тело отдыхает, но ум бодрствует, когда вокруг светло. И спится как-то спокойнее.
Засыпая, мы словно садимся за телевизор, который забыли настроить. Вещи расплываются, дали гаснут, люди ватными ногами вышагивают по ватной земле. Ты не различаешь черты приснившихся родных и знакомых.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я